ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ ДОЧЕРИ 13 глава




Тюрпен вбежал в палатку и, увидев меня, корчившуюся от боли и прижимающую руки к животу, склонился надо мной и без церемоний задрал юбку. Кровь с частицами чего‑то студенистого струилась по внутренней стороне бедер, достигая уже щиколоток.

– Да это выкидыш! – потрясенно воскликнул Тюрпен.

Мой стон был тому подтверждением. Подсознательно, еще не решившись признаться себе, я уже догадалась, что это за страшная болезнь. Выкидыш… А я даже не успела понять, что беременна.

– Это выкидыш, господин маркиз! – беспечно объяснял Тюрпен Лескюру, стоявшему в входе в палатку. Руки врача ни на минуту не прекращали оказывать мне помощь. – Вот уж эти женщины – для них и войны будто не существует! Простой выкидыш, ничего страшного… А наша красавица такое лицо сделала, будто невесть что случилось. И беременность‑то была небольшая – месяца полтора, никак не больше.

– Выкидыш? – почти тупо переспросил Лескюр.

Он взглянул на меня, и его глаза встретились с моими, полными боли и страдания. Он отвел взгляд и, словно устыдившись своего присутствия, вышел – почти выбежал – из палатки.

– Я… я даже не знала об этом, – прошептала я, обращаясь к себе самой.

Было так много дел и беспокойств, что я не могла следить за тем, что происходит внутри меня. Может, так и лучше. Я не успела встревожиться, не успела полюбить этого ребенка. Меня не донимала мысль о том, что же с ним будет в период той катастрофы, в которую попала Франция.

Этот выкидыш был еще одним доказательством того, что никакая жизнь уже не желает задерживаться в моем теле. После случая с Луи Франсуа Лассон предупреждал меня об этом. Надо было бы, конечно, осведомиться об этом у Тюрпена. Но мне было слишком трудно сейчас говорить. Да и что он может знать, этот костоправ? Природа и без его указаний оградила меня от материнства. Наверное, мне уже не удастся выносить ни одного ребенка. Подумать только, сколько женщин мечтают об этом… О возможности развлекаться, не задумываясь.

– Не беспокойтесь! – разглагольствовал Тюрпен. – Вы молодая, здоровая. Да и ребенок в такое время ни к чему. О вас сам Господь Бог позаботился.

Я молча лежала и думала, что уж если мне и благодарить Господа Бога за что‑то, то только за то, что у меня есть Жанно.

 

 

Когда отряд Лескюра принимал участие в боях, меня вместе с обозом, в котором были жены и дети мятежников, оставляли в лесной чаще. Если бой был на равнине, мы прятались в густую высокую рожь. Летом 1793 года деревни были сожжены, крестьяне ушли сражаться на стороне белых, и не осталось рук, чтобы убирать урожай. Зерно осыпалось на землю.

За те дни, что мы были осаждены в замке Шато‑Гонтье, а также за то время, когда я была больна, произошло очень много событий. 21 августа герцог Йоркский, отсоединившись от сил коалиции, начал осаду Дюнкерка. А два дня спустя Конвент принял декрет о массовом ополчении. В нем говорилось: «С этой минуты и до той поры, когда неприятель будет изгнан за пределы Республики, все французы находятся в состоянии мобилизации для службы в армии. Молодые люди пойдут сражаться; женатые будут ковать оружие и доставлять продовольствие; женщины будут изготовлять палатки, шить одежду и работать в лазаретах; дети будут щипать корпию из старого белья; стариков будут выносить на общественные площади, чтобы они подогревали мужество бойцов, проповедовали ненависть к королям и единство Республики». Этот декрет при первом своем применении поставил под ружье 450 тысяч человек.

Республику по‑прежнему раздирали внутренние противоречия. Если 25 августа восставший Марсель сдался войскам республиканского генерала Карто, то восставший Тулон предался в руки англо‑испанского флота. Мятежный Лион, второй город Франции, вот уже почти месяц тщетно осаждался революционными войсками. Обороной Лиона руководил граф Луи де Преси. Вандейцы, битые к северу от Луары, к югу от этой реки продолжали угрожать мощной Ла Рошели, а в водах Джерси для их поддержки бросил якорь английский флот адмирала Крэга.

