ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ ДОЧЕРИ 18 глава




Но как жестоки должны быть люди, чтобы поступить так с женщиной! Как жестоки! Они напали на Марию Антуанетту, угрожали смертью ей и ее детям, а теперь судят ее за то, что она посмела защищаться.

Тусклым голосом Фукье‑Тенвиль монотонно зачитывал обвинительный акт. Королева почти не слушала его. Она знала все эти обвинения. Ни разу, даже когда читали самое ужасное, она не подняла головы, и только ее пальцы равнодушно, словно на клавесине, играли что‑то на подлокотнике. Я заметила, что две траурные ленты спущены с ее белого чепца. Мария Антуанетта хотела предстать перед судом вдовой Людовика XVI, французского короля.

– После проверки доказательств, переданных общественным обвинителем, было установлено, что, подобно Мессалине, Брунгильде, Фредегонде и Екатерине Медичи, называвшими себя когда‑то королевами Франции и чьи позорные имена никогда не сотрет история, Мария Антуанетта, вдова Людовика Капета, стала бичом и вампиром французского народа сразу, как только появилась во Франции.

Я слушала это безумие, удивлялась, до какой степени может дойти людская глупость, ненависть и бесстыдство. Да ведь Мессалина никогда не называла себя королевой Франции, Мессалина из другой истории, из Древнего Рима… А во времена Брунгильды и Фредегонды во Франции еще не было королевства… Какие невежи и тупицы составляли этот акт. Стоило ли удивляться тому, что инкриминировалось королеве потом: дескать, Мария Антуанетта поддерживала политические связи с человеком, которого звали «королем Богемии и Венгрии», передавала миллионы императору, принимала участие в «оргии» фландрского полка, разожгла гражданскую войну, убивала патриотов, выдала иноземцам военные планы. И в довершение было сказано:

– Она была такой развращенной и преступной, что, посмеявшись над всеми человеческими и естественными законами, не побоялась предаться разврату со своим сыном Луи Шарлем Капетом, – даже подумав или сказав об этом, мы уже содрогаемся от ужаса.

Если кто и содрогнулся от ужаса, то это я. Мне захотелось провалиться сквозь землю, лишь бы не присутствовать на этом гнусном сборище, не слышать этих мерзких речей. Что он сказал, этот подонок? Что он посмел сказать?! Была ли мера низости этих людей? У меня перехватило дыхание. Уж не ослышалась ли я? Королеву обвинили в кровосмешении с собственным сыном, тем мальчиком, которого она так любила, при болезни которого становилась сама не своя, с мальчиком, которому было всего восемь лет!

Облик самой Марии Антуанетты вернул мне спокойствие. Она была такой ледяной в своем презрении к происходящему, что ни один мускул не дрогнул у нее на лице. Вздох вырвался у меня из груди. Я страстно хотела надеяться, что королева этого не слышала. Увы, я и сама понимала, что это лишь иллюзорная надежда…

– Ваше имя, возраст и профессия.

Это был формальный вопрос. Все и так знали, кого судят. Королева назвала себя очень спокойно и сдержанно:

– Мария Антуанетта, родом из Австрийской Лотарингии, тридцать восемь лет, вдова короля Франции.

Фукье‑Тенвиль, словно стараясь соблюсти все формальности, спросил, где она жила в момент ареста. Мария Антуанетта, не выказывая иронии, ответила:

– Я не была арестована, за мной пришли в Национальное собрание, чтобы отправить меня в Тампль.

Настороженная, я прислушивалась к звуку голоса королевы. Казалось, никто не может быть спокойнее, чем она. Ее поведение отличалось от поведения моего отца в подобную минуту: она не проявляла ни гнева, ни высокомерия, только спокойствие и равнодушие. Глядя на нее, невольно можно было подумать, что для этой женщины все давно уже кончено, она смирилась со своей судьбой раньше, чем кто‑либо, чем даже я, ибо мне было трудно воспринять мысль о том, что королева будет казнена. В этом была вопиющая несправедливость, которая невольно заставляла протестовать…

– До Революции вы имели политические сношения с королем Богемии и Венгрии, а эти сношения были противны интересам Франции, осыпавшей вас всякими благами.

