– Твое имя?
– Сюзанна де ла Тремуйль де Тальмон.
– Возраст?
– Двадцать три года.
– Профессия?
– Без профессии, – сказала я после короткого размышления.
Эта процедура водворения в тюрьму уже становилась для меня привычной. Канцелярист, внимательно приглядываясь ко мне, записывал мои приметы. Я равнодушно огляделась по сторонам. Люксембург показался мне и чище, и лучше Шантийи. Правда, я несколько сожалела, что попала сюда. Но ведь Батц обещал, что рано или поздно мы с Изабеллой и Авророй соединимся в одной тюрьме.
Мысленно я еще раз припомнила все, что должна буду говорить. Мне нужно было нагромоздить гору лжи, но я ни малейшего стыда не чувствовала. Это просто еще один способ мести. Я была уверена, что выйти живой на свободу мне не удастся, но, по крайней мере, я причиню вред республиканцам. Иногда я даже чувствовала что‑то похожее на благодарность к Батцу – за то, что он дал мне такую возможность.
– Камера номер четырнадцать!
Тюремщик сзади меня загремел ключами.
Пока мы шли по коридору, я сразу приступила к тому, что мне нужно было больше всего. Тюремщик оказался сговорчивым, а деньги Батца пришлись очень кстати. Мы договорились о следующем: за су в день он устроит меня в чистую и светлую камеру, дополнительно за тридцать су достанет хороший тюфяк, за десять ливров в неделю будет приносить мне хлеб и молоко с рынка. За некоторую плату тюремщик согласился перевести ко мне Изабеллу и Аврору, если они здесь появятся, а также передавать письма, которые я напишу, по адресу. И разумеется, закрывать глаза на то, что у меня будут чернила и перья.
Он распахнул передо мной дверь камеры, и мы расстались в самых лучших отношениях.
|
Камера – а вернее большой каменный зал – была так заполнена заключенными, что на мое появление никто не обратил внимания.
Я спустилась по нескольким ступеням вниз, заняла одну из свободных кроватей. Она была узкая, железная, застланная казенным коричневым одеялом, но по сравнению с Шантийи показалась мне роскошной. Высоко надо мной было маленькое окно, наспех забранное решеткой. Я заметила, что многие кровати отделены друг от друга простынями, и решила чуть погодя поступить так же, чтобы иметь хоть немного одиночества.
В противоположном конце камеры пылал камин, но там, где сидела я, было немного прохладно. Холодом тянуло и от каменной стены. Я подумала, что, когда другие места освободятся, я займу кровать поближе к огню. И только потом поняла всю жестокость этой мысли.
– Сударыня, не сдадите ли вы деньги на дрова и уголь? – услышала я женский голос.
Вздрогнув, я подняла глаза. Ко мне обращалась миловидная девушка в белой кофточке и темной юбке, совсем еще юная, лет семнадцати.
– Что?
– Чтобы было отопление, мы собираем деньги на уголь. Можете ли вы сделать свой взнос?
Подумав, она добавила:
– Это, конечно, не обязательно. Но желательно.
– У меня есть деньги, мадемуазель.
Я протянула ей ливр.
– Только, пожалуйста, сделайте так, чтобы топили пожарче.
Она опустила монету в специальный полотняный мешочек.
– Это моя обязанность, сударыня. Мне так приятно быть чем‑то полезной.
– Можно ли узнать, кто вы? – спросила я улыбаясь.
– Дезире. Дезире де Курби. По крайней мере, до сегодняшнего вечера.
– Почему до сегодняшнего?
|
– В семь вечера я стану виконтессой д'Эрвильи.
Мало‑помалу я понимала, в чем дело.
– Вы обвенчаетесь? Здесь?
– Да. Здесь есть священник.
Она весело произнесла:
– Если хотите, приходите на наш свадебный ужин.
– Вот как, будет и ужин?
– Да. Салат из капусты, пирог и вино.
Эта милая Дезире, казалось, абсолютно освоилась с тюрьмой. Ее даже не тревожила мысль о том, что поздно вечером явятся жандармы со своим всегдашним списком и что в камере станет меньше людей. Их повезут в Консьержери – преддверие гильотины…
– Вы давно здесь? – спросила я тихо.
– Пять месяцев.
– А господин д'Эрвильи, ваш жених?
– Только три.
– И в чем же вы обвиняетесь?
– Я – в том, что аристократка. А он защищал свою арестованную сестру.
У меня сжималось сердце, когда я смотрела на Дезире. Возможно, она слишком молода, чтобы сознавать весь ужас положения. Всю чудовищность происходящего.
– Здесь только аристократы, Дезире?
– Большинство. Вы придете?
– Да, – пообещала я.
– А как вас зовут? – поинтересовалась она.
– Принцесса де ла Тремуйль.