В Париже был гильотинирован генерал де Кюстин – в прошлом маркиз, аристократ, поддержавший Революцию. Республика казнила его только за то, что он не был удачлив.

Я поправлялась быстро. Время было таким бурным, что нельзя было позволять себе роскошь болеть подолгу. На десятый день после ранения появились явные признаки того, что рана затягивается. Тюрпен утверждал, что останется лишь маленький розовый шрам под правой грудью и под лопаткой, но благодаря умелым притираниям можно избавиться и от этого. Вскоре этот лекарь‑самоучка позволил мне подняться с носилок, и по Бретани я колесила в телеге.

Я понятия не имела, что буду делать, когда поправлюсь окончательно. Положение инсургентов было крайне неопределенно. Они то терпели поражение за поражением, то одерживали победу. Отступление за Луару по этой причине откладывалось. Кроме того, посланные в Вандею и Бретань республиканские «адские колонны» вели себя как подлинные посланцы ада: убивали крестьян, жгли деревни, уводили скот – так что от подобной жестокости даже самые мирные жители проникались ненавистью и отчаянием и вливались в ряды повстанцев, увеличивая их силы.

Лескюр проведывал меня часто, но его посещения не продолжались больше пяти минут. Пропахший порохом, почерневший от дыма, он оправдывался тем, что положение слишком тяжкое и что он все время должен быть начеку. Это, конечно, правда, но я знала и другую причину возникшего между нами легкого отчуждения. Этот выкидыш… Несомненно, Лескюр считает себя виновником моих страданий, хотя в разговорах я старательно избегала касаться этой темы.

Командир из Лескюра был отличный… Он не обладал твердостью и жесткостью моего отца, но во всех ситуациях действовал мужественно и решительно. Он покорял своим благородством, смелостью и самоотверженностью. Недаром бретонцы называли его «святой Лескюр». Между ними и их командиром не существовало того ясно ощутимого расстояния, на котором, например, держал своих подчиненных мой отец. Но даже одетый в крестьянское платье – так одевались все командиры восставших, – Лескюр оставался аристократом. Голубоглазым идеалистом… Даже в ту бойню, которая царила в Бретани, он пытался привнести элементы рыцарского благородства.

Напрасные надежды… Он и не замечал, что его солдаты воюют больше за своих быков и лошадей, чем за Бога и короля.

Когда боль перестала терзать меня, а движения и разговор вслух уже не доставляли мучений, я стала долго думать о том, как я живу и что со мной произошло. Больше пяти месяцев я скитаюсь по вандейским и бретонским дорогам… Целая эпоха великого мятежа прошла перед моими глазами. Я потеряла отца и Клавьера, приобрела Лескюра, наконец, в меня стреляла Флора де Кризанж. Право, всем этим можно гордиться… Но что же мне делать дальше?

У всех этих пяти месяцев был только один положительный итог – то, что я нашла своих детей. Все остальное обстояло еще хуже, чем тогда, когда я только намеревалась уехать из Парижа. Тогда у меня был Рене.

Теперь я была опустошена и обессилена. Мне казалось, я уже ни на что не способна. Этот поединок с Революцией явно затянулся. Я уже не могла сопротивляться. Мне нужна была поддержка… И как раз в это время Рене ушел из моей жизни.

Я долго и мучительно размышляла над этим, трясясь в бретонской телеге. Странно, но этот выстрел Флоры уничтожил ту ненависть, которую я к ней питала. Может быть, я поняла почти инстинктивно, что подобную женщину Рене не может любить. А может быть, Флора показала мне, как следует бороться за себя – отчаянно, до самого конца. Возможно, я и вправду слишком легко отказалась от Рене.