– Король Богемии – мой брат, – решительно произнесла королева, – я поддерживала с ним только дружеские, но отнюдь не политические сношения; если бы я поддерживала политические сношения, то они велись бы в интересах Франции, к которой я принадлежала благодаря семье моего мужа.

– Не довольствуясь невероятным расточением финансов Франции, плодов народного пота, на ваши удовольствия и ваши интриги, вы, по соглашению с бесчестными министрами, переправили императору миллионы, чтобы помочь ему действовать против народа, который вас кормил.

– Никогда. Я знаю, что это обвинение часто пускается против меня, но я слишком любила своего супруга, чтобы расточать деньги своей страны, мой же брат не нуждался в деньгах Франции, к тому же, в силу тех же принципов, которые связывали меня с Францией, я не дала бы ему денег.

Фукье‑Тенвиль задавал вопросы с тем неестественным бумажным пафосом, который так распространился за время Республики и к которому мне, выросшей в атмосфере насмешливости рококо, было трудно привыкнуть. Мария Антуанетта, вероятно, тоже находила тон нелепым – если только ее еще могли занимать такие мысли.

– Со времени Революции вы ни на одно мгновение не переставали устраивать махинации с иностранными державами по отношению к нашим внутренним делам и против свободы, даже тогда, когда мы имели только видимость этой свободы, которую, безусловно, желает иметь французский народ.

Королева опровергла это обвинение так же твердо, как и предыдущие:

– Начиная с революции, я сама прекратила всякую заграничную корреспонденцию и никогда не вмешивалась во внутренние дела.

На вопрос, не пользовалась ли она тайными агентами для переписки с иностранными державами и не был ли Делессар этим главным агентом, она ответила:

– Нет, никогда в жизни.

Я знала, что это неправда. Фукье‑Тенвиль подталкивал Марию Антуанетту к тому, чтобы она назвала имена своих сторонников, признала руководство Делессара заграничной агентурой. В таком случае ей надо было бы назвать и меня, ведь я тоже ездила в Невшатель, Мантую и Вену для того, чтобы передать письма и встретиться с императором Леопольдом… Но королева ни слова не сказала об этом, а у ее судей не было никаких доказательств. Если бы они были честны, то принуждены бы были признать, что улики отсутствуют и королева невиновна. Но так бывает в цивилизованных государствах, где торжествует юстиция. Здесь все это не имело значения. Королеву приговорят только за то, что она королева.

Разъяренный тем, что ему не удается запугать королеву своими громкими фразами, Фукье‑Тенвиль обрушился на нее с еще более высокопарной сентенцией:

– Это вы научили Луи Капета искусству того глубокого притворства, с каким он слишком долго обманывал добрый французский народ, который и не предполагал, что преступность и коварство могут быть доведены до такой степени.

На эту пустую фразу Мария Антуанетта спокойно ответила:

– Да, народ был обманут, жестоко обманут. Но только не моим мужем и не мною.

– Кто же тогда обманул народ?

– Те, кто был заинтересован в этом. А у нас не было никакой необходимости обманывать его.

Этот двусмысленный ответ раздразнил прокурора, он пошел напрямик:

– Кто же это те, которые, по вашему мнению, были заинтересованы в том, чтобы обманывать народ?

Мария Антуанетта поняла, что ее хотят спровоцировать на прямой враждебный ответ и этим возбудить ненависть публики к королеве. Она осторожно и сдержанно ответила:

– Этого я не знаю. Я была заинтересована в просвещении народа, а не в том, чтобы его обманывать.

После этой стычки допрос снова вернулся к фактам. Марию Антуанетту спрашивали об обстоятельствах бегства в Варенн. Она отвечала осторожно и не выдала ни одного из своих тайных друзей, которых обвинитель хотел бы втянуть в процесс, не: называла ни одного имени. Тогда Фукье‑Тенвиль произнес еще одно нелепое обвинение:

– Вы никогда ни на миг не оставляли попыток погубить Францию. Вы любой ценой стремились властвовать и по трупам патриотов взойти на трон.

И тогда впервые королева ответила надменно и резко:

– Да будет вам известно, ни мне, ни моему мужу не было необходимости бороться за трон, ибо мы там уже властвовали по праву и ничего, кроме добра, Франции не желали.

