Она вошла во двор и увидела сестру, подметавшую пол. Цзинъи услышала шаги, но не успела повернуться. Ее остановил вопрос сестры:
— Где мама?
Вопрос Цзинчжэнь согнал с лица Цзинъи улыбку, которая предназначалась сестре. Цзинъи опешила от неожиданности. А когда вопрос дошел до ее сознания, она с тревогой спросила:
— Разве мама не вернулась, она не с тобой?
— Что значит «вернулась»?
— Но ведь вы уехали в деревню вместе… Почему же ты о ней спрашиваешь?
— Я только поинтересовалась, дома она или нет? — Лицо Цзинчжэнь покраснело, на шее вздулись вены, виски покрылись капельками пота.
— Я тебе и ответила, разве не так? — разволновалась Цзинъи. Ее румяное лицо вдруг побелело. — Что случилось? — с тревогой спросила она.
Цзинчжэнь тоже стояла белая как полотно. Она положила на землю корзину и сняла со спины ношу. Вытирая пот с лица, она проговорила:
— Лучше не спрашивай! — Она вздохнула. — Когда поезд подошел к Шицзячжэнь и остановился, я сошла на перрон, чтобы купить маме жареных лепешек с бобовым сыром — знаешь, такие тонко нарезанные кусочки доуфу… Мы с раннего утра в рот ничего не брали. Народу на перроне — тьма. Вдруг откуда ни возьмись отряд японцев. Я как раз в это время покупала лепешки и сначала японцев не заметила, а потом, когда все побежали, увидела их и обомлела. Смотрю, японцы лезут в наш вагон, я за ними, а они на меня орать — испугали насмерть! Прямо страх! Что, думаю, делать? Я побежала в конец поезда, думаю, сяду в последний вагон, может быть, там нет японцев. И тут — пых-пых! — поезд тронулся. Ой, раздавит меня, как муравья! Надо садиться, а потом буду искать мать. От Шицзячжэнь до Пекина тряслись часов пять, все это время я протискивалась через толпы, толкалась по вагонам, но маму так и не нашла. Что делать? Я прямо обалдела! Пробираюсь дальше, там стоит полицейский — не пускает. Села я на пол, а рядом со мной вот этот тюк и корзина. Одним словом, совалась я туда, сюда — все лаются, а я снова лезу вперед. Потом меня чуть было не выкинули из поезда!
|
— Скажи скорее, что с мамой? Что ты все вместо этого всякую чепуху несешь! — не выдержала Цзинъи.
Цзинчжэнь как ни в чем не бывало продолжала:
— Я так прикинула: в поезде мне ее не отыскать. Ну, думаю, как сойду, так и поищу. Представляешь, мать одна в вагоне, сидит голодная, можно сказать — муки терпит адские. Но что делать? Пускай, думаю, пока там сидит… Когда приехали в Пекин, я сразу шасть из вагона и бегом по перрону к выходу. Все через выход идут, значит, и мать не сможет его обойти. Прождала я целых полчаса. За это время все разошлись, на перроне — ни души. Хватит ждать! Наверное, мать вернулась домой сама.
— Что же она, на крыльях сюда прилетела?.. Бросила ты мать в Шицзячжэнь… Что с ней сейчас… Жива ли?
— Ну будет тебе! — проговорила Цзинчжэнь, но опровергнуть эти слова не могла. Она потопталась и наконец промолвила: — Ну, я пошла на вокзал. Может, все-таки я ее найду! Если тот поезд не ушел, буду искать в нем, а не то все станции обыщу! Пока ее не найду, домой не вернусь! — Она заплакала.
Увидев слезы сестры, Цзинъи сразу забыла о своем гневе. Она поняла, что положение серьезное.
— Не торопись, отдохни немного, ты ведь прямо с дороги. А на вокзал пойду я, поищу ее сама… Не верю, чтобы взрослый человек и вдруг потерялся. Если не найду, обращусь в полицию!
|
Они долго препирались, пока не решили идти вместе. Оставалось одно — предупредить детей. В этот напряженный момент раздался радостный голос Ни Пин: «Бабушка вернулась!» Действительно, в ворота, переваливаясь, уже входила госпожа Чжао с двумя плетенками в руках. На ней была черная шерстяная кофта и штаны, много лет пролежавшие на дне сундука, на голове черная бархатная шапочка, ноги обуты в темные войлочные туфли, специально предназначенные для спеленатых ног. Новая одежда преобразила бабушку. Своим видом она сильно отличалась от небрежно одетой Цзинчжэнь. Радость дочерей трудно передать словами. Они были безмерно счастливы. Закатываясь в смехе, они крепко обнимали мать, тискали ее, а потом повели в дом и, перебивая друг друга, принялись рассказывать о том, как они о ней только что говорили, как за нее болели и как о ней беспокоились. Словом, они поведали ей о глубоких чувствах дочерней почтительности, о том, как страдали они из-за того, что мама не вернулась вместе с Цзинчжэнь, как обе решили идти искать ее на станцию. Бабушка слушала их с большим удовлетворением, но сохраняла полную невозмутимость и спокойствие.
— Глупые вы мои девочки! — проговорила она как-то очень просто. — К чему такое беспокойство? Я ведь не слепая и не глухая, вроде и не дура. Есть у меня под носом рот, а во рту болтается язык… Поезд-то шел не куда-нибудь, а прямехонько в Пекин. Потерялась я от дочки — не велика беда! Я и одна бы до места добралась. Правда, поначалу я было забеспокоилась: а что, если дочка на поезд не села. А потом, пораскинув мозгами, решила так: не может такого быть, непременно должна сесть… А что до японцев, то они ко мне отнеслись с большим уважением. Когда я слезла с поезда, я тоже немного тебя поискала… Проголодалась ли? Я так хотела поскорее вернуться домой, что даже о еде забыла. Вот только рикша, прохвост, вез меня еле-еле, да к тому же все норовил лишний круг сделать, чтобы денег из меня побольше выудить. А я ему всю дорогу твержу: мол, сама пекинка и дорога мне хорошо известна. Ты не крути, а поезжай прямой дорогой. Ну вот, наконец и доехала.
|
— Ах, как хорошо! Просто замечательно! Как славно, что ты добралась до дома!.. Если бы ты не вернулась, я бы под поезд бросилась! — с чувством воскликнула Цзинчжэнь, улыбаясь сквозь слезы.
— И то правда! — поддержала ее Цзинъи. — Ведь нас как-никак трое. — Пожалуйста, так больше не делайте!.. Если бы мама не пришла сейчас, через несколько минут, я умерла бы здесь на месте! — Голос Цзинъи дрожал от волнения, слова звучали искренне и с большим чувством.
Мать и дочери еще долго говорили друг другу теплые и добрые слова. Дети находились в таком же приподнятом настроении.
Однако к радости бабушки примешивалась боль, которую она никак не могла унять. В этот свой приезд на родину ей пришлось почти полностью расстаться с земельной собственностью. Теперь ни Чжан Чжиэнь, ни Ли Ляньцзя к ним больше не приедут, потому что приезжать им сюда незачем. Собственность семьи Цзян перестала существовать. У бабушки остались лишь две несчастные дочери. В эти часы они по-настоящему поняли, как близки друг другу и какое счастье быть снова вместе. Цзинъи, воспользовавшись удобным случаем, поделилась с ними новостью: она снова беременна. Мать и Цзинчжэнь переглянулись, не зная, как лучше отреагировать на слова Цзинъи.
После полудня Ни Учэн в северном домике старательно трудился над статьей незнакомого ему автора о Кромвеле, которую ему предложил перевести Ши Фуган. Перевод должен был быть сделан к следующему утру, и Ни Учэн уже получил за него солидный аванс от журнала «Наука на Западе и Востоке», который редактировал Ши Фуган. Он долго ломал голову, какими иероглифами передать английское имя автора «Onkern», и остановился на китайской транскрипции «Ванкэн», хотя имя не могло вызвать никакого интереса у читателя. Потом пошли слова, от которых голова у Ни Учэна распухла и стала величиной с бадью: «долгий парламент», «малый парламент», «реальная политика», «выбор Верховного владыки веры» и прочее и прочее. В правильности перевода слов у него не было никакой уверенности, однако при переводе ему доставляло большое удовольствие вспоминать о Европе, о европейцах, об иностранных языках и даже о трудных для понимания словах, о добротном костюме и пальто Ши Фугана, всегда идеально чистых, всегда без единой пылинки и весьма дорогих. Подобные воспоминания уносили Ни Учэна куда-то ввысь, к заоблачным далям, во владения небожителей. Итак, он упорно продолжал свою тягостную переводческую деятельность, хотя содержание и смысл написанного, а также реалии являлись для него полнейшей загадкой и даже бессмыслицей. Поминутно заглядывая в словарь, он долго обдумывал, прикидывал, и если все равно ничего не понимал, то приходил в ярость, считая переводимый текст сущей белибердой, специально ему кем-то подсунутой. Но, с другой стороны, от своей работы он получал и некоторое удовлетворение, а иногда и успокоение. Радость и гордость вызывал сам процесс соприкосновения с европейским, сопричастность иностранным письменам.
Но сегодня перевод почему-то не клеился. Сначала появилась Цзинчжэнь, и тут же послышались возбужденные возгласы и посыпались взаимные обвинения, потом возникла теща и началось всеобщее ликование по поводу воссоединения семьи. До его ушей долетали громкие крики женщин, настоящий галдеж. До чего же бессмысленный и примитивный весь этот переполох, никому не нужный и совершенно пустой! И эти всхлипы, перемежающиеся счастливыми воплями и хохотом, от которого разрываются барабанные перепонки. Сущее бедствие! Это бедствие для него, Ни Учэна, для Германа Онкерна, для англичанина Кромвеля, который диктаторствовал в Англии в XVII веке. Это бедствие для всей Европы, для всего человечества и всей культуры.
Перевод застопорился. Ни Учэн закурил и мрачно поглядел по сторонам. В этом проклятом доме он «честно» торчит вот уже полных четыре месяца. Он твердо понял, что от такого сидения он скоро свихнется…
Ты животное, мерзкое животное! Я животное!..
Приглушенные голоса, а потом нападки, допрос с пристрастием, предупреждение, после которого следует его покаяние. Его охватила дрожь. Он жадно затянулся сигаретой. Всего одна-единственная затяжка сократила сигарету едва ли не наполовину.
Он с опаской, тихонько постучал по столу, так как сильнее стучать побоялся, поскольку был лишен права издавать громкие звуки. Вообще говоря, всякие проявления чувств с его стороны наталкивались на яростное сопротивление жены. Стоило ему издать громкий возглас в минуты радости или горя, прочитать вслух какое-то английское изречение или произнести древнюю фразу, как он сразу же слышал протестующие слова: «Ты можешь напугать детей!» Однако им самим нисколько не возбранялось проявлять свои чувства, им можно и шуметь и орать! Впрочем, его стол уже не способен выдержать сильных толчков, потому что слишком много невзгод он претерпел в своей жизни, не раз подвергался страшным ударам, когда топтали душу его хозяина и когда он испытывал боль или гнев. От бесчисленных ударов белый лак, покрывавший поверхность стола, давно сошел и на столешнице появилось несколько вмятин, в то время как на руке хозяина порой можно было заметить капельки крови. Вот стол, на котором писалась история культуры Европы! Однако сам Ни Учэн никак не мог понять, для чего он делает этот перевод, какой в нем смысл и кому он нужен сегодня — в это военное лихолетье, в Пекине, оккупированном японцами. Разве только чтобы получить деньги, которых, впрочем, едва хватит, чтобы свести концы с концами.
На этом столе он и ел. Во время еды словари, черновики, пузырьки с чернилами, ручка и сплетенная из проволоки подставка для рукописей (кажется, единственная вещь, которая выглядела относительно прилично) отправлялись на пол, усеянный комочками глинистой грязи. Пол как пол, выложенный темными кирпичами вперемежку с квадратными каменными плитками. Но кто и когда нанес вместе с обувью столько глины, которая сейчас присохла к поверхности пола? И почему-то пол всегда сырой, из-за чего на нем постоянно скапливаются комки грязи, самых разных форм и размеров. Ни Учэн часто ходил в гости, и почти в каждом доме он замечал такие же кучки грязи, но в его собственном доме, в его комнате этих глиняных кучек было гораздо больше, чем у других, они лежали почти плотным слоем.
Двадцать третьего декабря делается сладкая тыквенная патока; двадцать четвертого — день всеобщей уборки. В этот день Цзинъи, повязав голову полотенцем, берет в руки бамбуковый шест с косо насаженной на него метлой и, размахивая им из стороны в сторону, принимается за уборку. Вид жены повергает Ни Учэна в уныние, но одновременно почему-то удваиваются его собственные усилия в работе. Ему неожиданно вспоминается день, когда он напился за чужой счет, потом вдруг заболел воспалением легких и чуть не протянул ноги. Его спасла тогда именно она, Цзинъи, которая сумела забыть о всех прошлых обидах. Когда-то он искренне хотел и надеялся осуществить завет Чжэн Баньцяо обрести состояние «труднодостижимой глупости», однако из этого у него ничего не получилось, и вот ему приходится влачить бестолковое существование вместе с Цзинъи. А кто на его месте поступил бы иначе? Его судьба находится в руках будды Жулая[139], а он всего-навсего обезьяна Сунь Укун. Обезьяна может подпрыгнуть на сто восемь тысяч ли, но она все равно не сможет выпрыгнуть из ладони Жулая. Какая жестокая история! Слушать ее все равно что глотать зелье из ревеня или бобов бадао, правда, от него прекращается понос и рези в животе. Пронесет, и сразу же становится радостно на душе! Успокоение!
Цзинъи продолжает уборку, а он думает о том, как еще больше приумножить усилия, как стать еще лучше. Видя, что все в доме что-то делают, он тоже проявляет инициативу и подыскивает себе работу, хотя никто его об этом не просит. Он извлекает железный скребок, предназначенный для выгребания золы из печки, и принимается сгребать с пола катышки глины. Жих, жих! Скребет изо всех сил, стараясь счистить с пола всю грязь. Довольный, он мурлыкает песню о «священном труде». Вдруг резкий окрик: «Прекрати!»
Это кричит Цзинъи. Оказывается, в канун года не положено соскребать грязь с пола. Эти научные сведения она почерпнула из разговора с местными жителями уже после приезда в Пекин.
Почему нельзя?
Почему? Цзинъи втягивает носом воздух и молчит. По всей видимости, если она что-то скажет, ее слова могут принести несчастье. Тайна небес, которую нельзя разглашать!
Ей непонятно, для чего необходимо соскребать грязь с пола — а это делается из гигиенических соображений. Ведь на этом замызганном грязью, усеянном комочками глины полу кишат мириады бацилл. Но она этого не понимает. Какая глупость!
Он продолжает скрести. Раздается кашель Цзинъи, поперхнувшейся от пыли, что сыплется на нее с потолка. Разъяренная, она бросает метлу и, подбежав к мужу, вырывает из его рук скребок.
Между супругами возникает перепалка, грозящая потасовкой, но в этот момент до сознания Ни Учэна доходит смысл запрета: катышки грязи символизируют брусочки серебра! В предновогоднюю ночь небожители и духи воспринимают символические намеки, а не понятные всем слова. Счищать с пола грязь — это все равно что выгребать из дома серебряные слитки, то есть выбрасывать богатство.
Цзинъи объясняет это с улыбкой, видимо понимая весь комизм почерпнутых ею знаний, однако говорит она вполне убежденно, при этом все больше и больше возбуждаясь и сердясь. Так вот оно что: можно сделать намек, но ни в коем случае нельзя ничего говорить прямо!
Ни Учэн чувствует, как в нем поднимается волна гнева. Какой-то идиотизм, паранойя! Вот вам и пятитысячелетняя цивилизация, вот вам и страна древней культуры!
Оказывается, он не имеет права касаться этих маленьких серебряных слитков, а во время обеда он вынужден класть свои драгоценные сочинения о европейской цивилизации не куда-нибудь, а именно на эти маленькие серебряные брусочки, разбросанные на полу.
Кстати, о еде. Он вспоминает кушанья, которые ему пришлось отведать дома за последние несколько месяцев. При этом воспоминании его голова склоняется в глубокой печали, очи опускаются долу, сердце покрывается мертвым пеплом. Что это, случайно, или все делается намеренно, чтобы специально ему досадить? К примеру, намекни он нынче, что такое-то блюдо сегодня пересолено, и завтра он получит его вообще без соли; скажи он, что оно пережарено, в следующий раз он получит его совсем сырым. Вкусно сваренную редьку, перед тем как она будет готова, непременно смешивают с отварной капустой или бобовым сыром, оставшимся от прошлого обеда, который все ели, возможно, еще третьего дня и который, понятно, уже успел порядком испортиться. В конечном счете в блюде, которое ему подают, не остается ни аромата редьки, ни запаха капусты, ни бобового сыра, но зато невесть откуда появляется запах свинины. На его недоуменный вопрос ему с воодушевлением объясняют: «Доуфу был с душком — если его не смешать с чем-нибудь, есть его просто невозможно!» Логика для откармливания свиней! Однажды Ни Учэну подали овощную похлебку, которая показалась ему необычайно вкусной, поскольку была сварена из свежей капусты. Похваливая кушанье, он съел две плошки. Одобрение им блюда свидетельствовало о том огромном значении, которое он придавал молодым овощам, богатым витаминами. Однако в его похвалах таился глубокий подтекст. Он прекрасно знает, что жена говорит детям на его счет: какой он плохой, транжирит деньги и распутничает, шатается по кабакам и кидает деньги на ветер. Он-де развратник и мот. А на самом деле он совсем не такой, каким она его изображает. К примеру, он может с большим удовольствием есть обычную овощную похлебку. Да, он непременно должен создать перед детьми правдивый образ отца!
Каков же результат? Одобрение им блюда с луком и соевой пастой привело к подлинной гастрономической экспансии. Это блюдо стало для него в конце концов наваждением. Даже много лет спустя он вспоминал о нем с содроганием, и его желудок тут же переполнялся какой-то кислятиной. А эта овощная похлебка, сваренная из протухшей кочерыжки, полусгнивших листьев и корней неведомых ему растений? Ну и горечь! Похлеще, чем горечавка! От блюда исходит сильный запах серы. В душу Ни Учэна закралось подозрение: а что, если во время приготовления похлебки жена намеренно положила в нее мазь, которой он лечился от лишая?
Однако самое большое огорчение, подлинное страдание и боль ему причиняли его собственные дети, которые всегда решительно выступали на стороне матери, не обращая ни малейшего внимания ни на его наставления, ни на его огорчения, ни на ласку и любовь. В то время когда он пробовал пойло из горечавки, называвшееся овощной похлебкой, его милые детки поглощали то же самое блюдо с радостным чавканьем, демонстрируя безграничное удовольствие. Совершенно определенная демонстрация, направленная против него, подчеркнутый вызов! Дети исподтишка наблюдали за отцом, который с постной, чтобы не сказать, трагической миной пытался сделать очередной глоток, дававшийся ему с большим трудом, а сын и дочь незаметно перемигивались между собой и подмаргивали матери, обменивались многозначительными взглядами, несомненно в душе подсмеиваясь над отцом, иронизируя по поводу его страданий и издеваясь над теми испытаниями, которые выпали в этот момент на долю его языка и желудка. Интересно, отчего у него такой странный язык, способный так обостренно воспринимать все вкусовые ощущения? И вообще, зачем он узнал тайны науки о питании, почему он так дотошно разбирается в пище, доподлинно знает, каким образом она влияет на человеческий организм и здоровье? Хорошая пища, говорит он, делает человека мягким, его кожу — нежной, волосы — пышными, все части тела — гибкими, сердце — добрым, поведение — достойным. Хорошая пища помогает человеческому общению, способствует развитию культуры, воспитывает в человеке совершенно особые качества. Он — Человек! Разве это преступление, быть человеком? У него человеческая плоть, он обладает знаниями, он добивается во всем высокой порядочности, он любит жизнь, он стремится к ней всем своим существом, он много повидал в жизни. К счастью, он, Ни Учэн, видел (и, увидев, понял), что такое настоящая человеческая жизнь. Разве это преступление?!
Ни Учэн считает, что его дети способны понимать так же, как и он. Он верит в прогресс, он возлагает все свои надежды на будущее, на молодое поколение. Он надеется, что грядущее поколение будет более культурным, возвышенным, добрым и, конечно, счастливым. Во всяком случае, их жизнь должна быть более здоровой и разумной. Вот почему он с самого начала старался вложить в своих детей знания о здоровой жизни. К примеру, он постоянно твердил детям, что обувь, которую они носят, не должна быть тесной, иначе она мешает ноге; во время еды не следует вытирать рот рукавом; ложась спать, не следует накрывать голову одеялом. Он говорил и многое другое, отчего атмосфера в доме, и без того напряженная, становилась просто невыносимой, удушливой, смрадной, в ней как бы отсутствовал кислород, но зато в избытке присутствовал углекислый газ, чрезмерная доза которого рано или поздно могла привести к гибели его обитателей. Однако прописные истины, которые он вещал, и наставления по поведению, которые он с легкостью необыкновенной всем преподносил, рождали у всех протест. Он говорил что-нибудь полезное, а Цзинъи ему в ответ: в доме холодно, уголь подорожал, огонь в печи почти потух, если не подложить в печку угля. — околеем от холода. Спать с открытой головой — штука, может, и хорошая, только делать это надо летом. А вообще, хорошо бы поставить печку побольше, чем наша, да угля хорошего купить. На все это нужны деньги. Выкладывай!
А тут еще Ни Цзао, его любимый сынок, лезет с вопросом: «Папа! Ты опять пьешь чай?! Говорят, что чай стоит очень дорого. Разве ты без него не можешь обойтись? Ведь это же лишние траты!»
Так и есть, наступило самое страшное. Ясно, что в этом «едином фронте», обращенном против него, объединились не только три женщины, в него вступили и его дети. Единый фронт борьбы против него! Нет, не только против него, но и против всей зарубежной культуры, против прогресса, против всего, что вызывает надежды и радость. Подобное единение связывает человека по рукам и ногам, топчет и разрушает его достоинство!
В своем доме он постоянно чувствует себя одиноким, даже в момент самого обыкновенного чаепития.
За столом, когда все едят жидкую кашицу, он требует от детей, чтобы они не чавкали, не издавали урчания и громко не жевали, а после еды не щелкали бы языком, оценивая вкус съеденного.
Предположим, вы когда-нибудь поедете за границу и окажетесь за столом. Будет крайне неприлично, если вы станете издавать подобные звуки! В его голосе слышалась горечь.
Га-га-га, ха-ха-ха! — прыснули дети и еще долго не могли успокоиться от душившего их смеха. Они принялись доказывать отцу, что они вовсе не иностранцы, а китайцы, ни в какую заграницу они не выезжают, это, мол, ты был за границей. Ну и что ж из того, что ты туда ездил? Разве после этого ты превратился в европейца? А мы вовсе не хотим туда ехать — вот и все, да и денег у нас для этого нет. В твоих заморских правилах мы ничего не смыслим!
За этими ответами снова следовало чавканье, урчанье, хлюпанье и булькание — два маленьких детских рта словно соревновались в искусстве воспроизведения различных звуков.
На лице отца появилось выражение отчаяния. Он был обижен, оскорблен до глубины души. Совсем маленькие, а какие жестокие и грубые! Все, решительно все издеваются над отцом. Образумить этих людей невозможно. Как обидно! О, как хорошо он уяснил цену человеческой глупости и невежества!
Ни Пин повернула к отцу головку с недавно подстриженными волосами. Эта простодушная девочка привыкла говорить напрямик.
— Папа! Тебе что, не нравится эта овощная похлебка? — Она смотрит ему прямо в глаза. — Ведь ты же сам говорил, что ее любишь, а теперь не ешь! Почему? Наверное, она не такая вкусная, как то, что подают в ресторане, там утки, куры, рыба… Или, может быть, ты не ешь оттого, что чем-то рассержен? Мы с Ни Цзао тебя чем-то обидели? Ты недоволен нами?
О господи! Даже это наивное, бесхитростное создание способно вонзить в душу нож, и не просто вонзить, а еще и повернуть его. Неужели человек живет лишь для того, чтобы доставлять страдания другим людям? И чем ближе тебе человек, тем большую рану он тебе наносит — глубокую и болезненную. Чем крепче ты его любишь, тем большей жестокостью он тебе платит!
— Подлая! — Он грохнул по столу кулаком.
— Сам подлец! — была мгновенная реакция Цзинъи, она выпалила это быстро, без всякого колебания. Высказав свою оценку, она теперь могла обдумать первопричину конфликта.
Само собой, колотить по столу кулаком или кричать он себе больше не позволит, тем более устраивать истерику. Он взглянул на дочь. В ее наивных добрых глазах стояли слезы. Ни Учэн готов был упасть перед девочкой на колени… Вам надо жить, дети! Вы должны стать людьми! У вас должна быть настоящая человеческая жизнь. Только послушайте меня. Слушайте, слушайте меня! Почему одному надо непременно мучить другого: подминать, давить, душить?.. Почему ты, надевая цветастое платье, непременно напяливаешь поверх него старую черную кофту? Почему при гостях, даже таких, как Ши Фуган, не улыбнешься, не ответишь на приветствие гостя? Почему ты не причешешься хоть немного поаккуратнее? Почему вы все стрижетесь на один лад — под Лю Хая[140]? Почему в мясное блюдо вы кладете так много соли и льете так много воды, объясняя при этом, что пищи будет гораздо больше? Почему вы ходите согнувшись, а ноги выбрасываете в стороны, почему, делая поклон, вытягиваете вперед голову? Зачем, улыбаясь, вы щеритесь, обнажая все зубы, и не закрываете рта, кончив смеяться? Почему не ходите в баню, хотя я даю матери на это деньги? Почему дочь не умеет петь, танцевать, а если поет, то поет украдкой, словно воришка, а заслышав чьи-то шаги, мигом замолкает? Почему вы всего боитесь… боитесь… боитесь? Вот, скажем, танцы. Стоит мне о них заикнуться, как у дочки тут же появляется такое выражение, будто она увидела черта или еще что пострашнее. Почему, почему?
Однажды я купил тебе, дочка, хорошенькую шерстяную шапочку. Она тебе очень понравилась — я увидел это по твоим глазам, но я тут же понял, что ты ее все равно не наденешь, а потихоньку куда-нибудь запрячешь и будешь украдкой доставать ее и рассматривать. Приняв подарок, ты, точно так же как твоя мать, в том же самом тоне, высказалась: «Лишние расходы!» А однажды я купил торт, и Ни Цзао тут же спросил, сколько он стоит, но, узнав цену, осуждающе заявил: «Лишние расходы!» Вот какими становятся дети с самого юного возраста. Я то и дело вдалбливаю вам, уговариваю вас: измените себя, работайте над собой, измените свою жизнь! Если вы себя не измените, лучше вовсе не жить! То, что у вас, — это не жизнь, а жалкое прозябание!
Ни Учэн внезапно поднялся из-за стола. Кусок не лез ему в горло. «Наелся!»
О господи! А сколько еще проблем: работа, зарплата, философия, политика, антияпонская война, здоровье, настоящая любовь, о которой он мечтал всю свою жизнь и которую так и не встретил. А еще заботы о деньгах, которые где-то надо взять в долг; о счетах, которые следует оплатить. Правда, возможно, найдется какой-то выход, какой-то иной путь в жизни, иной выбор? Увы! Вокруг один мрак и бестолковщина. И в этом огромном мире для него уже нет другого пути! А его возвышенные идеи? Сможет ли он их когда-либо осуществить? Нужно ли тянуть дальше эту жизнь любой ценой? Способен ли он продолжать свое низменное существование? Нет, лучше умереть, чем так жить… Но он так боится смерти… Скотина!
Очередная схватка, и снова холод сковывает сердце. Почему он, Ни Учэн, скотина? Ах да! Он вспомнил: у Цзинъи снова растет живот.
Третий ребенок! Третье существо, лишенное души, правильных условий для воспитания. Нет никакой уверенности, что она когда-нибудь обретет то и другое в будущем. Значит, появится еще один его враг! Свидетельство его постыдного безмолвия, бессилия, безнадежности. Проклятое пузо — чтоб ты лопнуло!
Ско-ти-на! Ха-ха-ха!
Это хохот жены и детей, которые продолжают энергично уписывать овощную похлебку. Они не обратили ни малейшего внимания на его «наелся!». Это над ним, наверное, они сейчас смеются. После того как он вышел из-за стола, атмосфера за столом сразу же стала свободной и непринужденной.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Обладая довольно скромными познаниями в области естественных наук, Ни Учэн тем не менее с большим интересом и даже жадностью внимал рассуждениям на научные темы.
Однажды во время беседы с Ши Фуганом у них зашла речь о русском физиологе и психологе Павлове и о его опытах с животными. Ши Фуган рассказал Ни Учэну, как ученый вешал перед собакой кусок говядины, а потом звонил в колокольчик, тем самым сообщая животному, что его ждет пища. Собака по сигналу колокольчика бросалась к куску, однако, когда она добиралась до мяса, человек убирал кусок, и собака оставалась без мяса. Опыт делали несколько раз.
— И знаете, собака в конце концов подохла! — закончил рассказ Ши Фуган. Он говорил по-китайски совершенно свободно, даже с некоторым изяществом, очень точно употребляя каждое слово. Он строго соблюдал интонацию и четыре тона, что другим давалось с большим трудом.
— Такой подопытной собакой являюсь я! — заключил мрачно Ни Учэн.
Ши Фуган остолбенел. Его большие серые глаза надолго задержались на лице собеседника, после чего он вежливо рассмеялся.
— Я люблю Китай и китайскую культуру, — продолжал он вещать на безукоризненном китайском языке. — Взгляните! Сколько древних цивилизаций погибло, разрушилось, от них остались лишь воспоминания, и только культура Китая, древняя, совершенно самостоятельная, единственная сохранилась в целости. Она обладает своей спецификой и уникальностью, которые состоят в ее, так сказать, изначальной завершенности, способности к изменению по своим законам. — Ши Фуган сделал паузу и глубоко вздохнул. — Вы не должны впадать в отчаяние. Китай сейчас расчленен на части, к тому же…
Ни Учэну не слишком понравился ход мыслей собеседника, как и его «столичный говор» с этим вступлением: «Взгляните!» Но Ни Учэна покоряла манера собеседника держаться. Он был просто упоен ею.
— Но хотя Китай раздроблен, культура его остается единой, что, кстати сказать, прекрасно понимают японцы, которые стремятся прежде всего завоевать симпатии китайцев, чтобы установить свое господство в Китае. Неспроста они подчеркивают свое уважение к Конфуцию.