В моей жизни не было опыта борьбы с соперницами. Борьба за чье‑либо внимание и благосклонность казалась мне унизительной. Я всегда предпочла бы уйти в сторону, считая ниже своего достоинства соперничать с кем‑либо. Кроме того, для борьбы нужна ненависть, а ненавидеть я не умела. Любить – да, но ненависть в моей душе всегда была преходяща. Видя жестокости и кровопролитие Революции, наблюдая казнь короля, я действительно ненавидела республиканцев. Но ненависть лишь вспыхивала во мне, подобно пламени, и никогда не была долгой.

В душе оставалась лишь неприязнь. Ненависть – слишком сильное и жгучее чувство для меня. Мне не свойственно подолгу ненавидеть кого‑то, страстно желать кому‑то смерти, самой замышлять убийство. Вот почему поступок Флоры так потряс и ошеломил меня.

Какую цель она преследовала – добиться любви Рене или просто отомстить мне? Мало‑помалу ее поведение становилось мне понятным. Разумеется, это была месть. Рене не может любить демона в обличье женщины, а если он любит ее, стало быть, он не тот Рене, которого люблю я.

Все это до того ясно представилось мне, что я вздохнула с облегчением. Я разрешила эту дилемму… Я использовала свой любимый способ – анализ. В прошлом, когда я поняла, что Анри – трус, я стала к нему равнодушна, ибо не могла любить труса. И потом, когда мне стало ясно, что Франсуа – не мужественный и смелый адмирал, а просто дубина и тюфяк в мужском обличье, вся моя любовь пропала. Теперь оставалось только выяснить, существует ли тот Рене, которого я люблю, в реальности, или же это только мои романтические выдумки.

Но ведь для этого надо вернуться в Париж…

– Вы все время молчите и о чем‑то думаете, – тихо произнес Лескюр. – Ваши мысли далеко отсюда. Даже когда вы смотрите в мою сторону, я понимаю, что меня вы не видите.

Некоторое время я непонимающе смотрела на него. Потом его слова дошли до моего сознания, и мне стало совестно. Он такой добрый, так беспокоится обо мне. О, почему я не ценю этого сейчас, пока он еще со мной?

– Луи Мари, это жизнь…

– Я знаю. Эта жизнь слишком сложна для всех нас.

Я молча смотрела на Лескюра, потом грустно ему улыбнулась. Меня не покидала мысль, что нам не долго быть вместе. Мы все обречены… И впереди – ничего хорошего, сплошные страдания.

– Пожалуй, это хорошо, что нашему ребенку не суждено было родиться.

Его слова не показались мне жестокими. Нынче, во время войны, они были лишь констатацией факта. Сейчас нам самим невыносимо жить, куда уж еще производить на свет детей.

– Вы по‑прежнему не хотите?

– Чего?

– Стать моей женой.

Я прижала его руку к своей щеке. От пальцев Лескюра пахло порохом и конской сбруей. И в моей голове снова возникла мысль, что уже недолго я буду ощущать такой покой в его присутствии.

– Луи Мари, я уже ваша жена. Настолько, насколько это возможно сейчас. Чего вы от меня не получаете, что получали бы от жены?

– Я не о том. Я бы хотел оградить вас от бесчестья. Я не хочу слышать, как каждый будет называть вас моей любовницей, обыкновенной «походной девкой». Ведь вы сокровище, Сюзанна, вас не должна касаться даже тень людского осуждения.

Я тяжело вздохнула, крайне растроганная этими словами. Никто не любит меня так, как он. Он полагает, что мнение окружающих еще что‑то значит для меня…

– Мой друг, мне безразлично, что станут говорить обо мне. Не время задумываться над этим.

– Но все вокруг полагают, что это я не хочу жениться на вас, и я чувствую себя от этого последним мерзавцем!

Мне вдруг стало страшно, я приподнялась на локте.

– О, дорогой мой, не любите меня слишком сильно! Мне будет так больно… так больно, когда я потеряю вашу любовь. Я не привыкла к такому обожанию.

– Не любить вас слишком сильно?

Он целовал мои пальцы, и голос его звучал искренне, страстно, проникновенно. Это была та ступень чувства, когда даже самые выспренные слова кажутся не смешными, а высокими, когда даже патетические речи способны тронуть сердце своей свежестью и искренностью.

– Не любить вас, Сюзанна! О, любовь моя, вы не знаете, чего от меня требуете. Сейчас война, пожары, кровь, – если бы не вы, мне бы впору сойти с ума. Да вы еще не знаете, что я чувствую к вам. Вы мне дороже всего – короля, аристократии, Франции; даже нашим правым делом я бы пожертвовал ради вас… Однако я знаю, что вы этого не потребуете. Вы самая бескорыстная и чистая женщина из всех, кого я знал; вы ничего не позволяете сделать для себя. Я впервые столкнулся с такой чистой, с такой светлой душой, как у вас. Когда я с вами, я прихожу в ужас от того, чем занимаюсь каждый день, я чувствую себя недостойным вас. И я ничего не могу для вас сделать. Вы даже имени моего не принимаете… И вы еще требуете, чтобы я любил вас меньше?

Слезы дрожали у меня на ресницах. Ласково и порывисто гладя волосы Луи Мари, я задыхалась от волнения и горя. Он идеализировал меня, вознес на такой пьедестал, что это меня потрясло. Никогда мне уже не встретить мужчины более любящего, честного и благородного, чем Лескюр. Что я буду делать, когда потеряю его? О Боже… что?

 

 

– Сидите тихо, не то я вас отшлепаю!

Я крикнула это так грозно, что дети притихли. Другими словами, пожалуй, невозможно было заставить их замолчать и перестать баловаться. Мы находились в каком‑то овраге, заросшем колючим кустарником; вокруг нас в таком же положении были десятка четыре женщин с детьми. Овраг был окружен телегами, плотно приставленными одна к другой, и весь этот женский лагерь охраняло пятеро часовых‑бретонцев.

Стрельба слышалась совсем близко от нас. Лескюр устроил вдоль проезжей дороги засаду, чтобы неожиданно напасть на отряд синих численностью в пятьсот человек. Белых было больше, и все предвещало им победу. Никто из женщин, оставленных в тылу, особенно не волновался.

Ворчали только, что снова Лескюр наберет уйму пленных, с которыми нужно возиться и которых нужно кормить.

– Вот, например, его светлость маркиз де Пюизэ никаких пленных не держит, он их расстреливает!

Я осторожно присела на траву. Прошло двадцать пять дней с того злосчастного выстрела, я уже давно была на ногах, но рана еще иногда побаливала, особенно когда я уставала. А сегодня день действительно выдался тяжелым. Но только мне удалось присесть, как Жанно полез в кусты и, набрав целую горсть ягод, явно собирался их съесть.

– Мьетта, ну что ты стоишь? Забери у него эти проклятые ягоды, они грязные, пыльные, а тут повсюду дизентерия!

Сердито блеснув серыми глазами, Мьетта поднялась и довольно грубо вытащила ребенка из кустов. Жанно пнул ее ногой. Я видела это, но не считала нужным вмешиваться.

– Меня еще и бьют за мои услуги! – вскричала Мьетта.

– Тебе надо быть повоспитанней. Ты сама нанялась ко мне, я тебя не принуждала.

– Ах, конечно! Вы обещали мне изумрудное ожерелье. И где оно сейчас, это ваше обещание?

Я отвернулась от нее, не испытывая желания обсуждать подобные глупости. Думать об ожерелье в такое время! Вообще‑то, Мьетта была крайне ненадежной спутницей. Она только и смотрела, как бы что украсть, и ее вещевой мешок был набит крадеными вещами. Убеждений и моральных устоев у нее не было почти никаких. Зло она помнила долго.