Долго и монотонно тянулся этот допрос; прокурор пытался запутать королеву или заставить ее противоречить самой себе, Мария Антуанетта держала осторожную, но крепкую оборону, хотя одному Богу известно, каких душевных усилий ей это стоило. Она никогда не увлекалась казуистикой и всегда была прямой и открытой женщиной. Все эти подвохи и юридическая паутина смертельно утомили ее; она бледнела все больше, – единственная женщина против целой когорты обвинителей, искушенных в фабриковании дел лучше, чем иезуиты.

– Чьей победы вы желали в военных кампаниях Республики?

– Превыше всего я желала добра Франции.

– Вы считаете, что для счастья народа нужен король?

– Такого один человек решить не может.

– Вы, безусловно, жалеете, что ваш сын утратил трон, на который мог бы взойти, если бы народ не разбил его, наконец узнав о своих правах?

– Я ни о чем бы не жалела для сына, если бы это было добром для его страны.

Его страны… Мария Антуанетта даже сейчас не отреклась от самого святого – права своего сына на корону. После этого ответа длинный допрос быстро прекратился. У королевы спросили, есть ли у нее адвокат. Мария Антуанетта ответила, что не знает ни одного адвоката, и согласилась, чтобы ей официально назначили защитника. В душе всем было ясно: все равно, дадут ли ей друга или врага, – во Франции нет такого храбреца, который бы серьезно взялся защищать королеву. Ибо кто скажет хотя бы слово в ее защиту, тот с адвокатского места мгновенно окажется на скамье подсудимых.

После этого выступили сорок свидетелей, которые, согласно присяге, клялись говорить «без ненависти и страха правду, всю правду и только правду». Процесс готовился впопыхах, и наспех собранные свидетели говорили без всякого порядка, все, что только взбредет в голову, выдумывали нелепицы, которые даже унизительно было бы опровергать. Свидетели говорили то о событиях 6 октября в Версале, то о 10 августа в Париже, о преступлениях до и после Революции. Смехотворность некоторых обвинений не имела границ: например, Мийо, одна из горничных, слышала, как в 1788 году герцог де Куаньи сказал кому‑то, будто королева переслала своему брату двести миллионов. «Кто‑то слышал», «кто‑то кому‑то сказал»… Но еще более бессмысленным было утверждение, что Мария Антуанетта якобы носила два пистолета, чтобы застрелить герцога Орлеанского. Двое свидетелей под присягой заявили, что видели переводы королевы к брату, но сами эти документы представить не могли, так же было и с вымышленными письмами, в которых Мария Антуанетта якобы призывала швейцарскую гвардию взяться за оружие. Не могли представить ни одного обрывка бумаги, на котором было бы что‑то написано рукой Марии Антуанетты. Даже в запечатанном пакете, где были ее вещи, отобранные в Тампле, не нашли ничего подозрительного. Пряди волос ее мужа и детей, миниатюрные портреты принцессы де Ламбаль и подруги детских лет ландграфини Гессен‑Дармштадтской, записная книжка, в которой были только фамилии ее врачей и прачки, – ни одна мелочь не годилась для обвинения. Тогда Фукье‑Тенвиль решил извлечь из мрака забвения старую историю с ожерельем королевы, случившуюся в 1786 году благодаря интриганке и мошеннице Ламотт.

– Разве не в Малом Трианоне вы впервые увидели госпожу де Ламотт?

– Я никогда ее не видела.

– Разве она не стала вашей жертвой в истории с колье?

– Она не могла стать моей жертвой, потому что я не знала ее.

– Итак, вы настаиваете, что были незнакомы с ней?

– Я ни на чем не настаиваю. Я вам говорила и буду говорить только правду.

Эта длинная вереница совершенно нелепых свидетельств против королевы утомляла и публику в зале, и саму Марию Антуанетту. Заседание тянулось уже много часов, и ни разу председателю не удалось возбудить зал против королевы, вызвать враждебный ропот или сорвать патриотические аплодисменты. Суд тянулся как медленный, тяжелый поток. Видимо, решив разрушить это впечатление, на трибуну выступил Жак Рене Эбер.

Я видела и раньше этого «ультра», этого вождя «бешеных». Нижний театральный кассир, замешанный в воровстве и женатый на бывшей монахине, циничный и беспринципный, он издавал газету «Папаша Дюшен», стиль которой точно копировал жаргон самых грязных парижских притонов. Его вульгарность превосходила все мыслимое; никто, казалось, не может быть более революционен, чем он. И, однако, Эбер ужинал у Батца. Я не сомневалась, что он продался барону, что он работает на него так же, как и половина других главарей Революции.

Он громко и решительно зачитал документ – свидетельство того, что Мария Антуанетта и сестра казненного короля принцесса Элизабет предавались кровосмешению со своим сыном и племянником, развращали его и творили с ним самые немыслимые мерзости. Повернувшись к публике, он показал всем подпись маленького принца – кривые, неуклюжие буквы «Луи Шарль, дофин» – свидетельство того, что ребенок сам выдвинул это обвинение против своей матери.

– Вся Франция знает о том, что Австриячка была одержима дьяволом сладострастия. Эта вавилонская архиблудница и лесбиянка привыкла в своем Трианоне каждый день выматывать нескольких мужчин и женщин. Естественно, когда такую волчицу заперли в Тампле и никто не мог уже удовлетворить ее адское любовное бешенство, эта мерзкая развратная фурия набросилась на собственного беззащитного и невинного ребенка…

Кровь громко стучала у меня в висках. Им недостаточно судить Марию Антуанетту и казнить ее, они еще хотят запятнать ее неслыханным позором. В зале послышалось недоверчивое движение. Памфлеты и раньше обвиняли королеву во всех бесстыдствах, какие только возможны, но ведь то памфлеты, а тут сидит королева – бледная, измученная женщина с таким холодным и спокойным лицом, что его безразличного выражения не изменила даже наглая ложь Эбера. Никто не закричал, никто не высказывал вслух своего отвращения. Я сидела, бледная и потрясенная, молча ожидая, что же будет дальше.

Эбер, несколько сбитый с толку молчанием зала, продолжал:

– Взгляните – ребенок сам признал это… К преступным ласкам прибегали не для удовольствия, а из политических интересов, имея намерение физически ослабить ребенка. Вдова Капет надеялась, что ее сын когда‑то взойдет на трон, и тогда благодаря своим плутням она получит право вертеть им, как вертела своим мужем.

Услышав подобные речи, слушатели почти испуганно молчали. Мария Антуанетта ничего не сказала и презрительно смотрела мимо Эбера. Словно этот болван говорил по‑китайски, она сидела уверенно, спокойно и безразлично. Даже председатель суда сделал вид, что не слышал этого обвинения: слишком гнетущее впечатление произвело оно на всех присутствующих, особенно на женщин. Но среди присяжных нашелся один недоумок, он поднялся и заявил:

– Гражданин председатель суда, прошу обратить внимание, что подсудимая ничего не сказала по поводу свидетельства гражданина Эбера о том, что она вытворяла с сыном.

Мария Антуанетта подняла голову. Впервые за много часов судебного разбирательства глаза ее сверкнули – гневно, яростно, гордо, и в этом их блеске я узнала былую королеву, наследницу Рудольфа Габсбургского и жену Бурбона. Невыразимое негодование звучало в ее голосе, когда она говорила, – негодование и презрение.

– Если я не отвечаю, то только потому, что сама природа не позволяет отвечать на подобные обвинения, обращенные к матери. Я обращаюсь ко всем матерям, которые, вероятно, сидят в зале.

Ропот пробежал среди публики – ропот против Эбера, а не против королевы. Председатель молчал, любопытный присяжный потупил глаза, – всех поразил полный боли и гнева голос оскорбленной женщины. Эбер, не слишком гордый своим поступком, отправился на свое место. Все, а может быть, и он тоже, почувствовали, что в самый тяжелый для королевы час его обвинения стали ее моральным триумфом.

Я едва сдерживала рыдания, подступившие к горлу. Мне было неизвестно, каким образом принц подписал чудовищное обвинение против матери; во всяком случае, я всегда знала, что он был капризным и деспотичным ребенком, да и заставить восьмилетнего малыша сказать то, что от него хотят услышать, – очень просто. Но не в этом было дело. Я чувствовала стыд – за то, что слушала все это, находилась в этом сборище выродков, стала свидетельницей этих мерзких издевательств над королевой. Я с ужасом ощущала, что, может быть, сейчас расплачусь. Вот это бы было вправду ужасно; мне тогда одна дорога – в тюрьму… Никто не имеет права публично выражать сочувствие к вдове Капет.