По лицу Дезире промелькнуло удивление. Она отошла от меня, но я видела, как она что‑то прошептала на ухо другой женщине – видимо, обо мне. Что ж, теперь у меня не будет необходимости представляться каждому.
Рядом со мной какой‑то толстяк читал Вольтера, время от времени гневно подчеркивая абзацы карандашом. Другой мой сосед, старик лет семидесяти, вежливо обратился ко мне, спрашивая, не помешает ли мне запах его трубки. Я сказала, что пет. Мы разговорились. Его имя было Луазроль, он был генерал‑лейтенантом королевской армии и в Семилетней войне потерял ногу. Вместе с ним в тюрьме сидел его молодой сын.
|
– Вот он, видите? Спит, – с нежностью произнес старик. – Это все‑таки лучше, чем просто ожидать вечера.
Приближение вечера все ожидали с жутким страхом. Придут жандармы со списком и увезут кого‑то в Консьержери. Но кого? Этого никто не знал. Пожалуй, только я знала, что не меня.
Меня еще будут допрашивать, водить по комнатам. Мне еще предстоит выполнить свою задачу. И только тогда Фукье‑Тенвиль вспомнит обо мне и внесет мое имя в список.
Мне стало тошно; отвратительно засосало под ложечкой. Почему я не попросила у Батца цианистого калия? Все лучше, чем гильотина. Хотя, как утверждает революционный медик Кабанис, при гильотинировании ощущается лишь «легкая свежесть» на шее.
Но, как ни странно, на некоторое время я уснула, натянув на себя одеяло. И снова мне приснилась Эстелла де ла Тремуйль, и снова она уговаривала меня вернуться в Бретань. Я не понимала, почему этот сон повторяется и какой в нем смысл. Уж сейчас‑то, в тюрьме, я никуда не могла вернуться.
Проснулась я уже вечером. За полотняной занавеской с помощью других женщин прихорашивалась Дезире де Курби. Я услышала, как жалобно она сетует на то, что у нее нет даже подобия фаты, и вновь поразилась. Эта девушка явно не понимала, в каком ужасном положении находится. Но сколько наивного мужества было в этом непонимании.
Я оглядела свое нарядное платье и, внезапно, решившись, ровной полосой оборвала широкое белое кружево, обрамлявшее подол юбки. Юбка будет чуть короче, но это не беда. У меня в руках теперь была почти настоящая фата. Я подошла к занавеске.
– Кажется, я могу помочь вам, Дезире.
Она вскрикнула от радости и сразу же набросила кружево на волосы. Я помогла ей живописнее уложить его. У других женщин нашлись даже шпильки.
– Вы прелестно выглядите, – сказала я ласково.
Под руку со своим женихом, юношей лет двадцати, она шла к наспех сооруженному алтарю, гордая и счастливая. Отец Ансельм, неприсягнувший священник, был таким же узником, как и мы. Он обвенчал влюбленных по всем правилам. Я стояла и поражалась. Я никак не ожидала, что в тюрьме будут заведены такие правила.
За свадебным скудно сервированным столом все усаживались по правилам этикета, и кавалеры любезно уступали свои табуреты дамам. Ужин, состоящий из салата и пирога, тоже ели с соблюдением всех манер. Разговор был веселый и непринужденный; как я заметила, всякий избегал касаться таких тем, как Трибунал, казни, тюрьма. Если бы я закрыла глаза и слушала только беседу, мне бы показалось, что я нахожусь в светской гостиной в Версале.
Я быстро познакомилась со своими товарищами по несчастью. Давно уже мне не приходилось видеть сразу стольких аристократов вместе. Никто из них не опустился, не впал в отчаяние, многие даже сохраняли щегольский вид и, уж конечно, каждый день брились. Невзгоды сплотили нас, сблизили, и теперь даже незнакомые люди могли считать друг друга близкими товарищами, приятелями.
Теофиль де Лешасери, которого я мельком встречала в Версале, оказывал мне так много внимания, что это можно было принять за ухаживание. Я немного кокетничала с ним, в душе поражаясь, как у меня хватает сил на такие забавы, как флирт. В расточаемых любезностях, в вежливости и строго соблюдаемом этикете было что‑то зловещее, жуткое, ужасное. Каждый хотел выглядеть беспечно, но каждый сознавал, что его ждет только смерть.
И вот самый страшный момент наступил. В десять часов вечера железная дверь камеры распахнулась, и на лестницу вступили судебные исполнители в сопровождении жандармов.
Дрожь пробежала у меня по спине, я поднялась. В руках у судейского был список, до ужаса длинный, не меньше чем на двадцать человек. Судейский откашлялся.
И прозвучало первое имя.
Тот, кого вызывали, обязан был выйти вперед, и его сразу же уводили за железную загородку, похожую на клетку. Мало‑помалу она наполнялась жертвами, составляющими завтрашнюю порцию гильотины. То, что им предстояло еще пройти через Трибунал, ничего не меняло. Это была только формальность.
Вызванные быстро собирали вещи, прощались с друзьями. Очень быстро освобождались кровати.
«Я должна сохранять мужество, – промелькнула у меня отчаянная мысль. – Я должна привыкнуть к этой процедуре. Я буду наблюдать ее каждый день…»
– Дезире Курби!
У меня перехватило дыхание. Это было имя той самой милой девушки, новобрачной в фате из моего кружева, несколько часов назад обвенчанной отцом Ансельмом. И ее ждала гильотина?.. Могло ли быть что‑то более несправедливое?
Бледная, но гордая, она ступила вперед, с выражением чрезвычайной важности на милом личике, и ее вид был столь трогателен, что даже равнодушный судейский взглянул на нее из‑под очков.
– Меня зовут отныне Дезире д'Эрвильи, сударь, – дрожащим голосом произнесла она.
– Мне это безразлично, – изрек судейский.
Задыхаясь, она обернулась, протягивая мешочек, в котором били собранные на уголь деньги. Я машинально приняла его. Ее пальцы отчаянно сплелись с моими, словно она хотела найти последнюю защиту. Но Дезире быстро пришла в себя. Она отпустила мою руку и, послав прощальный поцелуй своему мужу, пошла в загородку.
И тут произошло непредвиденное. Ее муж, совсем еще юноша, шагнул вперед.
– Она моя жена, – сказал он, обращаясь к судейским. – Я пойду с ней. Разрешите мне это.
– Она твоя жена? – переспросил тюремщик.
– Да.
Судейские переглянулись.
– Одним больше – это ведь не страшно, правда? – произнес один из них.
– Мы разрешаем, – сказал другой.
И Жюль д'Эрвильи получил возможность соединиться со своей Дезире – теперь уже в вечности.
Чтение списка ознаменовалось еще одной неожиданностью. Было названо имя – Жан Луазроль, и я сразу вспомнила, что речь идет о моем соседе, потерявшем ногу в Семилетней войне. Но что‑то в поведении старика меня поразило. Он метнул в сторону своего спящего на кровати сына взгляд, полный такого страдания, что я поняла: вызвали не отца, а именно сына.
Сын ничего не слышал. Он спал. И тогда старик бросился вперед, выкрикнув:
– Жан Ришар Луазроль – это я!
Многие поняли, что он солгал. Но никто не сказал ни слова, а судейским было невдомек. В Трибунале, разумеется, все выяснится, но на ошибку в крестном имени просто не обратят внимания. Им почти все равно, кого казнить.
Заключенных увели. Железная дверь захлопнулась.
Некоторое время оставшиеся узники приходили в себя. Нелегко было преодолеть ужас и отчаяние. Завтра такая же участь могла ожидать каждого. Я вернулась на свое место, зная, что долго не смогу успокоиться. Хорошо, что впереди ночь. У меня, по крайней мере, достаточно времени.
Чуть погодя я стала осознавать, что вокруг меня творится что‑то неладное. Повсюду слышалась какая‑то возня, стоны, шорох. Я огляделась. На многих постелях, под накинутыми сверху одеялами, можно было ясно различить движение. Это были пары, предающиеся любви. Благо, что из‑за тесноты мужчин и женщин содержали вместе…
– Не пойдете ли вы со мной, мадам? – раздался голос.
Это был Теофиль де Лешасери. Он протягивал мне руку, уверенный в моем согласии, и лицо его имело страстное выражение. Почти звериное, подумала я. Потом меня охватило возмущение.
– Да с какой стати, позвольте спросить? Вы, должно быть, сошли с ума!
Но не успела я закончить, как одна из моих соседок быстро вскочила со своего места, бросилась вперед и ухватилась за руку Лешасери.
– Я пойду с вами, сударь, если вы хотите! – проговорила она громким шепотом.
Мельком взглянув на меня, он принял эту замену. Я молча посмотрела им вслед. Может быть, я не так поняла его слова? Мне казалось, он совершенно бесстыдно звал меня в свою постель.
Впрочем, я быстро убедилась, что все поняла правильно. Они удалились в самый дальний угол, и у меня не осталось сомнений относительно того, чем они там занимались. Все это показалось мне чрезвычайно странным. Должно быть, все женщины, сидящие в Люксембургской тюрьме, одержимы дьяволом сладострастия.
Час спустя моя соседка вернулась, принялась поправлять свою прическу.
– Вы меня простите? Я украла ваш шанс. Но мне показалось, вы были явно не в настроении.
Я непонимающе глядела на нее.
– О каком шансе вы говорите?
– Да все женщины здесь только и думают, как бы забеременеть!
Непонимание мое еще более усилилось.
– Почему же они так этого хотят?
– Чтобы спастись от гильотины, разумеется.
Мне это показалось глупым. И возмутительным. Беременность давала лишь отсрочку казни. Девять месяцев пройдут, а приговор останется. Хотя, может быть, в этом есть резон…
– Но идти на такое – это же унизительно! – вскричала я, возмутившись.
– Ну, как знаете. По‑моему, лучше это, чем гильотина. Что касается меня, то я не хочу умирать. Я буду отдаваться каждому мужчине, который только захочет меня, но я выйду из этого ужасного места!
Последние слова она почти выкрикнула – с отчаянием и злостью. Я поняла, что спорить с ней – это пытаться отобрать у нее надежду. Она не хотела умирать. Это было вполне доступно моему пониманию.
Но до какой степени ужаса нужно было дойти, чтобы позволить отношениям между людьми так извратиться. Это тоже дело революции, подумала я. Она имеет все основания для гордости.
Первый день моего заключения в Люксембургской тюрьме подходил к концу.
Аврора и Изабелла оказались в Люксембургской тюрьме через три дня после того, как туда была заключена я. Три наши койки заняли один из свободных углов в камере; мы отгородились простынями и, таким образом, обеспечили себе некоторое уединение даже в этом месте.
Изабелла долго не могла взять в толк, что же все‑таки со мной произошло, и ей трудно было поверить, что в Париже существует столь мощное и разветвленное роялистское подполье, возглавляемое бароном де Батцем.
– Как вы могли согласиться на такое, Сюзанна?
– Я хотела отомстить. Барон дал мне такой шанс.
Изабелла пожала плечами. Она была чужда мести. Презирать она умела, да, но дальше того ее негативные чувства не простирались. Впрочем, она не потеряла отца во время революции, у нее не казнили брата.
Аврора приехала из тюрьмы Шантийи бледная, похудевшая, вытянувшаяся, и щеки ее совершенно утратили былой детский румянец. Девочке нужны были овощи, фрукты. Но единственное, что смог достать для нас тюремщик, – это несколько унций фасоли и проросшего риса. Фасоль мы поделили между собой, а зеленые побеги риса съела Аврора.
Изабелла уже не сидела оцепеневшая, с каменным лицом, как тогда, в Шантийи, и всегдашняя жизнерадостность возвращалась к ней. В первый же вечер она приняла предложение одного из аристократов и пошла с ним в постель. Возвратилась она, правда, недовольная и назвала своего партнера «тупицей», но выразила желание продолжать подобные попытки.
– Должен же хоть один мужчина в этой камере оказаться не тюфяком, а опытным любовником!
– Вы что, хотите забеременеть? – спросила я, ибо не видела другого объяснения происходящему.
Черные глаза Изабеллы взглянули на меня изумленно; она расхохоталась, но в смехе ее звучала горечь.
– О, моя дорогая, неужели вы не поняли до сих пор? У меня не может быть детей, так что даже такой путь к спасению мне отрезан… Увы, Сюзанна… Двенадцать лет назад у меня был выкидыш, который избавил меня от всяких опасений иметь ребенка.
Я прикусила язык. Сама того не понимая, я причинила ей боль. Изабелла не показала этого, но достаточно было вслушаться в ее голос, чтобы понять, что ей больно. Ни за что на свете я не заговорю больше на эту тему.
Расчесывая свои густые темные волосы, Изабелла добавила:
– Надо же мне повеселиться перед смертью. И я все‑таки найду в этой тюрьме человека, который не сопляк в любви, – пусть даже для этого мне надо будет перевернуть весь Люксембург…
Аврора слушала все это, открыв рот. Я подумала было, что она еще слишком мала, чтобы при ней обсуждать подобные вещи, но потом махнула рукой. Она и так все понимает. Будет лучше, если мы с Изабеллой будем вести себя естественно. Если мы станем шептаться и делать из этого тайну, это вызовет у Авроры нездоровый интерес и чрезмерно акцентирует внимание на отношениях между мужчиной и женщиной. Я вспомнила свои монастырские годы. Какие только небылицы не рассказывали мы друг другу, и все только потому, что ничего не знали наверное и некому было объяснить нам все это доверительно.
– Мама, ведь я не твоя дочь, правда? – спросила вдруг Аврора.
Я вздохнула, но сдержала себя и очень спокойно взглянула на девочку.
– Почему ты так думаешь, малышка?
– Потому что мне это понятно.
– Как это – «понятно»?
– Мне скоро будет двенадцать, а тебе двадцать три. Не могла же я родиться у тебя, когда тебе было одиннадцать! Я знаю, такие молоденькие девочки замуж не выходят.
Я глубоко вздохнула. Рано или поздно Аврора должна была понять. Может, это и к лучшему.
– Ты права, моя дорогая. Но ты все равно моя дочь. Я люблю тебя. Мне казалось, ты чувствуешь это.
– Да.
– Я рада. Разве тебе было когда‑нибудь плохо со мной?
– Нет.
– У меня нет другой дочери, кроме тебя. И из‑за того, что теперь ты все понимаешь, мы ведь не поссоримся, правда?
Аврора прижалась ко мне, я обняла ее, поцеловала. Ее пока не интересовало, как она попала ко мне и почему.
– У меня осталась только ты, Аврора.
– А Жанно?
– Жанно далеко, – прошептала я, чувствуя, как сжимается у меня сердце. – Теперь только ты со мной, мой ангел.
Мы долго сидели, обнявшись, слушая дыхание друг друга. Я любила эту девочку. Она была со мной уже почти восемь лет, я привыкла к ней. Она одна, вероятно, выйдет отсюда. Батц обещал это. Но что с ней станет на свободе, в голодном кровавом Париже? Я могла лишь думать об этом. Помочь ей не в моих силах.
Поздним вечером 5 февраля, вскоре после того, как была составлена новая партия заключенных для Трибунала, тюремщик позвал меня к выходу.
Я была готова. Я знала, что на допросы вызывают вечером либо ночью, поэтому и внешне, и внутренне готовилась к этому. Меня только удивляло, что целых пять дней меня не трогали. Но я все равно была аккуратно одета. Я даже сумела перед жалким осколком, зеркала красиво причесаться, а на тщательно уложенные золотистые волосы надела хорошенький кружевной чепчик, позаимствованный у Изабеллы, который легкими плиссированными воланами обрамлял изящный овал лица.
Я должна была выглядеть хорошо, на этом настаивал даже Батц. Но и самой мне хотелось того же. Странно, но все женщины, отправляющиеся в Трибунал или даже на эшафот прилагали все усилия к этому: тщательно расчесывали волосы, занимали у других вещи, чтобы выглядеть покрасивее. Да, странное желание, если учесть, что обезглавленные тела сваливаются в одну безымянную яму и засыпаются гашеной известью.
Я шла за тюремщиком. У самого выхода он связал мне руки веревкой и передал какому‑то революционному комиссару. Комиссар знаком велел мне садиться в темную мрачную карету, на запятках которой стояли огромные жандармы, вооруженные саблями. Дверца захлопнулась, комиссар задернул черные занавески и дал знак отправляться.
– Куда меня везут? – осведомилась я.
– Мне запрещено говорить с тобой, – произнес комиссар.
Я разозлилась. Какая глупость не говорить этого сейчас, ведь я все равно пойму, куда меня привезли!
– Черт побери, уж это‑то вы сказать можете?!
– Мне запрещено разговаривать с тобой! – грозно крикнул он, приподнявшись на кожаных подушках.
Я умолкла. Комиссар попался явно нервный, может быть, слегка сумасшедший. У меня пропало желание с ним ссориться.
Мы ехали долго. Из‑за темноты, царившей в карете, и задернутых окон я не могла понять, куда лежит наш путь. Честно говоря, я вообще не ожидала, что меня куда‑то повезут. Я полагала, следователь придет в тюрьму, как это бывает всегда. Но, видимо, моим делом заинтересовался кто‑то более высокопоставленный. Впрочем, и об этом меня предупреждал Батц.
Лошади остановились. Я вышла из кареты, жандармы окружили меня со всех сторон. Эти предосторожности, явно переходящие меру необходимого, меня удивляли. Кроме того, мне достаточно было взгляда, чтобы понять, что я оказалась в святая святых революции. Это был двор Тюильри, и остановились мы возле павильона Флоры. Правда, теперь Тюильри назывался Дворцом равенства. Здесь заседал Конвент и Комитет общественного спасения, возглавляемый зловещим Робеспьером.
– Вперед! – скомандовал комиссар.
Мы поднялись по лестнице на второй этаж Дворца равенства, где раньше была спальня Марии Антуанетты. Тягостное впечатление вызвали у меня эти стены. В последний раз я была здесь во время яростного и кровопролитного штурма Тюильри, когда горстка аристократов сдерживала натиск двадцатитысячной толпы и потом была зверски расстерзана. Тогда тут был и маркиз де Лескюр.
В одной из приемных нас встретил секретарь без одной ноги. Комиссар развязал мне руки. Я стояла в недоумении, не понимая, куда меня привезли.
– Гражданин Сен‑Жюст ждет, – произнес безногий секретарь.
Я тогда не знала еще, что совсем недавно под нажимом Робеспьера Конвент принял декрет об образовании Бюро общей полиции и что руководство Бюро осуществлял один из триумвиров – Сен‑Жюст, сосредоточивший, таким образом, в своих руках всю систему политической полиции, сыска и террора.
Сейчас я оказалась в приемной именно Бюро общей полиции.
– Передаю тебе ее из рук в руки, – заявил комиссар.
Безногий распахнул передо мной дверь огромного кабинета. Я вошла, внутренне содрогаясь.
Имя человека, к которому меня привезли, любому могло внушить ужас. Я много слышала о его патологической жестокости, непреклонности, черствости. Его называли «архангелом смерти», «кровавым тигром». Это он говорил: «Надо думать, как наполнить врагами народа не тюрьмы, а гробы». Именно об этом он и думал. Долгое время проводя на фронте, он ставил перед генералами задачу: «Впереди – победа, сзади – расстрел». У сотен людей полетели головы лишь потому, что он считал это революционно целесообразным.
И именно этот человек сейчас стоял передо мной.
Но у меня в душе вместо испуга внезапно шевельнулось другое чувство: злорадство. Сен‑Жюст ужасен, жесток, чудовищен. Он может убить меня. Но ему суждено попасться в коварную ловушку, расставленную Батцем, – ловушку, которая повлечет за собой крах революции, падение в пропасть Робеспьера и его своры. Робеспьер и Сен‑Жюст ненавидят тех, кто мешает их власти, – Дантона с друзьями и Эбера с товарищами. Ненавидят и уничтожат их. Тогда под ними самими окажется пустота, и они рухнут в пропасть ими же развязанного фанатизма.
Я так упивалась этими мыслями, что даже забыла, куда пришла. Я сознавала лишь то, что мне надо любыми средствами разжечь у этого человека ненависть к Дантону и убедить его в виновности последнего. Я сделаю это… Пройдет год или два, и план Батца осуществится. Нынешнее безумие не может продолжаться слишком долго.
Сен‑Жюст стоял за столом – стройный, неестественно прямой, в жестком накрахмаленном галстуке, подпиравшем шею, и безупречном костюме из верблюжьей шерсти. Он умел одеваться. Еще бы, ведь он – шевалье де Сен‑Жюст де Ришбур, аристократ, хотя сейчас он всячески отрекается от этого.
– Старая знакомая, – прозвучал его холодный голос, который мне показался даже мертвым.
От этого человека веяло холодом. Он вел себя неестественно, как автомат. Я вспомнила колкую фразу дантониста Демулена: «Гражданин Сен‑Жюст смотрит на свою голову как на краеугольный камень Республики и носит ее с таким благоговением, как святые дары». Не понимающий юмора Сен‑Жюст возненавидел Демулена и пробормотал в ответ: «Я ношу свою голову как святые дары, а ты понесешь свою как святой Дени[9]».
Я вспомнила нашу далекую встречу семь лет назад. Тогда Сен‑Жюст показался мне необыкновенно красивым. У него и сейчас были большие темно‑синие глаза, но смотрели они тускло. Цвет лица был мертвенно‑бледным, щеки чуть ввалились, безупречные черты заострились, губы стали тоньше. «Его иссушила собственная ненависть», – мелькнула у меня мысль.
– Садись, – сказал он мне резко, не прибавляя даже слова «гражданка». Видимо, для него я гражданкой не была.
Я села. Свет трех бронзовых канделябров падал на мое лицо и золотистые волосы. Я знала, что при свечах выгляжу особенно красиво, но, когда Сен‑Жюст задержал на мне взгляд, я невольно вздрогнула.
Он заметил это.
– Да, у тебя есть все основания бояться, – заметил он холодно. – Ты уличена в страшном преступлении.
– Но я не боюсь.
Он молча смотрел на меня. Я чувствовала, что начинаю злиться. С какой стати мне разыгрывать перепуганную? Если уж я должна представиться заговорщицей и деятельной роялисткой, то такая женщина должна быть смелой и дерзкой. Она пересекла Ла‑Манш, чтобы подкупить Дантона. Для этого нужно мужество. И она бы не стала теряться в присутствии Сен‑Жюста. Да, именно так я и стану себя вести.
– Не боишься? Посмотрим.
Резкими движениями он доставал из ящика стола какие‑то бумаги. Я узнала в них фальшивки, переданные мне Батцем. И сверток с огромной суммой денег. «Странно, – подумала я, – как их еще не растащили; должно быть, у такого монстра с этим обстоит сурово».
– Ты будешь отвечать на мои вопросы, сразу, без запинки. Советую не медлить и не запираться. Здесь, внизу, есть сырой подвал с крысами. Если я замечу, что ты лжешь, ты в мгновение ока окажешься там. Крысы могут отгрызть тебе пальцы. Ты ведь этого не хочешь, не правда ли?
Я не знала, что ответить: и «да», и «нет» прозвучали бы одинаково нелепо.
– Я готова рассказать, – сказала я тихо.
Он откинулся на спинку кресла, ни на миг не отрывая от меня глаз. Я только сейчас заметила, какие у него длинные белые пальцы. Пальцы инквизитора.
– Откуда ты приехала?
– Из Лондона.
– Как тебе удалось высадиться на земле Республики?
– Меня привез английский бриг в Сен‑Мало.
– Как он назывался?
– «Бесстрашный».
– Кто помогал тебе в Сен‑Мало?
– Английские агенты.
– Их адрес?
– Я не знаю. Они не живут там постоянно.
– Их имена?
– Фротте и Уильямс.
Все это были пока детские игры. Батц предвидел эти вопросы, а ответы я заучила, как инструкцию.
– Когда и как ты прибыла в Париж?
– Первого февраля, в дилижансе.
– Где ты остановилась?
– Нигде. Я сразу отправилась исполнять поручение.
– Преступление, хочешь ты сказать, – жестоко перебил он меня.
Я не возразила. Сен‑Жюст смотрел на меня холодным змеиным взглядом.
– Ты впервые была у Дантона?
– Нет. Я ездила к нему летом, привозила деньги.
– Что он делал взамен?
– Обещал спасти королеву.
– Чем можно доказать его предательство?
Это был самый главный вопрос. Батц предупреждал меня.
– Должно быть, – сказала я очень спокойно, – в его бумагах можно найти подобные доказательства. Если произвести обыск.
Поток вопросов возобновился.
– Ты знаешь, что ты везла?
– Приблизительно. Деньги и письма.
– Содержание писем тебе известно?
– Нет. Я была только связной. Меня это не интересовало.
– Кто писал Дантону?
– Английское правительство. Уильям Питт, премьер‑министр, руководил этим.
– Чего они хотели от него и что он обещал?
Я ответила неуверенно.
– По‑моему, он обещал восстановить монархию, уничтожить Конвент и казнить Робеспьера. За это ему был обещан пост первого министра при малолетнем короле.
– Но Дантон всегда стоял за Орлеанов.
– Не знаю. Речь шла о маленьком короле.
– Как долго, по‑твоему, Дантон предает Республику?
– С тех пор, как она была провозглашена. Все его действия были обусловлены подкупом со стороны Англии и Пруссии…
– У тебя нашли свидетельство о благонадежности, подписанное Эро де Сешелем. Он тоже работает на вас?
– Конечно. Он ведь дантонист. И скрытый роялист.
Чем дальше заходил допрос, тем увереннее я становилась.
Сен‑Жюста, казалось, не интересовали мелкие подробности, на которых я могла бы попасться. Лицо его слегка оживилось. Он был рад потоку компромата, обрушившегося на Жоржа Дантона. Ему даже не важно было, правда ли это.
– Дантона никто не заставит быть честным в отношении Республики, – продолжала я громко, даже с некоторым воодушевлением. – Он ненавидит Робеспьера. Он называет его евнухом, идиотом, жалким интриганом, а тебя, Сен‑Жюст, тебя он считает просто ничтожеством и прихвостнем, я сама слышала эти слова!
Мне было важно разжечь ненависть. Сен‑Жюст, белый как мел – даже губы у него побелели, – вскочил с места, пальцы его сжались в кулаки.
– Замолчи! Не тебе повторять это, жалкая английская дрянь!
Он потерял свое хладнокровие, пусть на миг, но потерял.
– Ты спала с ним?
– С кем? – переспросила я недоумевая.
– С этим предателем! Отвечай!
Я возмутилась.
– Какое, собственно, это имеет отноше…
Он не дал мне договорить. Размахнувшись, он ударил меня по лицу. Я вскрикнула, хватаясь за щеку.
– Так ты спала с ним? За деньги, вероятно? И вы с ним вместе смеялись над нами?
«Над нами»? Он имел в виду, вероятно, себя и Робеспьера.
– А отчего бы нам и не посмеяться! – крикнула я дерзко, вызывающе. – Вы даете достаточно поводов для насмешек. Твой Робеспьер в свои тридцать пять лет не вызвал интереса ни у одной женщины; он потому и завидует Дантону, что сам бессилен. А ты… ты лишь бледное его подобие. Ты внушаешь ужас. Никакая женщина не захочет тебя, да и ты не способен хотеть. Ты отвратителен! А Дантон – мужчина хоть куда. Он живет полной жизнью, он знает любовь и наслаждение, а вы так никогда и не узнаете, что это такое!
Он сам спровоцировал меня на это. Я была в каком‑то исступлении, я лгала, сама забыв о том, что я лгу. Инстинктивно чувствуя, что попадаю в самое больное место, я жалила, как могла. Мне нечего было терять.
Он закатил мне пощечину – одну, потом другую, но я все равно рассмеялась ему в лицо.
– Ты просто жалкий червяк! Ты даже ударить как следует не можешь! Ты не мужчина, а малокровная улитка! Посмотри‑ка на себя повнимательнее!
«Я схожу с ума», – мелькнула у меня мысль. Я вырвалась из его рук.
– Ты, верно, утешаешь себя тем, что все твои силы забирает любовь к родине и революции, и потому тебя на другое не хватает. Видно, ты придумал это для своего успокоения. Но ты только себя обманываешь. Ты ни на что не способен, кроме как корпеть над бумагами и упиваться ненавистью; ты слизняк! Слизняк!
Я бросила ему это в лицо, задыхаясь от злорадства. Я играла, как настоящая актриса, и потому у меня получилось все это так хорошо, что я говорила то, что думала. Он остановился, опираясь на спинку стула; его прежде тусклые синие глаза снова засияли – так оживила их ненависть. Я в жизни не видела, чтобы кто‑то смотрел на меня с такой ненавистью. Тем более что я вдруг с ужасом прочла в этом взгляде желание – зверское, жестокое, исступленное. Казалось, он готов разорвать меня на куски.
– Я запомнил тебя, – заговорил он хриплым клокочущим голосом. – Еще тогда, семь лет назад. Ты и тогда рада была унизить меня.
– Мерзавец! Я выпросила у отца твое освобождение!
– Ты рада была видеть мое унижение. Я убью тебя за это.
Он повторил это с каким‑то восторгом:
– Я убью тебя. И даже не потому, что ты враг. Знай, что не потому! Я убью тебя потому, что ты – это ты. Что ты видела меня тогда, что…
– Не трудись перечислять! – прервала я его с горькой насмешливостью. – Если ты начнешь перечислять все свои низменные побуждения и гнусные мотивы, тебе не хватит ночи, жалкий Сен‑Жюст, шевалье де Ришбур. Я давно готова умереть. Мне это уже не страшно. Ну‑ка, поройся в своем грязном воображении, может, отыщешь что‑нибудь пострашнее!
– Я уже нашел.
Мне стало немного жутко. Он смотрел на меня, как ненормальный, губы у него дергались.
– Что же ты нашел?
– Ты отдашься мне. Ты еще узнаешь, на что я способен! Я отравлю твои последние дни, я обесчещу тебя…
Он и сейчас не мог говорить без пафоса. Обесчещу! Надо же!
– Тебе прежде надо дорасти до моей чести. Такое чудовище, как ты, может со мной низко поступить, но унизить меня не сможет. Моя честь – она всегда со мной, а твои гнусные поступки касаются лишь твоей чести, Сен‑Жюст де Ришбур!
Я нарочно называла его так, именем, от которого он всячески открещивался. Потом меня разобрал смех. Как, собственно, собирается он осуществить свое намерение «обесчестить» меня? Чем можно запугать меня сейчас, когда я даже смерти не боюсь?
Он почти успокоился, и взгляд его сделался ледяным. Горячая ненависть превратилась в ледяную. В этом человеке все было холодным, даже кровь. Рыбья кровь. Она не давала ему сил для длинных вспышек, горячих приступов гнева, которые характеризуют людей импульсивных и искренних, зато давала возможность подолгу таить ненависть и замышлять месть. Такую же мелочную, как и он сам.
– Ведь с тобой сидит некая Изабелла де Шатенуа, столь же злостная преступница, как и ты? – произнес он, заглядывая в какую‑то бумагу. – В донесении говорится, что вы большие подруги и никогда не разлучаетесь.
Вздох облегчения вырвался у меня из груди. Подпольная сеть Батца действует. Имя Авроры не попало даже в сообщение, предназначенное самому Сен‑Жюсту. Барон исполнил свое обещание. Об Авроре забудут.
Глядя на меня спокойно, очень спокойно, Сен‑Жюст заговорил:
– Завтра ты будешь мягче и любезнее. Ты даже извинишься передо мной за свои оскорбления.
– Ха! – сказала я в ответ, не зная, как это понимать.
– И ты будешь моей без лишних разговоров. Я докажу тебе, что я не так уж неспособен, как ты воображала.
Я пожала плечами, не понимая, к чему он клонит.
– А если нет… Если завтра ты посмеешь ломаться, твоя подруга‑преступница сразу отправится в Трибунал. И будет казнена, разумеется, – добавил он улыбаясь. – Уж об этом я позабочусь.
У меня все поплыло перед глазами. Так вот что придумал этот монстр! Он отыскал‑таки мое уязвимое место. Он ввел в это дело Изабеллу!
– У тебя только одна ночь для размышлений, моя дорогая, – почти медоточиво произнес Сен‑Жюст, явно упиваясь своей изобретательностью. И моим бессилием.
Он взял звонок со стола и позвонил. Появился тот самый секретарь‑инвалид.
– Лежен, уведи арестованную.
– В тюрьму, гражданин представитель народа?
– В подвал.
И он снова сел к столу, деловито взявшись за бумаги.
Задыхаясь, я вышла из этого проклятого кабинета. Мне было дурно. Я знала лишь то, что передо мной предстал чудовищный выбор. И вся ответственность за него свалилась на мои плечи.
Оказавшись в своем новом месте заключения, я почти машинально подтащила стул к выступу у стены, села, где повыше, и молча посмотрела перед собой.