– В кого мы превратились! – качая головой, сетовала Маргарита. – Франция сошла с ума, вот это я понимаю. Где ж это видно, чтобы благородная дама с детьми вынуждена была таскаться по лесам и дорогам, как какая‑нибудь маркитантка… Надо сказать, такое положение мне совсем непонятно. Кто сейчас у власти? Всякие варвары да разбойники с большой дороги. Раньше такого не было. В шестнадцать лет я нанялась к принцессе в горничные…

– К какой принцессе? – переспросила я задумчиво.

– К бабушке вашей, к принцессе Даниэль. Уж у нее‑то я научилась, что такое быть хорошей горничной. Я была из деревни, из Пикардии, и даже читать не умела…

– Ты знала мою бабку?

– Я служила ей десять месяцев, покуда она не умерла в 1750 году.

Заняться было нечем, и я невольно заинтересовалась. Принцесса Даниэль – а ее называли только так, и никак иначе – всегда привлекала мое внимание. Говорили, что я похожа на нее. Даже жаль, что я ее не видела.

– И какая же она была?

– Она была первая дама. Тридцать лет в Версале – это кое‑что значит… Она же из рода де ла Белинэ, герцогов д'Аврэ, а мать ее была из де Сен‑Мерри…

– Я это знаю.

– Так вот эти д'Аврэ были ужасно знатны, но вконец обеднели. Отца госпожи убили в Испании, а мать ее король выслал в провинцию. Мадемуазель д'Аврэ в пятнадцать лет вышла замуж за графа де Рошешуа, а было ему пятьдесят три года.

– В то время это было довольно обычным делом…

– Да уж. Муж ее скончался через два месяца после венчания, а госпожа стала сразу богата. Она жила в Версале и долго не хотела выходить снова замуж. А от первого брака у нее осталась дочь, Анна Элоиза…

– Что?

Я пораженно смотрела на Маргариту.

– Ну да, Анна Элоиза, она родилась уже после смерти графа де Рошешуа…

– Уж не хочешь ли ты сказать, что у меня есть знатные родственники?!

Я впервые слышала подобное. Эта Анна Элоиза приходилась сестрой моему отцу, а мне – теткой…

– Да ведь она не из рода де ла Тремуйлей, мадам. Она урожденная де Рошешуа, и ей сейчас уже не меньше восьмидесяти. А может быть, она давно умерла.

– Ну, что ты знаешь о ней, рассказывай!

– Что я знаю? Да это ужасно скандальная история, моя милочка.

– Я хочу услышать ее. Побыстрее, пожалуйста!

Маргарита давно уже не пользовалась таким вниманием с моей стороны и, похоже, была польщена.

– Ваша бабка, Даниэль, долго не желала выходить замуж снова. Она двадцать лет оставалась вдовой и развлекалась в Версале. А за это время мадемуазель Анна Элоиза выросла, и ее руки стали добиваться многие знатные кавалеры… Среди них был и его сиятельство Жоффруа де ла Тремуйль.

– Ты хочешь сказать, что мой дед сватался к Анне Элоизе? – переспросила я, не веря своим ушам.

– Точно так, мадам, сватался и явился к госпоже просить руки ее дочери. Но как только он увидел вашу бабушку, то сразу пожелал жениться не на дочери, а на матери. Вот как иногда все оборачивается! Его сиятельство принц был завидной партией. К тому же он и Даниэль были одного возраста: им обоим было по тридцать восемь. Принц так ее очаровал, что она приняла его предложение.

– Презрев интересы собственной дочери?

– Конечно. Анна Элоиза отправилась в монастырь. Она была, разумеется, оскорблена, как и полагается всякой порядочной девушке. А Даниэль обвенчалась с принцем. Через два года родился ваш отец и…

– А что стало с Анной Элоизой?

– Ее руки попросил герцог де Сен‑Мегрен. Она всю жизнь прожила в его поместье, и я слышала, Бог послал ей одиннадцать детей. С матерью она не желала знаться. Так что даже ежели мадемуазель Анна Элоиза – ну а теперь, стало быть, герцогиня де Сен‑Мегрен – и родня вам, то она вряд ли питает добрые чувства к де ла Тремуйлям. Уж слишком небрежно обошелся с нею ваш дед.