Чья‑то рука властно легла мне на плечо. Я вздрогнула, оборачиваясь. Это был Розарио. Пробившись через толпу ко мне, он теперь не скрывал своего гнева и досады. Господи, как он смог найти меня? Я ускользнула из дома еще до рассвета.

До боли сжимая мне руку, он явно заставлял меня подняться, и мне ничего не оставалось, как последовать за ним вон из зала.

 

 

– Ты сошла с ума! Мы с Лореттой разыскиваем тебя по всему Парижу! Когда я спасал тебя от гильотины, я не думал, что ты сама будешь искать смерти. Тебя ищут, за тебя назначена награда, а ты сама приходишь в Трибунал. Ну, есть ли у тебя голова, Ритта?

Я молча глотала слезы. Розарио говорил яростным шепотом, не решаясь повышать голос, и просто тащил меня к выходу.

– И что тебе тут надо? Вдову Капет все равно казнят. Ты должна думать о себе. Хорошо, что Лора вспомнила, что сегодня начало процесса, а то бы я понятия не имел, где тебя искать.

– Лора? – тупо спросила я. – Какая еще Лора?

– Моя невеста, пора бы запомнить. Она ждет во дворе. Он взглянул на меня, прикоснулся рукой к моему лбу.

– Да у тебя жар! Ты больна.

– Нет, – проговорила я. – Со мной всегда так бывает… когда я переживаю.

– Пойдем, я покажу тебе Лору.

Мадемуазель Антонелли ждала нас на лестнице Дворца правосудия.

– Бонжур! – весело сказала она мне и продолжила по‑итальянски: – Розарио рассказал обо мне, правда? Я – Лаура, прачка с площади Восстания.

Она была совсем не такая, как я представляла. Розарио был такой большой, сильный, и его невесту я представляла под стать ему. Маленькая, хорошо сложенная, изящная, одетая бедно, но кокетливо, Лаура словно сошла с картины Тициана. У нее было милое, умное, живое лицо с чуть вздернутым носом, белая кожа, лукавые карие глаза. Нарядный чепчик она явно сшила сама, и он покрывал пышную копну темно‑рыжих кудрей. Оттенок ее волос тоже был тициановский – рыжий, отливающий и темным золотом, и медью. Лаура выглядела такой типичной венецианкой, что иного и представить было нельзя.

– Вы давно в Париже? – спросила я по‑итальянски. В конце концов, должна же я была что‑то спросить.

Она расхохоталась.

– Давно? Да я родилась здесь!

– И когда же вы родились?

– Мне девятнадцать лет. Мои родители приехали сюда из Венеции. Так и не научилась говорить по‑французски. Я вообще ни одного языка порядком не знаю. Пожалуй, мне легче говорить по‑итальянски.

Она говорила на венецианском диалекте, но я хорошо ее понимала. Выслушав все это, я вежливо сказала:

– Я рада, мадемуазель, что вы с Розарио собираетесь пожениться.

Она подхватила и меня, и моего брата под руки и защебетала на своем просторечном итальянском:

– Еще бы! Знали бы вы, как я рада. Ведь я думала, этот мерзавец уже никогда не вернется ко мне. В армию зашился, дурень эдакий! Вообще‑то он хороший парень, он мне нравится. Но когда ни вестей не приходит, ни писем – это не каждой девушке придется по вкусу.

– Он не писал вам? – машинально спросила я.

– Ни слова! Я как увидела его, то сперва надавала пощечин, чтоб знал на будущее, как себя вести. А потом мы помирились. Правда, Розарио?

Он кивнул. Я не знала, как поддерживать этот разговор. Рассказал ли ей брат о том, что он дезертир и мы собираемся уехать? Знает ли она, кто я и кем была раньше? Можно ли ей доверять? В конце концов, я была очень расстроена только что увиденным, и веселость мадемуазель Антонелли казалась мне несколько неуместной.

– Я обожаю Розарио, мадам! – горячо и искренне воскликнула она, впервые назвав меня так. – Мы поженимся как можно скорее. Через месяц я получу пенсию от Коммуны, появятся деньги. А уж после этого мы сразу уедем.

Ага, она получает пособие от Республики. Это скверно. И она знает, что нам нужно уехать. Я нерешительно взглянула на брата.

– Лоретте можно доверять, она все знает, – сказал он. – Моя малышка – отличная девчонка. Иначе бы я не женился на ней.

– Вы католичка? – почему‑то спросила я.

– А как же! – важно воскликнула Лаура. – Я верю в Господа Бога и часто читаю требник.

Она была невежественна, эта юная венецианка, но так мила и прелестна в своем невежестве и буржуазном практицизме. Она мне нравилась.

– Мы с Розарио идем сейчас на танцы, – объявила Лаура.

– На танцы?

Я не могла себе представить, что в Париже, есть еще танцевальные залы. Да кто сейчас веселится? Недавно Робеспьер обрушился на актрис и танцовщиц, сказав, что они так же преступны, как и принцессы, потому что обольщают патриотов ласками и шампанским; следовательно, развлечения были под негласным запретом.

– Да, – сказал Розарио. – На улице Веррери есть танцевальный зал. Мы отдохнем немного.

– А королеву казнят уже завтра, – сказала я горько.

– Да что нам за дело до королевы? – воскликнула Лаура. – Мы и не видели ее никогда.

Я видела, что они хотят после долгой разлуки остаться одни. Розарио бросал на невесту откровенно страстные взгляды. Я поторопилась распрощаться. Возможно, брат был прав. Зря я ходила во Дворец правосудия. Мне достаточно иных неприятностей… Мария Антуанетта – моя подруга и королева. Но я, увы, ничем не могу ей помочь. Я в любую минуту рискую окапаться на ее месте.

Я вернулась домой, наспех приготовила скудный ужин для Авроры, немного поболтала с ней, выслушала, что она рассказывает о своей новой подруге Розе, с которой познакомилась во дворе, и о том, что дядя Белланже подарил ей пачку вафель с кремом. Последнее сообщение мне не понравилось, но я ничего не сказала. Аврора и так мало видит хорошего, зачем еще лишать ее вафель.

Я разговаривала с девочкой, но мысли мои были далеко. Я вдруг представила себе, что на том самом месте, где я видела Марию Антуанетту, окажется Рене Клавьер, и председатель суда равнодушно зачитает обвинительный приговор. Без всяких проволочек Трибунал приговорит Рене к гильотине. Ему остригут волосы и разрежут ворот, чтобы ничто не помешало лезвию ножа. И в телеге повезут на площадь Революции, чтобы передать в руки палача Сансона… Мороз пробежал у меня по коже. Я могу никогда‑никогда не увидеть Рене. У меня его вольны отнять.

Бледная и испуганная, я лихорадочно размышляла. Сегодняшнее знакомство с Трибуналом убедило меня, что от него нет спасения. Там фабрикуют обвинения, выдумывают заговоры, измышляют самые нелепые преступления. Что же говорить о тех случаях, когда подсудимый действительно в чем‑то замешан?

Рене Клавьера арестовали потому, что его падения добивались политическая и финансовая верхушки Революции. Политики желали обогатить казну, конфисковав его миллионы, и финансисты хотели физически устранить конкурента. Он был жертвой интриг – грязных, темных, таинственных, о которых мне ничего не было известно. Истинная подоплека дела была скрыта обычными обвинениями: шпионаж, диверсии, заговоры, роялизм и федерализм… Кроме того, Рене был связан с Батцем и Флорой де Кризанж, а это позволяло придать делу политический оттенок.

Но его не могли казнить, не заставив выдать ключ к его счетам в женевском и лондонском банках, где лежали громадные суммы денег. Пока он держит эти счета в секрете, он жив. Но нельзя исключать, что к нему применяют всевозможные способы воздействия с целью заставить раскрыть секрет. Возможно, вплоть до пытки…

Я содрогнулась. За окном уже были сумерки, внизу гражданка Белланже готовила ужин и по своему обыкновению душила жильцов чадом. Октябрьский дождь брызгами стучал по стеклу и стекал вниз, сливаясь в мутные струйки. Отблески городских огней плясали по стенам.

И я внезапно поняла, что не могу уехать из Парижа, даже не попытавшись помочь человеку, которого люблю.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: