Мы жили уже две недели в доме Рэймонда Грэма, когда мне позвонили из правительственного агентства и сообщили, что для меня появилась возможность отправиться в Англию в двухдневный срок. Мы поспешно упаковали наши вещи и уехали прямо в Локаст Уолли, Лонг-Айленд, не имея возможности даже попрощаться с нашими друзьями в школе Патни. Не было времени увидеться с друзьями в Нью-Йорке - еще одна разлука. Последний день с моей семьей был болезненным; они приехали вместе со мной в Нью-Йорк, попрощались со мной в порту, а когда они ушли, я отвернулся и заплакал; вновь, некая разновидность смерти.
Курительную на корабле переделали в мужскую спальню на сорок человек, все – англичане. Громкоговоритель на платформе вещал объявления запугивающим тоном, которым пользуется американская полиция, будто рот полон холодного картофеля: «Слушайте все, слушайте все!», затем следовали инструкции, и в заключение «это все», и, как только мы покинули порт, большой неожиданностью было услышать похожий пронзительный английский голос со ртом, полным горячего картофеля, говоривший: «Пожалуйста, внимание; пожалуйста, внимание!», затем следовали инструкции, заканчивающиеся «спасибо».
В первую ночь я рано лег спать. На следующее утро на палубе мне открылся ошеломляющий вид. Мы находились в центре передней из пяти линий, всего шестьдесят кораблей, идущих на одной скорости, каждый держась своего места. Вдалеке двигались разведчики, эсминцы и сторожевые корабли, охрана от подводных лодок. И день за днем, пока мы не достигли берегов старой Англии, все эти корабли держались своего места в жарком августовском солнце и спокойном море. Ночи стояли смоляно-черными, и, казалось, мы совершенно одни в океане, но на следующее утро все корабли по-прежнему оказывались на месте, как будто бы никогда и не двигались. Необыкновенный пример того, как человек может разумно самоорганизоваться и работать своими руками для защиты от сил материального разрушения. Десять дней от Нью-Йорка до Ливерпуля прошли спокойно, за исключением похорон в море очень старой леди, умершей от сердечной недостаточности; и одного удивительного случая, причиной которого стал наш корабль. На четвертую ночь мне приснилось, что я сижу, за рулем сидел еще один человек. Мотор мощно звучал пока мы ехали, затем водитель неожиданно свернул к краю дороги и вышел. «Двигатель остановился. Он сломан», - сказал он, поднимая капот. Я проснулся. Было раннее утро, корабль стоял неподвижно, двигатель не вибрировал. Я поднялся на палубу, и увидел, что мы дрейфуем в океане одни, представляя собой прекрасную мишень для подводных лодок, конвой смутно виднелся далеко у горизонта; лишь небольшой сторожевой корабль, дымивший впереди, осмотрел нас и поспешно отплыл к конвою. Нам говорили, что если какой-либо из кораблей сломается, то его предоставят своей собственной судьбе; пятьдесят девять кораблей не могут рисковать ради одного, но для безопасности они поместили нас в центр первой линии, поскольку на борту, среди пяти сотен пассажиров, к своим мужьям в Англию плыли две сотни канадских женщин - молодые жены английских пилотов. Из практически полной безопасности мы теперь оказались в абсолютной опасности. Спасательные шлюпки были подтянуты в свои шлюпбалки, и мы в спасательных жилетах выстроились вдоль них. Никто не выказывал признаков паники или даже страха; присутствовало общее чувство невозможности что-либо сделать, кроме того, как ждать подводную лодку и, если повезет, забраться в шлюпку. Мы только могли принять ситуацию и предать самих себя тому, что может случиться. Когда мы сталкиваемся с силами, превосходящими наши, не остается ничего другого - только подчиниться. Все, что я мог делать - это вспоминать себя и не давать воли негативным эмоциям и волнению, страху. Я вспомнил, что много раз читал и воображал подобную ситуацию – рассесться по шлюпкам и дрейфовать по бескрайнему безразличному океану, но одно дело читать и представлять, и совсем другое – столкнуться с реальным событием; это и есть разница между знанием ума и персональным опытом. Происшествие настолько воздействовало на мои три центра, что и двадцать лет спустя я могу вспомнить не только те события, но и испытанные тогда чувства и мысли.
|
|
Часы проходили в неизвестности. Мы даже отправились как обычно на обед, не снимая спасательных жилетов в ожидании взрыва, когда в полдень моторы снова завелись, и мы двинулись полным ходом, вместо половины вместе с конвоем. Мы отправились спать в жилетах но, проснувшись на следующее утро, к нашему великому облегчению обнаружили, что как по волшебству оказались снова в центре передней линии кораблей.
Вернемся немного назад. Едва мы потеряли из виду небоскребы Нью-Йорка, как мое чувство горя от разлуки с семьей сменилось другим субъективным ощущением. В толпе рассматривающих друг друга во время прогулки по палубе пассажиров я увидел ученика Успенского, человека, с которым я никогда не разговаривал, но видел его в группе учеников возле Успенского в мой первый визит на Варвик Гарденс, и однажды в Мэндеме; во мне сформировалось впечатление, что это один из старейших и близких учеников Успенского, «продвинутый в работе», как они говорят. Я подошел к нему, и мы заговорили. Настоящей радостью было встретить человека, интересовавшегося теми же самыми идеями, что и я, с кем можно было их обсудить; я понял истину высказывания Гюрджиева о том, что работа устанавливает связь между людьми даже сильнее, чем семья. Мы обедали вместе и проводили большую часть времени беседуя. Его не предупредили, что я покинул Успенских и почему, и я думал: какие инструкции Успенский мог бы ему дать, зная, что мы можем встретиться. Что касается меня, то я был только рад поговорить о Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула; даже если бы Успенский запретил наши встречи, я сомневался что здесь, перед лицом возможности быть затопленными в море подводными лодками, этот ученик подчинился бы. Я говорю об этом из-за последующих событий в Англии. После непродолжительных разговоров я начал осознавать, как мало он понимает. Возможно, он знал лучше теорию системы, но что касается метода самоощущения, самовоспоминания, самонаблюдения он, как и все ученики Успенского, почти ничего не понимал. В течение дня или двух он начал спрашивать меня о разнообразных сторонах Гюрджиева и его учения, а так как он подходил к этому серьезно, я дал ему почитать некоторые мои записи и несколько глав рукописи Второй Серии. Он возмущался: «Это восхитительно, очень интересно. У нас этого никогда не было. Почему нам никогда этого не давали?» Я мог только сказать: «Спросите Успенского». Рассказы Вельзевула вызвали у него большой интерес, и я одолжил ему свою копию текста, которую он часами читал, сидя в самом спокойном месте на переполненном корабле - на ступенях кают-компании. «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся[1]», думал я, и очень радовался, что мог своими скромными усилиями сделать что-то, чтобы удовлетворить этот голод одного человека.
|
Наше общение изменило всю нашу жизнь на корабле; разновидность жизни, при которой, во всех моих двадцати шести длительных путешествиях в качестве пассажира, я всегда скучал. Кажется логичным, что оказавшиеся на корабле люди, отрезанные от земли на шесть недель или всего на десять дней сбиваются в компании, стараясь узнать друг друга, и человек может найти, по крайней мере, двух или трех людей, с которыми можно обсудить жизненные идеи. Мой опыт говорит, что как только люди оказываются пассажирами корабля, на их настоящие сущности - если они у них есть - падает завеса, и все время люди предаются тривиальным занятиям, тривиальным беседам, делам, обычной болтовне о других людях. Молодые люди могут флиртовать и танцевать, для них не все так плохо. И долгое путешествие может стать приятным и необычным опытом. Для меня теперь это мука; для меня ад выглядит как принуждение вечно плавать в «приятном» круизе на роскошном пассажирском лайнере без привилегии даже выпрыгнуть за борт.
Настоящее путешествие от остальных отличалось. Даже за исключением разговоров с моим новым другом, на корабле присутствовала атмосфера серьезности и доброжелательности между пассажирами и командой; столкнувшись с постоянной опасностью, люди открылись. Днем мы играли в палубные игры или читали и беседовали, по вечерам устраивали концерт, бридж, шахматный турнир или что-нибудь в этом роде. Это было одно из наиболее приятных и удовлетворительных моих путешествий.
Пока мы лавировали и вертелись по минным полям Ирландского моря на пути к Ливерпулю, мой друг сказал: «Знаете, я никогда не смогу достаточно вас отблагодарить за то, что вы мне дали. Это манна для страждущего. Если после высадки на берег вы организуете группу для чтения Рассказов Вельзевула, я присоединюсь к ней».
Я согласился так и поступить, но сказал ему, что, будучи учеником Успенского, он должен поговорить об этом с ним. Он ответил, что как только приедет, он отправиться в Лэйн и поговорит там с людьми, а также отправит телеграмму Успенскому в Нью-Йорк за разрешением. Мы разделились в Ливерпуле. «Вы услышите обо мне еще до конца недели», - сказал он.
Но я не получил от него более ни слова, ни строчки, а также не видел его в течение нескольких лет, вплоть до смерти Успенского, когда неожиданно столкнулся с ним на встрече у Гюрджиева, и он объяснил мне почему: ему было сказано, что если он присоединится к моей группе для чтения или будет иметь какие-то дела со мной, он должен будет покинуть Лэйн. Он был хорошим, симпатичным человеком, и позже очень сильно мне помогал в то время, когда я нуждался в деньгах.
Дни, пока мы пересекали Атлантику, были наполнены незамутненным солнечным светом, они продолжились по прибытию в Англию, и все время в поезде во время коротком путешествия в Харпенден, я выглядывал в окно и впитывал ощущения Англии. Стояли одни из тех безоблачных дней позднего лета, когда свет и легкая дымка на полях столь совершенны, что такое не может произойти больше нигде на планете; мне казалось, что никогда я не видел столь прекрасной страны, столь прекрасных мужчин и привлекательных женщин, и столь энергичных, целеустремленных и даже беспечных людей, после медленно говорящих и двигающихся американцев. Боль в солнечном сплетении, тоска последних четырех лет, гложущая боль болезненной тяги домой исчезла и никогда больше не возвращалась. На станции меня ждало такси, и вскоре я уже сидел вместе с моими отцом и матерью в той же самой комнате, которую я покидал четыре года назад, хотя я думал, что никогда больше ее не увижу; все повторялось, даже в той же самой деревне, с теми же самыми чувствами. Тем не менее, что-то во мне изменилось.
В первый же вечер, когда мы сидели все вместе, вдалеке прогремел взрыв, заставивший мою маму подпрыгнуть. «Что это было?» - спросил я. «Я полагаю авиационная бомба», - ответил мой отец, будто он говорил о проехавшей машине, и продолжил беседу. Почти каждую ночь и иногда в дневное время мы слышали взрывы бомб. Однажды, пока мой отец ушел на кухню приготовить чашку чая, дом затрясся от взрыва, и моей первой мыслью было, что он оставил открытым газ и тот взорвался. Я вбежал на кухню и обнаружил, что он спокойно разливает чай. «Что случилось?» - спросил я.
«Что ты имеешь в виду, случилось?»
«Взрыв! Я думал ты подорвал себя!»
«А, это, - сказал он со слабой презрительной интонацией. - Еще одна авиабомба, я полагаю».
Она упала в парк позади дома.
Иногда я удивляюсь, почему Природа не одарила меня частью инстинктивного философского спокойствия моего отца, а взамен дала мне так много беспокойной нервной эмоциональности моей матери. В 1940 после ночи Большого Пожара он вернулся от ворот (Альдерсгейт и Крипплгейт) в Сити, в Лондоне, так как его склад и фабрику разбомбили и превратили в руины вместе с остальным городом, работа всей его жизни, его дело, которое работало вот уже шестьдесят лет, был уничтожено. Он вернулся, спустился по ступеням на станции на Аьлдерсгейт Стрит, приехал на первом поезде домой, сказал моей матери: «Я не хочу снова возвращаться в город», и занялся чем-то. Ему было уже около восьмидесяти.
Мысли о смерти, кажется, не волновали его, он был уверен, что отправиться на небеса, небеса религии уэслианских методистов. С другой стороны моя мама, всегда внутренне считаясь с другими, интересовалась, что они могут думать о ней; методистская религия не давала ей надежды или утешения, только чувство вины за то, что временами она слишком много пила, что может не позволить ей отправиться на небеса. Она часто говорила мне об этом, и, хотя я часто уговаривал ее и старался успокоить, она не могла избавиться от чувства вины, что Бог не простит ей употребление алкоголя. Религия, бывшая таким благословением для моего отца, для нее была ядом. Тем не менее, кроме периодических периодов уныния, она оставалась веселой и неунывающей. На седьмом десятке болезненная тяга к алкоголю исчезла и для нее началась новая жизнь, жизнь добрых свершений. Она организовала в своей деревне благотворительную деятельность, все восхищались ею и любили ее.
Я немного пробыл дома, когда начали обстреливать ракетами ФАУ-2; оповещения не было, только опустошительные взрывы. В один мой приезд в Лондон я зашел в Стэйпл-инн в Холборне. Спустя четверть часа после того, как я оттуда вышел и уже прогуливался по Верхнему Холборну, произошел сокрушительный взрыв; Стэйпл-инн, «самый прекрасный дом на Чэнсери», исчез.
В тот период войны улицы Лондона были очень пустынны, половина магазинов закрыта, а большинство окон заколочено досками, чтобы не просматривались с воздуха. Город, который я так хорошо знал, теперь превратился в большие развалины: его церкви, здания. Люди шли по своим делам с бессознательной бдительностью, как олени, постоянно настороже; с чувством «возможно, это буду не я». Я всегда чувствовал облегчение, возвращаясь в Харпенден. Хотя о бомбах мало говорили, все находились настороже. Человеческие существа, как животные, не могут принять возможность уничтожения, и природа милосердно оберегает их от осознания безнадежности ситуации – в осажденном города, при извержении вулкана, урагане, на тонущем корабле, ждущих газовой камеры евреев. После первого шока ситуация зачастую принимается. Обычно террор и ужас осознается только во снах.
Однажды утром, услышав гул бесчисленных самолетов, я вышел во двор посмотреть на них. Голубое небо заполнили несущие парашютистов самолеты, медленно летящие в направлении Голландии – сотни, каждый полный начавших взрослеть молодых людей, и я подумал: «Совсем скоро, час или два спустя, сотни этих пока еще полных жизни молодых людей умрут или будут умирать, некоторые даже до того, как приземлятся, приговоренные к смерти случайной лотереей; никто и ничто не может это остановить». Они летели на Арнхем.
Благодаря присутствию в человеческих мыслях и чувствах возможности неожиданной смерти или ранения, люди в Англии становились более человечными; их толстые маски личности, по крайней мере, отчасти, таяли, и я часто вспоминал, что Гюрджиев говорил нам всегда стараться помнить о том, что и мы, и все, кого мы видим вокруг, смертны; а также просьбу Вельзевула Его Бесконечности имплантировать в человеческие существа орган, наподобие кундабуфера, который заставлял бы их всегда быть осознанными, всегда быть осведомленными о факте собственной смерти и смерти всех окружающих: только в этом случае сохранялась возможность разрушения тщеславия, заносчивости, самолюбия, раздражительности, обидчивости, жадности к деньгам и силе – всего того, что наносит ущерб полезным взаимоотношениям, что препятствует людям становиться нормальными мужчинами и женщинами.
Из-за дисгармонизации пятого стопиндера, согласно Вельзевулу, ничто на этой планете никогда не идет так, как задумано, или даже так, как логично было бы сделать. И, тем не менее, жизнь всегда ставит в тупик «экспертов», и не только практически постоянно ошибающихся «экспертов» - ученых, преподавателей, психологов, политиков и т.д., но даже самых обычных людей как мы сами, наделенных определенным здравым смыслом, и которые знают, что они ничего не знают!
Для меня необходимо было как можно быстрее получить работу, чтобы посылать деньги моей семье в Америку. Вначале я пошел к издателям, но они не нуждались в помощи, а только в бумаге, предложение которой упало до минимума. Потом друзья, связанные с руководством Британского совета, посоветовали мне встретиться с ними, поскольку им требовался человек с издательским опытом, и они предложили поговорить по поводу меня. На встрече все, казалось, идет хорошо, служащий по кадрам оказался моим старым другом, который заверил, что будет меня рекомендовать. Я вернулся в Харпенден обнадеженный; но не услышал в ответ ни слова, и мой друг намекнул, что это из-за моего возраста. Они не брали никого за пятьдесят, хотя я выглядел на десять лет моложе. Затем я написал своим друзьям, чей сельский дом в первую зиму войны был моим вторым домом, хотя и чувствовал, что что-то у них произошло, так как письма от них прекратились шесть месяцев назад. В этот раз ответила жена: «Эдвин мертв. Приезжайте к нам». Я вспомнил его слова более четырех лет назад, при прощании: «Наша старая жизнь окончена. Все рушиться. Вы уезжаете, А. уезжает, К. уезжает. Никогда уже не будет по-прежнему». Так и случилось, по приезду я обнаружил, что его жена управляет расположенными в поместье молочной фермой и товарным садом, а само место, как и везде в Англии, теперь выглядело заброшенным. Она, и все остальные, были перегружены работой. Тем не менее, бросать хозяйство она не собиралась. Только дом, с его вековой атмосферой жизни живших и умиравших здесь людей, дом, который по-прежнему излучал мир и благополучие, казался неизменным в меняющемся мире. Но даже этот древний дом, с его «бессмертными вязами» как и все остальное, изготовленное из планетарных материалов, всегда находится в опасности, в состоянии изменения; его может разрушить за несколько часов огонь, или мгновенно германская бомба; даже помимо этого время, которое всегда изнашивает вещи, ощутимо меняло его каждую минуту.
Здесь я был как дома: мою сущность удовлетворяла работа на ферме, а мою личность - аристократический образ жизни; а поскольку я привык к фермерской жизни, и моя помощь оказалась полезной, мне предложили остаться и помогать управлять поместьем. Но поскольку мне требовалось больше денег, чем они могли предложить, я смог остался всего на несколько недель.
У моих друзей всегда возникали трудности со старшим работником, жестким северным селянином. Однажды утром за завтраком, видя ее задумчивость, я спросил о причине. «Снова этот рабочий», - сказала она. Чтобы отвлечь ее, я рассказал о полученном от моего сына письме из Патни, Вермонт, в котором он рассказывал, что охотившегося в лесу недалеко от школы человека задрал медведь. Казалось, она не слушала, но после паузы произнесла: «Знаете, мне медведи нравятся больше, чем люди». Окружающие захохотали, все, кроме нее.
Спустя несколько недель мой брат из Лутона предложил мне хорошо оплачиваемую работу. Шляпы распределялись строго по норме, его выпускающая всевозможные корзины и мешки из отходов фабрика процветала. Ему нужен был человек, для окраски материала при помощи небольшой и очень примитивной, старой машины, и он предложил мне эту работу. Сильно нуждаясь в деньгах, я не мог отказаться, но это была ужасная работа. Для испарений от краски не существовало отдушины, вытяжки, и даже через маску мои легкие покрывались тяжелыми испарениями, здесь невозможно было работать более четырех часов в день; разительная перемена, по сравнению с работой в приятной старой сельской местности в Чилтерне, но я получал деньги и мог еженедельно отсылать приличную сумму моей семье в Америку.
Я начал искать влиятельных знакомых, и через несколько недель смог получить разрешение от Министерства торговли на покупку современной красильной установки и вытяжки. С их установкой работа стала легкой и простой, я смог нанять себе в помощницы девушку и, работая всего несколько часов в день, зарабатывать более двадцати фунтов в неделю, что равно сегодняшним шестидесяти фунтам. Жил я вместе с отцом и матерью в их небольшом доме, и каждый день добирался в Лутон. Я снова вернулся в семейный бизнес, на этот раз в Лутон, где я родился, и работал теперь в комнате в построенном в 1870 году для начала красильного дела моим дедом по материнской линии здании.
Колесо времени вернуло меня к началу моего существования по этой планете. Обстоятельства, казалось, принуждали меня возвратиться назад к семейным влияниям, еще раз в самое начало, тогда как я думал, что перешагнул их и оставил позади; и снова все выглядело так, будто есть что-то еще, что я должен проработать в схеме моего существования, получить возможность заплатить за свое появление - работой в качестве фабричного рабочего на фабрике моего младшего брата; сознательно выполняя ее как можно лучше, без огорчения или негодования, я мог проработать нечто негативное в своем существовании, в себе, и в то же время, каким-то странным образом, помочь своим предкам, что связано с Гюрджиевской идеей, который часто говорил ученикам не оскорблять своих предков и помогать ушедшим; хотя слово «предок» имеет более одного значения. Он говорил также: если отцы едут в комфортабельной «бричке», сыновья должны ехать за ними в жесткой «фирманке».
Тем не менее, новый опыт доставил мне много удовольствия, выгоды и религиозности: выгоды в деньгах, религиозности в обдумывании учения Гюрджиева, удовольствия от хорошо проделанной работы. Некоторые из людей, занятые в семейном деле во времена моей молодости, по-прежнему здесь работали; когда-то я смотрел на них как на рабочих, а на нас как на хозяев, теперь я мог работать с ними как один из них и любить их.
Поскольку я больше не страдал от тоски по дому, я не был несчастен; но нуждался в семье.
В Лутоне, как и в Лондоне, принимали тот факт, что в любой момент без предупреждения может упасть Фау-2 или авиабомба; и хотя у фабрики имелось крепкое убежище, новые бомбы не оставляли времени в него спуститься; «секретное оружие» все же упало, но не на нас.
Перед отъездом из Америки я безуспешно пытался достать полный комплект английского перевода Махабхараты, о котором так часто говорил Орейдж, я искал его и в Лондоне, случайно попав в магазин Джона Уоткинса, что на Чаринг Кросс Роад, я очень обрадовался, получив возможность купить ее последний комплект. Я принес его домой и начал читать, и продолжал читать каждый день. В книге одиннадцать убористо напечатанных томов, около двух с половиной миллионов слов, и это, возможно, самая длинная книга в мире. Я дал себе задание прочитать ее полностью, что заняло больше года. Это было хорошее упражнение, оно требовало всего моего внимания и настойчивости, поскольку индийский переводчик перевел санскрит на псевдо-английский – изнуряющий библейский язык. Даже в этом варианте сюжет просматривался; переводчик сохранил дух, вкус и «оттенки написания» оригинала, что делало перевод более удовлетворительным, чем фрагменты Мюра, Милмана или Ромеша Датта. Махабхарата - объективное произведение искусства наивысшего качества в литературе, и чтение ее весьма полезно, так как открывает новые горизонты идей и через это, за исключением Библии и Рассказов Вельзевула, она затронула меня больше и произвела более глубокое впечатление, чем любая книга, которые я до этого читал. Пока я читал, я просмотрел архив Нью Эйдж, с целью найти, что о ней писал Орейдж, и выписал следующее.
Махабхарата и Упанишады - мировая классика, которую мир просто еще не открыл. Платон оставался сравнительно неизвестным около двух тысяч лет – индийская классика вполне комфортно пролежит десять тысяч лет и явится как всегда вовремя. Еще не родились философы, которые сделают ее известной. Шопенгауэр, странный открыватель, обнаружил их и стал известным философом на ее частичном понимании.
*
В Махабхарате можно найти больше настоящего мистицизма, чем во всей современной мистической литературе.
*
Махабхарата - это величайшее литературное творение за всю историю человеческой культуры. Обычному уму трудно постигнуть ум того, кто понял ее; подобное усилие само по себе - прогрессивное образование. Илиада и Одиссея всего лишь ее эпизоды; а знаменитая Бхагавадгита - просто запись одной беседы перед одним из ее многочисленных сражений. Никогда писатель не знал больше о своих читателях, чем Вьяса, автор. Ганеше, который переписывал ее под руководством Вьясы, было оговорено, что он будет «уволен», если однажды смысл ему не будет понятен; но его не освободили от обязанностей до самого конца.
В качестве литературы, как наиболее колоссальная из когда-либо созданных литературных работ, она представляет собой и предстает перед нами такой же жизненной и многообразной как само время. В ней содержаться все литературные формы и приемы, когда-либо известные во всех литературных школах, каждая история, когда-либо написанная или рассказанная, каждый человеческий тип и обстоятельства, когда-либо созданные или возникшие случайно.
В отличие от чтения вторичных произведений искусства, чтение Махабхараты является опытом из первых рук. Для каждого ее чтение оканчивается по-разному, так же как каждый по-разному понимает все истинное.
*
Древняя Индия относится к нам, «детям» Европы так же как древний Египет относится к своим «детям» - Греции. Европа сегодня - это ярко выраженная древняя Греция. Индия, даже в большей степени, наш древний родитель, наш наидревнейший расовый предок, наша Адам и Ева.
*
Величайшую книгу можно воспринять только полным пониманием, оно называется интуицией. Стиль - это плод мудрости трех языков; а опыт - начало и конец стиля. И что более близко, чем ощущение «хорошей работы» при чтении великих произведений, особенно великих мистических или поэтических работ таких авторов как Блейк или Милтон, и в еще большей степени, при чтении таких работ, как Махабхарата? «Подсознание» каждой великой работы гораздо больше, чем ее осознаваемый элемент, так же как подсознание каждого из нас гораздо более богато по содержанию по сравнению с нашим сознательным умом.
*
Три великие жемчужины преданий – греческие, скандинавские и тевтонские – все они произошли различными путями с Востока, источник и вместилище всех их - Махабхарата.
*
Вьяса сказал: чтение Махабхараты уничтожает все грехи и производит добродетели; настолько, что произнесение даже одной слока достаточно для стирания множества грехов. В Махабхарате собраны истории Богов, Риш на Небесах и на Земле, Гандхарвов и Ракшасов. В ней жизнь и деяния единого Бога, святого, постоянного и истинного, который есть Кришна, который есть Создатель и Правитель Вселенной – который ищет благоденствия для своего создания с помощью своих несравнимых и неразрушимых сил, чьи действия прославляются всеми мудрецами; который связывает всех людей в цепь, на одном конце которой жизнь, а на другой – смерть; на которого медитируют Риши и знания о котором дает чистую радость их сердцам. Если человек читает Махабхарату и верит в ее учение, он освобождается от всех грехов и поднимется на Небеса после смерти.
______________________________________________________________________________
[1] Матф. 5:6
Окончание войны. Париж
Итак, днем я работал на фабрике, в маске и рукавицах для защиты от яда, окрашивая материалы в разные цвета, вечера я проводил с отцом и матерью, читая Махабхарату, на выходные же часто отправлялся в сельский дом к моим друзьям.
Я начал понимать, почему люди работают на опасных работах: либо их так воспитали, наподобие шахтеров-угольщиков; либо из-за любви к деньгам, вроде тех, кто работает под землей в ужасных условиях; либо, наконец, из-за инстинктивного чувства ответственности перед своей семьей, чтобы зарабатывать «хорошие» деньги. Я был из последней категории.
Лето выдалось ясным и не дождливым, жаркая сухая погода стояла до середины октября, когда начались дожди, в декабре начались снег и мороз, жгучая зима сковала всю землю. А потом - вечно удивительная весна, когда мертвые черные деревья и поля оживают, а в мае, с приходом весны, подоспели и невероятные новости, невозможно было поверить - война для нас закончилась. Я отправился в Лондон и смотрел на празднующих на Трафальгарской площади людей, стоя на том же самом месте, где и двадцать семь лет назад, когда пришли новости о прекращении огня в Первой Мировой войне, «войне для прекращения войны» 1914-1918 годов. Вновь все повторялось – те же самые многочисленные танцующие и поющие толпы; обнимаются и целуются в безумном восторге мужчины и женщины, иностранцы. Несколько часов я стоял и смотрел, радуясь вместе со всеми концу времени страха; счастливый от ощущения свалившейся с наших плеч тяжкой ноши. Двадцать семь лет назад я был одним из них и верил, что война велась для прекращения войны, что теперь «на зеленой и не знающей бед Английской земле возникнет Новый Иерусалим»; теперь я знал, что этого не может быть, и до тех пор, пока человек остается тем же самым, спящей машиной, пока животворная искра небесного пламени погребена в склепе тела, жизнь останется той же самой. Смотря на толпу, я видел все то же самое, что и годы назад, все повторялось - только немного изменился внешний вид.
Когда я вечером вернулся в Харпенден, впервые за неполные шесть лет в его окнах горел свет.
Обоим моим родителям тогда стукнуло за восемьдесят, но в то время как отец (который только однажды серьезно болел, в молодости) стал немощным и не мог ходить далеко, моя мать, которая в молодости всегда болела из-за нервов и провела много времени в постели, оставалась столь же энергичной, как шестидесятилетняя женщина. Мой отец всегда курил, выпивал в меру, мама же частенько - сверх меры, и оба они всю жизнь пили огромное количество крепкого чая и кофе и ели, по сегодняшним меркам, слишком много. Оба они сохранили представительный вид; моя мама была красива, здорова и хорошо выглядела. Они знали всех в городе и все их любили. Родители дожили до счастливого преклонного возраста, насколько это возможно в нашем мире, и я часто думаю: как хорошо родиться у таких родителей, несмотря на их недостатки и ограничения методизма.
Для них я всегда оставался маленьким «чудаком», отчасти белой вороной. Мой отец никогда не мог понять, почему я не закрепился в бизнесе по обработке тканей и не стал управляющим магазином, а мама, которая меня очень любила, чувствовала, что я не принадлежу их миру. Я предлагал ей прокатить ее на своей машине, которую забрал с хранения, но она всегда отказывалась, пока однажды я не спросил: «Почему ты не разрешаешь мне тебя отвезти? Ты разрешаешь остальным трем (моим братьям), но они ездили только в Англии, а я изъездил всю Европу и Америку. Почему?»
«Ну, - задумчиво ответила она, - ты сильно отличаешься от остальных, не так ли?»
Отличался отчасти тем, что тогда как мой отец и братья интересовались только делами, бизнес привлекал меня меньше всего; и только потому, что нужно было зарабатывать деньги на повседневные нужды. Основная тема их разговоров - бизнес - отводила мне скромную роль слушателя, поэтому я часто уезжал в Лондон, где встречался с друзьями из своего мира, с которыми мог обмениваться мыслями об искусстве, литературе и повседневных делах.
Одним из первых, с кем я увиделся, стал мой старый друг профессор Дени Сора. Он заговорил о Гюрджиеве, рассказал о своем желании снова с ним встретиться и спросил, могу ли я это устроить. Позже я несколько раз пытался, но подходящие обстоятельства никак не складывались и они никогда больше не встречались. Сора в то время работал над книгой об оккультной традиции в английской литературе, используя слово «оккультный» в его настоящем смысле - «скрытый».
Особенно это влияние заметно у Спенсера. В одной из строф Королевы Фей есть даже частичное описание энеаграммы:
В его основе круг заметен
И треугольник. Чудо! Боже мой!
Вот их различья: первый смертен
Несовершенный, женский; а другой
Бессмертный, совершенный и мужской:
Обоим им – квадрат основа
На семь и девять делят круг собой:
Девятка в круг, где небо. И готова
Картина - суть явления любого[1].
Сора проследил традицию от Чосера до Милтона и Блейка. Шекспир (или тот, кто написал пьесы) был глубоко связан с традицией; можно просмотреть пьесы с помощью определенного эталона и обнаружить небольшие отрывки, написанные Умом Мастера, слова, которые иногда вложены в уста жуликов и глупцов, клоунов. Оккультная традиция в литературе была чрезвычайно сильна во времена Елизаветы. После Блейка, за исключением отдельных намеков, она исчезает из литературы (хотя книги «об этом» продолжают писать) до публикации Горы Аналог, принадлежавшего эзотерической традиции Рене Домаля.
Сора показывал мне рукописи еще нескольких книг, над которыми он работал, и которые в итоге опубликовали - Конец страха, Боги и люди и Христос Шартра, они также принадлежали оккультной традиции. В то время он был главой Французского Института в Лондоне, но его сместил пришедший к власти де Голь из-за несогласия с Сора по некоторым вопросам.
Дени Сора, как и Орейдж, был необычным человеком в Гюрджиевском смысле этого слова; вместо личности он обладал индивидуальностью и, благодаря ресурсам собственного разума, действовал самостоятельно.
Как только схлынул массовый психоз после капитуляции Германии, и жизнь стала менее ненормальной, я начал пытаться попасть в Париж, но для тех, у кого не было там определенного дела, это было невозможно. До нас доходили смутные слухи, что Гюрджиев уехал в сельскую местность, а де Гартманны исчезли. Потом мне из Америки написала моя жена, что Гюрджиев вернулся в Париж, а де Гартманны живут в своем доме в Гарше, дальнем пригороде Парижа. Хотя посылать деньги во Францию запрещалось, я организовал контрабандную переправку Гюрджиеву некоторой суммы с помощью приятного русского друга, я связался с Гартманнами, и моя жена отправила им из Америки посылку с едой. Они предложили навестить их, и как только я смог предъявить паспортной службе достаточные основания для получения визы я отправился в Париж, в полночь на Гар дю-Норд меня встречали де Гартманны. Встреча с «Фомой», которого я любил так же как Орейджа, которого не видел и даже не получал новостей долгих шесть лет, переполнила меня радостью. Три дня мы только и делали, что разговаривали – о нашей жизни в Америке с Успенскими и Френком Ллойдом Райтом, о жизни Гартманнов во Франции во время оккупации.
К Гартманнам в Гарш повидаться с нами приходила Мадам де Зальцманн, и я рассказал ей все, что происходило в Америке, о чете Райтов, об Успенских и о группе Орейджа. Они сказала, что я не должен отдалятся от Мадам Успенской, «замечательной женщины». Они были правы; нужно было действовать более разумно, более адекватно, не поддаваясь чувствам. Я осознавал, как часто в своей жизни я порчу отношения с людьми, реагируя под воздействием задетых чувств.