– И все‑таки, все‑таки…

В Версале случилось много скандальных вещей, но услышать о таком… Мать стала поперек дороги своей дочери. Эта принцесса Даниэль, вероятно, была весьма, крутой и жесткой женщиной, раз решилась на такое.

Я вспомнила портрет, висевший в Сент‑Элуа. С полотна надменно взирала изящная дама; шелковая наколка покрывала ее золотистые и мягкие, как шелк, волосы, огромные серые глаза были холодны, как лед… Ее красота была необыкновенной, а высокомерие переходило все границы. Недаром ее называли принцесса Даниэль. Она была настоящей аристократкой.

Маргарита, сделав большие глаза, прошептала:

– В малолетство Луи XV сам регент, герцог Орлеанский, бегал за ней послушно, как собачонка, а когда король вырос, он тоже был без ума от нее, и если она уступила потом место герцогине де Шатору, так только по своей доброй воле. Вот какова была эта женщина! Теперь уж такие перевелись… А как я гордилась, что служу у нее!

Я мягко сжала теплую руку Маргариты, испытывая большое желание прижаться к ней щекой. Эта женщина, такая верная и преданная, была словно из той, прошлой жизни, когда не было рек крови и бессмысленного братоубийства, когда галантные мужчины были благородны и храбры, а дамы красивы, легкомысленны и изящны… Таков был старый порядок. Он рухнул в небытие, он никогда не вернется.

Я готова была снова и снова расспрашивать Маргариту и о принцессе Даниэль, и о многодетной неведомой герцогине де Сен‑Мегрен, которая приходилась мне родной теткой, но громкий топот прервал ход моих мыслей. Кто‑то напролом мчался через лесную чащу, прорываясь сквозь заросли и не обращая внимания на колючие хлесткие ветки. Раздался громкий звук рога, протяжный и резкий.

– Победа! – звучно заорал всадник по‑бретонски, и нескрываемая радость слышалась в его голосе. – Победа! Синие отброшены от горы Пелерины, мы взяли две сотни пленных!

Он остановил лошадь, неведомо откуда тут взявшуюся – мятежники обычно ходили пешком, – снял шляпу и, мгновенно утратив веселость, фанатически‑страстно перекрестился.

– Помолимся, братья мои, за жизнь господина нашего его светлость маркиза де Лескюра. Он храбро сражался за Бога, веру и короля.

– Что?

В наступившей почтительной тишине – все крестьяне принялись послушно молиться, преклонив колени, – мой возглас прозвучал очень громко. Дрожа, замирая от недоброго предчувствия, я поднялась с травы. Почему он говорит о Лескюре в прошедшем времени?

– Что случилось с его светлостью?

Еще не услышав ответ, я сердцем поняла, что случилось самое худшее. То, что я и ожидала… То, что предчувствовала.

– Его светлость маркиз храбро сражался. Он привел нас к победе, – серьезно продолжал бретонец на своем наречии. – Теперь он ранен.

– Ранен?

– Три пули пробили ему легкое.

Слишком потрясенная, чтобы сразу ощутить жгучую боль от этого известия, я беспомощно оглянулась и увидела Тюрпена. Лекарь‑самоучка виновато развел руками.

– Такова Божья воля, мадам. И при ранении одной пулей воздух попадает в плевру, и легкое опадает. А уж о трех пулях и говорить нечего…

– Он жив? – воскликнула я.

– Да. Он жив. Он приказал нам двигаться в сторону Лаваля.

Маргарита своевременно подошла, чтобы поддержать меня под локоть. Я попыталась быстро справиться с головокружением. Известие было слишком ошеломляющим, чтобы я успела ощутить жгучую боль в душе. Лескюр смертельно ранен… Наверное, мне следовало бы кричать от отчаяния и заливаться слезами. Вместо этого я высвободилась из рук Маргариты и молча пошла за обозом.

– Тюрпен, вы уверены, что ничего нельзя сделать?

– Увы, мадам, я не Бог…

Я шла вперед, глядя перед собой невидящим взглядом. Лицо было бледно, как мел, губы плотно сжаты, а в черных глазах не было слез. Когда я в последний раз плакала? Кажется, тогда, когда Лескюр освободил меня от графа де Шаретта. А теперь, когда Луи Мари умирал, я не способна была проливать слезы.

У меня внутри будто все замерло, заледенело. Кровь невыносимо стучала в висках, выстукивая единственную мысль: «Я снова осталась одна». Снова нет человека, на которого я могла бы опереться. Уже не будет теплых искренних разговоров, нежных слов, руки маркиза, перебиравшей мои волосы. Уже ничего не будет… И я должна смириться с этим?

– Мадам, мадам, все ли с вами в порядке? – встревоженно спросила Маргарита, заглядывая мне в лицо.

– Что?

Я смотрела на нее непонимающим взглядом.

– Может, вам лучше сесть в повозку?

– Я думаю, – воскликнула я с внезапным гневом, – что все вы можете оставить меня в покое!

Я не желала никого видеть, не хотела ни с кем разговаривать. Какая разница, все ли со мной в порядке! Если бы я умерла, это было бы для меня самым лучшим выходом. О, теперь я понимала Марию Антуанетту, которая говорила то же самое четыре года назад.

Через полчаса я нашла маркиза. Его несли на носилках двое бретонцев. Он лежал с закрытыми глазами, в лице не было ни кровинки. Оно даже приобрело тот восковой оттенок, какой бывает у мертвых. В отчаянии я бросилась к нему. Бретонцы, наверняка зная о наших отношениях, мне не препятствовали. Я взяла его за руку, она была такая горячая, что почти обожгла меня.

Он открыл глаза и, увидев меня, подался вперед. В его глазах, пылающих от лихорадки, я не прочла ни радости, ни удивления. Только гнев.

– Вы?

– Да, я, – произнесла я, сдерживая рыдания.

Теперь, когда я увидела его, весь лед в моей душе растаял. Слезы были готовы сорваться с ресниц.

– Что вы тут делаете? – крикнул он разъяренно. – Уходите!

Я пораженно смотрела на него, ничего не понимая. Он дышал тяжело, с хрипом, а от громких слов страшно закашлялся, откашливая ярко‑красную вспененную кровь. Внутри у меня все похолодело от страха. Я оглянулась, взглядом разыскивая Тюрпена.

– Мне не нужен врач, – с трудом прохрипел маркиз. – И вы тоже… Уходите! Я не позволю вам видеть, как я умираю.

– Луи Мари, – попыталась объяснить я, – поймите, что мой долг – это…

– Ваш долг – избавить себя от лишних страданий. Уходите!

– Но я…

– Уходите, не то я прикажу вас увести!

Он был способен это сделать. Его намерение было слишком решительно. Он не хочет, чтобы я видела его в таком состоянии… И все же мне было очень больно от того, что он прогоняет меня.

Тогда его пальцы слегка шевельнулись, и он с трудом протянул мне руку. Я порывисто подала свою. Его пальцы на мгновение сплелись с моими и сразу же их выпустили. Лескюр упал на спину, струя крови потекла у него по подбородку.

– Вам скажут, когда я умру. Ступайте! Я люблю вас…

Задыхаясь от боли и отчаяния, я побежала прочь, в конец обоза. Мне скажут, когда он умрет… Боже, как жестока жизнь! Как жестока! Как безжалостно она расправляется со всеми, кто любит меня! А он… он даже не позволил мне быть рядом с ним.

Сидя на телегах, бретонки все так же вязали шарфы, баюкали детей и напевали какие‑то странные бретонские баллады. Поскрипывая, мерно вертелись колеса, перемалывая сентябрьскую грязь. За телегами гнали пленных республиканцев, босых и связанных.

 

 

На рассвете 21 сентября 1793 года Лаваль открыл свои ворота мятежникам.

Было тихое утро; лучи солнца, словно даря последние приветы лета, пронизывали золотую листву. Город утопал в подрумяненных осенью кронах деревьев, в меди буков и пурпуре каштанов. И жители Лаваля, казалось, даже не задумывались, какое страшное преступление совершили: вопреки декрету Конвента предоставили убежище бретонским мятежникам. Наказанием за это было бы полное исчезновение города с лица земли.

Среди бретонцев поднялся необыкновенно сильный ропот по поводу пленных. Силы белых слишком малы, чтобы гнать и стеречь две сотни республиканцев; кроме того, их еще надо кормить, а хлеба едва хватает самим бретонцам. Все другие командиры, например Шаретт и Стоффле, без всякой жалости расправляются с пленными, и правильно делают: нечего щадить эту синюю сволочь! Надо отомстить за королеву, томящуюся в тюрьме, за маленького ребенка‑короля, заключенного в Тампль. А мученическая смерть Людовика XVI – она разве не требует отмщения? И, наконец, сам господин маркиз де Лескюр погибает от пуль синих! Последнее обстоятельство усиливало всеобщую ярость. Мятежники были растеряны потерей командира, растеряны и взбешены: подобное преступление требовало наказания… Они роптали, уже дошло до того, что все были готовы прикончить пленных, и притом зверски. Например, насыпать пороха им в рот и взорвать…

Каким‑то чудом Лескюр, еще живой, пришел в сознание, словно почувствовал, что его отряд намеревается запятнать себя бесчестьем. Нечеловеческим усилием воли приподнявшись на носилках, он хрипло заговорил, и звук его голоса мгновенно заставил крестьян благоговейно умолкнуть.

– Кто здесь готовит казни? Ты, Налей‑Жбан? Или ты, Крадись‑по‑Земле? – пылающие глаза Лескюра остановились то на одном, то на другом помощнике. – Может быть, вы решили стать палачами? Наше дело – не месть, а война. Бог на небе отомстит за наши жертвы, нашу королеву и нашего короля. Не берите на себя роль судей, будьте только воинами. Синие в Париже поставили гильотину – они варвары, у них нет веры. Но ведь у нас есть наша религия, и мы не станем дикарями…

Бретонцы сурово молчали. Они были до мозга костей преданы маркизу, кроме того, они были суеверны и считали, что голосом умирающего вождя говорит сам Господь. Задыхающийся, с трудом произносящий слова, хрипящий от ран Лескюр с кровью на губах был в их глазах мучеником за веру и короля.

Маркиз не удовольствовался этим. Чтобы быть до конца уверенным, что и после его смерти пленных не расстреляют, он заставил бретонцев стать на колени и на святом распятии поклясться в этом. Словно какая‑то нечеловеческая сила поддерживала жизнь в этом человеке: Тюрпен был уверен, что Лескюр умрет еще вчера, а он до сих пор жил. Когда клятва была произнесена, маркиз упал на носилки, сжимая зубы от боли. Его унесли в дом. За носилками шествовал аббат Коффен, призванный для исповеди и последнего причастия.

Фанатичные грубые бретонцы откровенно плакали. Никто не понимал, что теперь надо делать. Командир погибал, все были разобщены.

Плас‑Нетт, помощник маркиза, позаботился о том, чтобы мы и в Лавале хорошо устроились. Нас поселили в доме какого‑то республиканца, недавно повешенного; семья его делась неизвестно куда. Здесь было несколько комнат, довольно хорошо обставленных. Я уложила измученных детей спать. Было немного не по себе от того, что приходится пользоваться чужим имуществом, да еще и имуществом врага. Мы, конечно, ничего не возьмем, но все‑таки…

Я думала, что не смогу уснуть, зная, как Лескюр страдает, но мало‑помалу усталость взяла свое. Я забылась в тяжелом сне на несколько часов. В конце концов, я еще не совсем оправилась от раны и нуждалась в отдыхе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: