Момоко надевала его дважды: в первый раз в Лондоне, подавала в нем чай своему отцу, и потом – для Волчка. Она хранила кимоно как зеницу ока, по причинам сентиментального свойства. Как, собственно, и форменный блейзер. Лондонская школа для девочек. Другой мир. Теперь Момоко с горечью понимала, что в наш век уже не до сентиментальности. Она аккуратно сложила обратно в сундук свои прочие сокровища. Села на пол и крепко обняла кимоно. Потом закрыла глаза и потерлась щекой о воротник. Скоро они расстанутся. Наконец Момоко сказала последнее прости, завернула кимоно в коричневую бумагу и замотала сверток веревкой.
Черный рынок в районе Уэно гудел, как улей. Лотки окружала галдящая толпа, а сами лоточники были в большинстве пьяны от контрабандных напитков, которые они распивали с самого утра. Момоко окружали какие‑то мужчины и женщины, торговались о цепе золотых часов, украшений, костюмов и туфель. Здесь обретали рыночную стоимость семейные реликвии, драгоценные обломки прошлой жизни. Цена никогда не была достаточно высокой, но купленные взамен горшки и сковородки помогали приготовить скудную еду для голодных ртов. А разговоры о еде в столице можно было услышать куда чаще, чем разговоры о погоде. Сентиментальные ценности отступали перед ценностями материальными. «Поэтому улица так и называется», – подумала Момоко, проталкиваясь сквозь толпу. Она держала путь к так называемым Американским рядам. Посетители этой части рынка вели, в большинстве своем, «существование бамбукового побега». Это поэтическое название возникло в послевоенном Токио и описывало весьма низменные реалии: оголодавшие горожане меняли вещи на продукты и постепенно, предмет за предметом, отдавали одежду – куртки, рубашки, свитеры, платья, совсем как побег бамбука, с которого постепенно снимают верхние слои, обнажая нежную сердцевину. Рискованная практика, особенно сейчас, ведь на носу ненастная зима, когда Токио станет не самым уютным местом для тех, кто расстался с последними слоями.
|
Момоко пробиралась вдоль Американских рядов, крепко прижав к груди сверток с кимоно и разглядывая наваленные на прилавки кучи шинелей, армейских одеял, а также чулок, губной помады и компактной пудры, последнее поставляли на рынок проститутки.
Наконец Момоко остановилась и стала рыться в груде армейской обуви. Время от времени она выуживала оттуда сапог или ботинок и прикидывала, подойдет ли он по размеру Йоши. Задача была ответственная, ведь покупки не подлежали возврату. В конечном итоге она выбрала пару, которая была ему заведомо велика, рассудив, что всегда можно надеть толстые носки. За прилавком стоял парень в форменной летной куртке. «Интересно, – подумала Момоко, – неужто правду рассказывают про торгующих на черном рынке пилотов‑камикадзе?»
Она ткнула пальцем в выбранные башмаки, а потом развернула сверток. Парень подошел поближе, обдав ее запахом дешевого алкоголя, заглянул в пакет и разразился глумливым смехом:
– Что это? – Он снова разразился смехом, одной рукой высоко поднял ботинки, а другой махнул в сторону кимоно. – За эту побитую молью тряпку?
– Это не побитая молью тряпка, – возмутилась Момоко, – это тончайший китайский шелк, у вас что, глаз нет? Смотрите. Какая это тряпка?
|
Она сунула кимоно ему под нос. К ее ужасу, он тут же выхватил сверток и принялся ощупывать ткань своими грубыми, шершавыми пальцами. Изо рта у него торчала американская сигарета, на губах играла похотливая улыбка. У Момоко было такое чувство, будто он прикасается к ее телу. Он нагло посмотрел ей прямо в глаза, и стало ясно, что они оба думают об одном и том же. Вволю натешившись, он резко повернулся к торговцам с соседних лотков и все с тем же глумливым хохотом развернул кимоно для всеобщего обозрения, а потом швырнул его обратно хозяйке. Ткань пурпурными складками легла на гору солдатской обуви.
Парень презрительно пробурчал цену и затянулся окурком своей сигареты.
Вот до чего она дошла. Торгуется с пьяными перекупщиками с черного рынка и, как и все вокруг, готова отдавать за бесценок дорогие сердцу вещи.
Продавец отвернулся и стал греться у стоявшей рядом жаровни. Момоко вытащила кошелек и доплатила разницу. Деньги были пересчитаны и сунуты в карман, где уже была припрятана пухлая пачка купюр, а ботинки завернуты все в ту же коричневую бумагу, в которой Момоко принесла кимоно, и перевязаны обрывком веревки.
Момоко быстро пошла прочь, крепко прижав к груди ботинки, но успела заметить, как парень, не глядя, бросил кимоно в стоявший под прилавком деревянный ящик. Диковинная бабочка в последний раз взмахнула шелковыми крыльями, взметнулась в ослепительном водовороте красок и исчезла в ворохе тряпья… Нет времени думать об этом.
Ледяной ветер дул в лицо. Сейчас она сядет в трамвай и в последний раз поедет к Йоши. Отдаст ему ботинки, они обнимутся на прощание, Йоши поклонится ей, и все кончится… Стыдно признаться, но Йоши стал для нее непосильным бременем. И очень скоро она от этого бремени избавится. Иначе ее ждет то же, что и всех вокруг: судьба бамбукового побега, а ей ведь и скидывать почти нечего, по крайней мере не то, что можно здесь продать.
|
Момоко спешила к трамвайной остановке, настойчиво прокладывая себе путь среди рыночной толчеи. Ей не терпелось покончить со всем этим. Не терпелось освободиться от прошлого, что тянуло ее назад, не давало воспрянуть. Не терпелось начать новую жизнь, куда бы эта жизнь ни привела. Она запрыгнула в трамвай, как женщина, которая очень спешит. Женщина, которой осталось пройти несколько шагов от конечной остановки трамвая, чтобы сказать последнее «прости» и вырваться наконец на волю. Женщина, которая обретет свободу всего лишь через час, после недолгой встречи в голой комнате на окраине города.
Глава четырнадцатая
Ее стук остался без ответа. Момоко опасливо осмотрелась на темной лестничной площадке и, постояв в нерешительности, взялась за ручку двери. Было не заперто. Она приоткрыла дверь, заглянула в комнату и тихонько окликнула Йоши.
Тишина. Пришлось просунуть голову чуть дальше и робко, вытягивая шею, позвать еще раз:
– Йоши, ты здесь?
В комнате было темно, только за окном что‑то слабо светилось. Момоко стояла в обнимку со свертком и ждала, пока глаза начнут хоть что‑то различать во мраке.
– Йоши, – окликнула она чуть громче, – ты здесь?
Книжки все так же громоздились на стеллаже вдоль стены, на низком столике посредине комнаты все так же стояли две чайные чашки.
Вдруг за ее спиной чиркнула спичка. Момоко подскочила:
– Йоши, как же ты меня напугал!
Вспышка осветила блестящие медные пуговицы. У Йоши таких не было. Волчок поднес спичку к свече и улыбнулся:
– Не ожидала?
Момоко тщетно силилась ответить, с ужасом глядя на него, потом резко обернулась, ища какие‑нибудь признаки присутствия Йоши.
– Тут больше никого нет, кроме нас с тобой, мой маленький персик, – сказал Волчок голосом, какого Момоко никогда еще не слышала. Поставил свечку на пол, зажег еще одну. Стало светлее. – Ну вот, так‑то лучше. Я люблю, когда посветлее, ты ведь тоже?
Момоко так и не обрела дар речи. Она зажмурилась и покрепче вцепилась в сверток, будто прижимала к себе младенца. Это не укрылось от внимания Волчка.
– Ты, смотрю, мне подарок принесла?
Момоко попятилась и наконец спросила дрожащим голосом:
– Где он?
– И что же это ты мне такое принесла? У меня вроде все есть?
– Где он? – взмолилась Момоко.
– Давай‑ка я попробую угадать, что же ты мне принесла.
С распущенным галстуком и сдвинутой на самый нос фуражкой, Волчок невозмутимо подпирал стену и жевал резинку.
Момоко снова зажмурилась и еще крепче сжала пакет, так что ногти ее вонзились в бумагу.
– Прекрати эти игры. Что ты с ним сделал?
– Ты о своем любовничке? – переспросил Волчок, продолжая жевать.
Пусть говорит что хочет. Момоко собрала в кулак остаток сил, чтобы устоять перед стремительной волной гнева и отчаяния:
– Где он?
– Нету. А теперь давай посмотрим, что у нас тут в пакете.
Момоко прикрыла глаза и тихо простонала:
– Что ты наделал, Волчок!
– Пакет! – рявкнул Волчок и сделал шаг вперед.
Господи. Этот свирепый взгляд, сжатые челюсти. Момоко содрогнулась. Это не ее Волчок. Не ее поэт. Не ее филолог‑классик, увлеченный восточными языками. Такого Волчка она не знала. Перед ней стоял солдат оккупационной армии при исполнении служебных обязанностей. Он грубо выхватил пакет, разодрал бумагу, даже не удосужившись развязать веревку. На пол вывалился черный башмак. Другой ботинок Волчок поднес к свече и стал его разглядывать при тусклом свете пламени.
– Весьма впечатляюще, – улыбнулся Волчок.
Момоко стояла перед ним безмолвно, закрыв глаза и уронив голову на грудь.
– Не иначе как американский, – Волчок поворачивал ботинок то так, то эдак, будто желая оценить его достоинства под разными углами зрения, – и ведь небось изрядных денег стоит. Отличные ботинки. Есть только одна небольшая неувязочка. Размер не мой. – Он говорил с театральной нарочитостью опытного следователя. – И как же ты это объяснишь? – добавил он, упиваясь собственной злой иронией, не отрывая взгляда от валявшегося на полу ботинка.
Момоко смотрела на ботинок, лежавший на полу.
– Что ты с ним сделал, Волчок? – спросила она без выражения, не поднимая глаз.
– Не важно, что я сделал. Лучше посмотри, что ты сделала. Ты мне не тот размер купила. – Он приподнял ботинок за язык, будто демонстрировал вещественное доказательство в зале суда. – Или, может быть, они предназначены для твоего полюбовника?
Момоко подняла голову и с неожиданным вызовом воскликнула:
– Он мне не любовник!
– Неужели?
– Он мой старый добрый друг.
Волчок усмехнулся и заговорил непринужденным топом:
– Может быть, я и простых англосаксонских кровей, но я все же полагаю, что за всеми этими тайными связями кроется нечто большее, чем просто дружеские встречи за чашечкой зеленого чая.
Момоко смотрела на него сквозь слезы, не веря собственным глазам:
– Ох, Волчок, ты же все не так понял, нет здесь никаких любовных связей, он просто мой старый друг, и мы правда пили чай.
– Может, я и простоват, но не полный идиот. Вот, посмотри, мой персик.
Он схватил ее и насильно повел к чайному столику.
Теперь столик весь был завален фотографиями: стандартные карточки вперемешку с увеличенными снимками были разложены без всякой системы. Потрясение от увиденного будто оглушило Момоко. Она не чувствовала, как больно сжимает ее Волчок, не слышала его крика.
– Видишь? И что, я ошибаюсь?
Вот она в своем английском платье. Стоит и через плечо смотрит прямо в объектив. Момоко даже сейчас, несмотря на шок, помнила этот день. Сначала целую вечность ждала трамвая на холодном ветру, а он все не шел и не шел. Потом в вагоне какой‑то молодой солдат‑американец согнал пассажира и усадил старушку, словно галантный рыцарь нового режима. А с того увеличенного снимка Йоши глядит прямо в кадр. Раньше фотограф из Волчка был никудышный, а теперь вон как набил руку – Момоко помимо воли не удержалась от тайной похвалы. А вот на этом полузасвеченном снимке запечатлен их чинный прощальный поклон. На другом – поцелуй, который Момоко до сих пор не забыла.
Все эти сокровенные мгновения у нее сначала украли, а потом выставили на всеобщее обозрение. Сбылись ее самые чудовищные страхи, значит, он все время следил за ней, притаившись среди развалин.
Момоко вновь оказалась в том самом страшном сне, мучительные образы кошмара вернулись и волной нестерпимой тошноты подступили к горлу. Она снова чувствовала на себе пристальный взгляд из разрушенной подворотни. Вот еще фотография, недельной давности, она уходит от Йоши, высоко подняла воротник пальто, пытается прикрыть озябшие уши. Момоко помнила, в тот вечер она так спешила к Волчку, радовалась встрече, ей так не терпелось его увидеть. Да, подумала она, окинув взором покрытый фотографиями стол, небось понадобилась не одна неделя, чтобы по кусочкам собрать всю эту головоломку. День за днем стоял он в темной подворотне, а потом приходил в ее комнату, занимался с ней любовью, лежал рядом в темноте.
Она опомнилась, услышав полный мольбы и отчаяния голос Волчка:
– Ради бога, скажи, что я не прав, ну пожалуйста, пожалуйста… – заклинал ее Волчок.
Он сунул ей под нос фотографию, перевернул обратной стороной, зачитал аккуратно надписанную карандашом дату, подробно перечислил все, чем они вместе занимались в тот вечер, потом перешел к следующему снимку и проделал все то же самое, скрупулезно, не пропуская ни единой мелочи. На губах у него выступила пена. А вот глаза… И тут Момоко заглянула ему в глаза и увидела, что они неестественно расширились и полны слез, которые, казалось, вот‑вот прольются неудержимым потоком и смоют остатки гордости и самообладания. Момоко понимала: сейчас до него еще можно достучаться. Лишь бы он замолчал. Замолчал – и все.
Но Волчок не замолчал. Напротив, его будто прорвало, и все, что он так долго таил в себе, полилось наружу, как гной из чудовищного нарыва.
– Я в тебя верил, – выкрикивал он сквозь слезы, грудь его вздымалась, он судорожно глотал воздух, все тело его ходило ходуном, как вышедший из строя механизм, который, казалось, вот‑вот развалится на тысячу деталей. – Верил! – Он утер слезы с таким ожесточением, что фуражка свалилась у него с головы. – У‑у, проклятый тупица, слабак несчастный. А ведь верил же, свято верил, что мы с тобой лучше, чем все это дерьмо, – тут он пренебрежительно махнул рукой на лежащую за окном побежденную столицу, – что нам повезло, что мы избранные. – Волчок задрал голову к потолку и раскачивался из стороны в сторону. – А оказалось, что мы как все. Разве нет? Разве нет? Ну, скажи, я не прав?
Момоко тихо стояла поодаль, его слова будто не долетали до нее, а он больше не мог выносить ее молчаливого презрения.
Она слабо осознавала то, что произошло дальше. Он поднял руку, замахнулся, рука опустилась, резко рассекая воздух, и больно ударила ее но щеке. Момоко только однажды слышала выстрел – это было в гостях у школьной подруги в графстве Суррей, лесник подстрелил кролика, – но она на всю жизнь запомнила этот хлопок. И таким же звуком выстрела прозвучала сейчас пощечина.
Момоко отпрянула, потом с молчаливым вызовом взглянула на него из‑под рассыпавшихся волос и слизнула выступившую в углу рта кровь. Оцепеневший от ужаса, Волчок уставился на ставшие вдруг пурпурно‑красными губы. Но страшнее всего был этот пристальный, неподвижный взгляд, будто превративший его в камень. В этом взгляде не было ни страха, ни боли – только бесконечное разочарование. «Я тоже в тебя верила, – недвусмысленно говорил этот взгляд, – верила в то, что ты принес в мою жизнь, в то, что ты мог мне дать». А еще он говорил: «Я думала ты лучше. А ты такой же».
Волчок растерянно смотрел то на Момоко, то на собственную руку, будто не понимал, чья она, будто к его плечу вдруг приставили что‑то незнакомое и чужое. Или, наоборот, будто такая родная, надежная, привычная часть его тела вдруг, обманула его доверие и теперь он с отвращением и замешательством пытался призвать ее к ответу за предательство.
А мгновение спустя он привлек Момоко к себе, покрывал ее глаза отчаянными поцелуями, а рука‑изменница пыталась стереть кровь с ее подбородка. В иную минуту это могло бы быть страстной любовной лаской. Момоко хотела было вырваться, но Волчок крепко сжимал ее и все твердил ее имя, будто думал заглушить причиненную боль. И так до бесконечности, он все шептал и шептал одно и то же, он, казалось, решил, что все еще можно спасти и загладить, главное – не отпускать ее подольше, чтобы она наконец поддалась. И Момоко поддалась, от изнеможения и безнадежности. В какой‑то миг она почти потеряла сознание и безвольно обмякла в его руках. Этот миг решил все. В этот миг Волчку показалось, что она его простила.
Его тело придавило Момоко и уже совершало какие‑то движения, а она глядела в пустоту, и глаза ее были подобны глазам побежденных, которые смотрят, как неприятель вступает в их город. Лежала в расстегнутом платье, с голой грудью, а рядом валялась его фуражка. И все же он гладил ее по лицу с нежностью самого трепетного любовника, касался губами шеи, висков и ушей, самозабвенно зарывался в благоуханный мрак ее волос. Сквозь всхлипывания и прерывистое дыхание до нее доносился далекий голос. Этот голос потерянно шептал ее имя, – казалось, ее зовет ребенок, заблудившийся в туманном сумраке страшных снов.
Момоко безвольно уронила голову. Она ждала, когда это кончится. Ее соски сморщились от холода. Все тело безжизненно оцепенело, ноги обмякли, руки болтались как плети. Она просто сдалась с покорностью трупа.
Потом она нашла в себе силы приоткрыть глаза и вдруг вспомнила молодого Йоши, его альбом и живой наблюдательный взгляд. Снова облизала окровавленные губы и сжала кулаки. Скоро будет легче, скоро она уже ничего не будет чувствовать, совсем ничего, надо просто закрыть глаза.
Когда она их открыла, Волчок, в расстегнутых штанах и выбившейся рубашке, шептал ей слова любви. Они стояли в дверях. Он обливался слезами, и целовал ей руки, и все клялся в вечной любви, и все никак не замолкал, будто хотел пропитать ее любовью насквозь, чтобы ей было уже не сдвинуться с места под тяжестью этой любви.
Момоко не думала, что у нее такие сильные руки. Волчок качнулся назад с каким‑то бессмысленным непониманием во взоре, стукнулся головой о стенку и осел на пол.
Тогда она выскочила на улицу.
Глава пятнадцатая
Волчок наконец пришел в себя, открыл глаза и не сразу понял, где он. Уже стемнело, все еще дул ледяной ветер. Он сидел на полу, привалившись к книжной полке, рубашка все так же торчала из расстегнутых брюк. Голова кружилась и болела, то ли от удара, то ли от череды бесконечно сменяющих друг друга картинок, что превращали его черепную коробку в обезумевший калейдоскоп. Волчок отчаянно пытался сложить вместе эти разрозненные вспышки сознания, отделить действительность от кошмара, понять, где крутящаяся в его измученной голове сумасшедшая кинолента, а где его настоящая жизнь. Но, увы, все усилия были напрасны. Только Момоко все глядела на него пустыми глазами, и какая‑то личина все заглядывала в окошко памяти, прижималась к мутному стеклу, выкрикивала какие‑то слова. Это было его лицо, до неузнаваемости искаженное, изуродованное нечеловеческой гримасой, и слова эти тоже были его. Волчок с трудом мог в это поверить, но слишком хорошо знал, что это правда. Так он и сидел, привалившись к книжным полкам, а Момоко ни на миг не отводила от него взгляда, в котором был написан безмолвный приговор: А ты такой же.
Тонкая полоска света падала ему на ноги через открытую дверь комнаты Йоши. Постепенно Волчок приходил в себя. Он вспомнил, как Момоко с неожиданной силой отшвырнула его прочь, вспомнил, как упал навзничь, как ударился затылком о стенку. То ли он просто отключился на мгновение, то ли действительно потерял сознание. Если да, то как долго длился обморок? Пару секунд? Несколько минут или, может быть, дольше? Сколько времени провалялся он тут у распахнутой двери? Сколько времени прошло с тех пор, как Момоко ушла? Волчок наклонился и попробовал застегнуть штаны. По полу были разбросаны фотографии, там же валялась разодранная оберточная бумага и поблескивала темной кожей пара новеньких американских ботинок. А что, если попробовать закрыть глаза и сосчитать до десяти? Не помогло. Он все так же сидел в той же самой комнате, привалившись к той же самой полке. Постепенно до Волчка стало доходить, что все это безумие на самом деле было. Он не пробудился от страшного сна, и память ему не изменяла. Как бывает во сне, только сон этот был явью.
Кто знает, может быть, дверь только что распахнулась. Может быть, Момоко еще там, на улице. А может быть, за сотни миль отсюда. Он дрожал от холода, не в силах пошевелиться, не в силах хоть что‑нибудь предпринять, сидел, пока не догорели все свечи и комната погрузилась в призрачный полумрак. Тогда он встряхнулся, встал на ноги, распрямил спину и вышел на глазах у многочисленных обитателей дома.
На стук никто не отвечал, и Волчок открыл дверь своим ключом. На полу стоял чайник. Комод был пуст, исчезла висевшая на кресле одежда, в ящиках тоже ничего не было. Он внимательно осмотрел комнату. Исчезли многие вещи – туфли, платья, белье, но кое‑что оставалось на месте. На двери все так же висел халат. Момоко явно спешила и успела прихватить лишь самое необходимое.
На комоде виднелись пятна пыли из‑под унесенных безделушек, но акварели остались на стене. Под ними зиял опорожненный дубовый сундук. От писем не было и следа. Волчок упал в кресло и стал перебирать в уме места, куда она могла скрыться. И тут он увидел, что Момоко оставила куклу – его подарок. Раскрашенное кукольное личико невозмутимо глядело на него из‑за сундука.
Осмотрев стеллажи, Волчок заметил, что большая часть книг не тронута, он недосчитался лишь пары томов. Вот дешевенькое карманное издание Джона Донна. Когда‑то Момоко привезла его из Лондона. Волчок снял томик с полки, погладил переплет кончиками пальцев, неслышно твердя выученные в какой‑то другой жизни строки. Ах, если бы только вернуть ту простую жизнь, вернуть того Волчка, ту Момоко, вернуть назад все то, что он собственными руками разрушил. Он зажмурился, силясь отогнать разбуженные поэзией образы. Когда‑то это были его слова. Когда‑то он сам был Джон Донн.
Внезапно Волчок швырнул книгу о стену, прислушался к тому, как эхо от удара затихло в пустой комнате. Потом встал, забрал куклу и, захлопнув за собой дверь, вышел на улицу. Момоко была где‑то там, она должна быть где‑то там.
По темной улице ехала армейская колонна. Солдаты сидели в грузовиках, в руках винтовки, каски блестят при лунном свете, ледяной ветер доносил до него их смех. Волчок брел не разбирая дороги, безразличный к холоду. Думал было вернуться в казарму, даже сел в трамвай, но выскочил у парка Синдзюку. Там было совсем тихо, водяные лилии безмятежно покачивались на поверхности залитого лунным светом пруда. Волчок пошел дальше, вглубь парка, и вскоре из темноты стали возникать фигуры дрожащих от холода девушек в легких цветастых платьях.
– Будет хорошо, солдатик, и недорого.
Он покачал головой. К двум девушкам подошли клиенты, взяли их под ручку и повели куда‑то, угощая сигаретами и жевательной резинкой. Одна из проституток рассмеялась, и Волчку вдруг послышалось что‑то знакомое в этом смехе, показалось, будто он ее уже видел. Компания остановилась покурить; девица стояла, выпуская в ночь клубы дыма и раскачиваясь взад‑вперед на каблуках, так что очертания коленей и бедер отчетливо вырисовывались сквозь легкую юбку. Какая‑то нелепая надежда толкнула Волчка вперед, и он подбежал к ней, как был, с куклой в руках. Чужое, наглое лицо. Девица смерила его презрительным взглядом и кинула на землю тлеющий окурок. Солдаты рявкнули, чтобы он шел своей дорогой, и Волчок поплелся прочь под глупое хихиканье уличных девок.
Однако до казармы он так и не доплелся, а всю ночь шатался по улицам, как лунатик, не понимая, где он и откуда пришел. Заглянул в ров перед императорским дворцом, там плавали все те же толстые рыбы и все так же высовывались из воды и тянулись к нему широко раскрытыми ртами. Как в той, другой, жизни… только тогда Момоко смотрела на них с моста и смеялась. А вот и бывшее здание страховой компании, ныне – штаб генерала Макартура, они проезжали мимо на автобусе с тем молоденьким солдатом, давным‑давно, в самый первый день. Теперь на фронтоне светились гигантские буквы: «Счастливого Рождества!» Их электрическое сияние слепило глаза и бросало дрожащие отблески на темные воды императорского рва.
«Это не конец света», – уговаривал себя Волчок. Рано или поздно можно будет объяснить эту историю особым напряжением душевных сил, которое всегда испытывают влюбленные, и утопить ее в потоке страсти. Ведь все это случилось от избытка любви. Любви безнадежной, запутанной, родившейся в сердце, которое любило слишком неистово, но все равно любило!.. Любви столь же сильной и неукротимой, сколь и одолевшая ее ревность. Теперь они не будут темнить, не будут мучить друг друга этим страшным молчанием. Больше никогда. Они начнут с чистого листа. Как и вся страна.
Волчок беззвучно шептал эти слова, хотя и знал в глубине души, что они лишены смысла. Не только эти слова. С некоторых пор все его слова потеряли смысл. Был ясный и холодный зимний вечер, колючий ветер дул в спину. Волчок глядел на рождественские огни, а перед внутренним взором его проносились воспоминания и впечатления от пережитого, запрятанные куда‑то глубоко обрывки сознания. Они кружились в бешеном водовороте, принимали причудливые, невиданные формы, будто кадры внезапно размотавшейся у него в голове киноленты. Хищно рыскающие но улицам американские солдаты, дрожащие от ночного холода проститутки, темные парки столицы, выгоревшие дотла кварталы, лунные предместья, оборванные воины поверженной империи, грызущиеся над окурками победоносных стражей «нового порядка», чумазые ребятишки, тошнотворно‑сладкая жевательная резинка, пыль, грязь и смерть. И так кадр за кадром, образ за образом, непрекращающийся сеанс в опустевшем кинотеатре. И Момоко так же неотступно смотрела на него своими пустыми глазами: А ты такой же. Волчку даже чудилось, будто холодный зимний ветер веет на него ее запахом, и он метался по улице, уверенный в ее близости. Так он и бегал кругами, преследуя неуловимый аромат, а потом вдруг замер на месте и поднес к носу лацкан своей шинели. Момоко всегда прижималась щекой к его груди, и ткань пропиталась запахом духов.
В ночи прогудел одинокий клаксон, рикша в военной фуражке медленно провез мимо пьяного американского солдата. Проходили и уходили люди с выдохшимися лицами, усталыми, пустыми глазами, сломленные войной и сбитые с толку новым миром. Где‑то там, далеко в ночи, пляшут стриптизерши и крутятся американские фильмы, а тем временем целые семьи ютятся по ночам на станциях подземки, находя там, под землей, единственное безопасное и теплое прибежище.
Вот все и кончилось. Именно все, ни больше ни меньше. Может, какая‑то невидимая рука привела его к такому вот жалкому концу в соответствующем интерьере? Некого призвать к ответу, спросить «за что». Нет, во всем виноват он сам. Кем бы он теперь ни был… Ведь эти руки, ноги, туловище, голова, сердце, глаза и нервы, а также беспорядочное смешение желаний, страхов, страстей и случайных порывов – все то, что называюсь Волчком, стало такой же загадкой, как и вся эта призрачная страна. Здесь он мог найти себя – здесь он себя потерял.
Он стоял теперь на перекрестке двух пустынных улиц, зябко подняв воротник шинели, в ушах свистел ветер, ноздри ловили аромат Момоко, а на голову то и дело накатывали волны тупой боли. Одна рука спрятана в карман, а другая – странное дело – все так же прижимает к груди куклу. Волчок осторожно перевернул ее вверх тормашками, ласково и неспешно завел до самого упора спрятанный под платьем механизм. Потом глубоко вдохнул в себя ледяной, пахнущий духами воздух, обнял куклу и отпустил ключ. Нехитрые звуки народной песенки заполнили безмолвный мрак. Волчку казалось, будто в руках у него играет целый оркестр.
Глава шестнадцатая
Пока Волчок обшаривал комнату Момоко, в последний раз дотрагивался до ее вещей, пока стоял на улице в обнимку с заводной куклой, сама Момоко сидела на битком набитом перроне в лабиринте Токийского вокзала. Она не помнила, как выскочила из комнаты Йоши, как открывала и закрывала двери этого обветшалого дома, как спускалась по лестнице. Помнила только, как морозный воздух ударил ей в лицо и она побежала в ночь.
Момоко бежала, не останавливаясь. Все улицы были забиты колоннами военных машин. Грузовик за грузовиком, до бесконечности. Куда они их везут, и так уже заполонили всю страну. Грузовики проезжали мимо, а сидевшие в них парни глумливо хохотали и свистели ей вслед. Ведь в такой час на улицу выходят только женщины особого сорта. А значит, каждый солдат может видеть в ней именно такую. Момоко не различала лиц, только какие‑то черные тени да отблески лунного света на касках и винтовках. Они пытались высунуться из кузова, рвались из него, как цепные псы, отчаянно толкались и теснились у борта. Каждый хотел занять место поудобнее и беспрепятственно посылать оттуда воздушные поцелуи и двусмысленные предложения. Некоторые просто топали ногами и вопили в ночь.
И это она, Момоко, была предметом их грубой похоти. Это из‑за нее улюлюканье, свист и автомобильные гудки нарушают тишину разбомбленных улиц. И моторы, все время ревут моторы. Наконец колонна прошла, грохот постепенно умолк, и улицы вновь погрузись в привычное лунное безмолвие. Потом задребезжат рельсы, и Момоко с облегчением прыгнула в вагон. Там было уютно, тепло и светло, а еще там сидели люди, такие же, как она, с родными чертами.
Трамвай тронулся. Момоко случайно глянула в окно и ужаснулась своему отражению. На нее все недоуменно смотрели, и немудрено. По лицу размазаны слезы, пальто нараспашку, платье разодрано на груди. Она попыталась пригладить волосы и стереть растекшуюся краску и подумала, что сейчас ее правда не отличить от шлюхи. Так и ехала, время от времени вскидывая глаза на молчаливо рассматривавших ее пассажиров, и все твердила про себя слова, что давно накипели на сердце, но застряли в горле каменным комком: «На что пялитесь? Что, забыли? Все вы теперь шлюхи. Все. Все до последнего. Вот летчик‑камикадзе торгует на черном рынке, когда‑то он был светлый ангел, посвященный в искусство высокой и славной смерти, а теперь – обыкновенная шлюха. А женщины, что жадно хватают брошенные из грузовиков шоколадки? А семьи, что с благодарностью принимают мешки с импортным рисом и кукурузной мукой? А дети, что дерутся из‑за окурков и жевательной резинки или играют в "проститутку‑наннан и солдата" на ступенях священных храмов? А некогда гордые воины, что согнулись теперь в три погибели и работают рикшами у своих победоносных противников? Шлюхи. Все шлюхи».