— Дерябко! — Андрей остановился. — Скажи Ковшову, чтоб пулеметы не топил. А то он, чего доброго… Хотя нет, сам скажу!
Он повернул назад, скатился со склона на лед и пошел к синим пятнам воды, возле которых суетились красноармейцы. Предчувствие оказалось верным: разобранные и привязанные к нартам станковые пулеметы уже были у проруби. Андрей распорядился, чтоб их утащили назад, к чумам, а сам пошел к другой проруби, где маячила фигура Ковшова.
— Ковшов! Пулеметы не топи! — приказал Андрей. — Понесем с собой.
— Ты, что ли, понесешь? — огрызнулся ротный, расхватывая ножом кожаные ремни на нартах и освобождая орудийный ствол. — Люди не отдохнули, с ног валятся. Двадцать два пулемета — шутка?
Красноармейцы, не отрываясь от дела, смотрели на Андрея и ждали. Серые лица, красные глаза, натруженные руки и ноги ждали отдыха и послабления. Ковшов не преувеличивал, не защищал свою роту. Но Андрей знал: невиданный трофей, до зарезу необходимое оружие — станковые и ручные пулеметы — любой ценой следовало вытащить из тайги! Бросить боеприпасы и продукты, на карачках идти, на четвереньках ползти, а — вытащить!
— Хорошо, — нашелся вдруг Андрей. — Станины от «максимов» топи. А стволы понесут пленные!
Ковшов молча дорезал ремни, сунул нож в ножны и не спеша подошел к Андрею, сощурился:
— Пленные понесут? Да их самих надо нести! У нас ведь ни одной пары лишних лыж! Ни одной! А может, их тоже сюда?! — он кивнул на прорубь. — Под лед! Вслед за пушками…
— Ты что, Ковшов? — Андрей, отшатнувшись, оглянулся на стан, где возле костра сгрудились пленные, но взгляд натолкнулся на парящий столп. Защемило в висках, онемела прикушенная губа. Стоило единственный раз изменить железному правилу — продумать весь завтрашний день до последней мелочи и принять решения, четко выверив путь, стоило заснуть безмятежно и спать потом, не вздрагивая от дум и мучивших душу вопросов, от шороха ветра и пушечной стрельбы, как немедленно и необратимо нарушился привычный ход вещей. Так грозит гибелью патрон, всего‑навсего перекошенный в магазине, и так же кончается путь праведника, единожды солгавшего ради добра.
|
Ковшов придвинулся ближе к Андрею, сказал тихо, чтобы не слышали красноармейцы:
— А без лыж они не ходоки. Тогда и нам хана. Очухается Олиферов — догонит в два счета. Моя рота против двух полков не устоит. И если он начнет карать!.. Налегке уходить надо.
Самое страшное было то, что он не изворачивался и не трусил, а говорил правду. Пленные свяжут по рукам и ногам, по пояс в снегу далеко не уйдешь…
Ротный приблизился к проруби, оттолкнул бойца и, припав на живот, долго, по‑конски, цедил темную ледяную воду.
Андрей тоже почувствовал жажду, ссохлись и зашуршали губы. Он лег у проруби, в том месте, где пил Ковшов, сделал несколько глотков дышащей живой воды и заглянул вглубь. Снарядная воронка напоминала человеческий глаз, и черный зрачок его был бездонным и завораживающим. Охвостья белой поземки, касаясь воды, мгновенно исчезали в ней, и чудилось, будто непроглядная пучина глаза засасывает в себя все, что только может видеть.
В темноту проруби канул черный пушечный ствол, затем один за одним исчезли светло‑золотистые снаряды. Туда же полетели мешки с мукой и солью, головки сахара, и лишь когда развязали и высыпали рогожные кули с кружками мороженого молока, глаз воронки слегка прикрылся белым, но нутро его, просвечиваясь, оставалось непроницаемым, дегтярно‑черным.
|
— Добра‑то сколь, добра! — стонали мужики из таежной деревни.
На берегу вдруг запылало множество костров: бойцы зажгли чумы…
Андрей встал с наледи и подошел к Ковшову. Ротный глядел спокойно, и лишь краснота в глазах да опущенные брови выдавали в нем бычье упрямство.
— Отпусти их, — вдруг сказал Ковшов.
— Их отпустить? — возмутился Андрей. Но, не готовый к этой мысли, замолчал, смерил ротного взглядом и, встав на лыжи, пошел к стану. «Отпустить! — злясь, повторял он. — Нашел кого отпускать!»
Пленные жарили на огне оленину и ели: дымились паром горячие руки, куски подгорелого мяса, жующие рты.
Они тоже готовились в дорогу, набирались тепла и силы, набивали утробы. Андрей прошел мимо, но успел заметить настороженные, следящие взгляды. Пленные ждали и, возможно, подозревали, что именно сейчас решается их участь.
Пойти и спрятаться, чтобы побыть одному, стало некуда. Чумы горели с треском, дымились, и по всему стану пахло горелым мясом и шерстью. Запах этот будоражил воспоминания, обжигал кровь в жилах. Единственным укрытием на берегу канала оставался олений столп. Андрей зашел к нему с подветренной стороны и встал, словно у обелиска. Дерябко ходил за ним как хвост.
И вдруг стало спокойно. Улеглись лихорадочные мысли, исчезло зудящее желание немедленно куда‑то бежать, что‑то делать. Новые думы разгорелись постепенно и ровно, набирая жар и свет, словно костер в тихую ночь.
|
— Ковшова ко мне! — приказал Андрей.
Дерябко встал на лыжи и, попыхивая самокруткой, пошел на лед канала. Андрей достал из нагрудного кармана сложенный вчетверо чистый лист бумаги и карандаш. Половинку оторвал и спрятал обратно в карман, а на второй половинке стал писать, приспособив ее к планшетке.
Ковшов пришел, когда Андрей закончил писать.
— Через полчаса рота должна стоять в походном порядке, — приказал Березин.
— Ясно, — буркнул ротный.
— Обеспечишь прикрытие, потом снимешь дозор, — Андрей помолчал. — А пленных в расход! Сейчас же! Срочно! — Он поискал глазами Дерябко, обнаружил его рядом с собой. — Готовь пулемет! — процедил сквозь зубы.
Ковшов набычился, глянул в землю.
— Андрей, не марай рук.
— Зачитаешь приговор, — Березин подал ему бумагу. — Там все сказано.
— Я? — спросил ротный. — Мне?!
— Тебе.
Ковшов какое‑то время смотрел на маленький листок, трепыхавшийся в руке Андрея, затем отвел свои руки назад, мотнул головой.
— Это приказ! — крикнул Андрей. — Хватит играть в «Стеньку Разина»! — И, отвернувшись в сторону, добавил, понизив голос: — Я не могу простить… Не хочу… Они людей заживо жгли. Не прощу. Не имею права.
— А ты кто, господь бог, что ли? — с угрозой и вызовом спросил ротный. — Или верховный судья? Зачем их стрелять? Они безоружные!
Андрей схватил его за ремни портупеи, притянул к себе.
— А ты что, не стрелял в безоружных? Не стрелял?!
— Стрелял, — признался Ковшов. — Но больше рука не подымается… Не могу. Я человек, Андрей, и не хочу карать, хватит. Миловать пора. Если всем карать — кто миловать будет? Мы же так‑то весь народ изведем, под корень…
— Вон как ты заговорил! — Андрей расстегнул, раздергал воротник полушубка. — А ты помнишь «эшелон смерти»? Головни в гробах помнишь?!
— Я все помню, Андрей, — вдруг заторопился Ковшов. — Но ты послушай меня… Давно хотел сказать, послушай… Они ж комиссаров пожгли, краскомов… А мы ведь знаем, на что идем. Знаем! Дак зачем же вот этих‑то в расход? Ведь не они же жгли! Другие! За что же их‑то?.. Если нас, — он постучал кулаком в грудь, — на огонь поведут — мы терпеть должны. Терпеть. Андрей! А то месть получается! Вы наших девять, а мы ваших сорок! Мы ведь на себе крест поставили, когда за народное дело воевать пошли. Погибнем, дак чего? Вроде как уже вне закона. Я так думаю. Чего же мы за свои жизни убивать будем? Давай помилуем, а?
— Они же враги народа! — возмутился Андрей. — Они же не успокоятся! Вот приговор! — он подал бумагу. — Выполняй приказ!
Ковшов глянул на командира, на его протянутую руку, помотал головой и снял шапку.
— Тогда все, — сказал он. — Тогда я отвоевался.
Бросил шапку на снег, начал стягивать с себя мерзлые, гремящие ремни. Снял, швырнул все к ногам Андрея.
— Не могу я больше. Не могу. Вот уж и животина друг дружку давит…
— Это дезертирство! — отрезал Андрей.
— Не‑е, — Ковшов расстегнул забрызганный водой и обмерзший полушубок, вздохнул свободно. — Сам пришел, сам и уйду…
Рука Андрея потянулась к кобуре. Ковшов не дрогнул, лишь посмотрел на револьвер и сказал глухо:
— Не стреляй, Андрей. Не бери грех на душу.
И стал раздеваться. Не спеша снял полушубок, оленью безрукавку; склонившись, содрал гимнастерку. Оставшись в нижнем белье, босой, он отступил от темной кучи одежды, сказал негромко:
— Не обессудь уж. Угорел я, спасу нет.
И пошел с кручи, проваливаясь в снег.
— Ковшов! — крикнул Андрей. Рука подняла револьвер. Белая спина была вровень с мушкой. — Назад, Ковшов! — скулы сводило от напряжения.
Ротный ступил на лед и по лыжне пошел к проруби.
Красноармейцы, суетившиеся возле нарт, распрямились и замерли. Андрей выбежал на кромку берега, опустил револьвер.
Люди у проруби машинально расступились, давая Ковшову дорогу. Тот присел на корточки, зачерпнул ладонью воды, глотнул, смочил голову и без всплеска нырнул в черный зрачок.
Ошеломленные, бойцы стояли, опустив руки. А на берегу, у костра, зашевелились, загомонили пленные, и, теснее сгрудившись, заслонили огонь.
Револьвер выпал из руки Андрея и повис на шнуре, касаясь земли. Березин, как во сне, поднял его, не отрывая глаз от проруби. И вдруг крикнул зло:
— Дерябко! К пулемету! Чего рот разинул?!
Дерябко, опомнившись, развернул пулемет, торопливыми руками заправил ленту. Толпа пленных окутывалась дымом невидимого костра.
— Дайте мне! Мне дайте! — вдруг закричал вожак примкнувших к отряду мужиков. — Я их, сволоту!.. Я их… Дайте!..
Он бежал к пулемету, орал черным ртом. За ним со страхом и с какой‑то неуемной жадностью на белых лицах спешили, обгоняя друг друга, мужики.
— Огонь! — громко выдохнул Андрей…
С застругов срывалась белая поземка. Снег касался горячего пулеметного кожуха и мгновенно исчезал. Ветер трепал и тяжело всхлопывал пустую патронную ленту…
22. В ГОД 1920…
Он писал весь день и к ночи вдруг понял, что закончит намного раньше указанного срока. Он не подозревал, что можно так быстро рассказать всю свою жизнь — всего‑то за считанные часы, что можно вспомнить и обдумать все, даже самое непонятное, найти причины каждого поступка, каждого поворота в судьбе. Иногда, описывая сложные ситуации своей жизни, Андрей ловил себя на мысли, будто он это уже когда‑то писал и перед кем‑то уже отвечал за все свои грехи и добродетели…
После полуночи Андрей вызвал надзирателя. Тот молча принял бумаги, кивнул и закрыл дверь, загремел засовом.
В холодной тюремной постели Березин так и не мог согреться. Сон пришел раньше, чем тепло. Он спал, а восход над городом отодвигал мрак, озаряя крыши домов, улицы и окна. Наконец свет достиг дна глубокого колодца тюремного двора и проник в камеру.
Андрей не слышал, как отворили дверь, и поднял от подушки голову, когда Прудкин уже стоял над ним.
— Мы ознакомились с вашим делом, — сказал тот, надев пенсне и открыв папку. — Но требуются некоторые уточнения. Почему вы не зачитали приговор пленным?
— Некогда было, — пожал плечами Андрей и сел. — Я всецело признаю свою вину.
Последнюю фразу Прудкин словно не слышал.
— У вас не было времени, потому что пленные могли в любую секунду бежать?
— Нет, — оборвал Андрей. — Они не хотели бежать. Они предчувствовали расстрел.
— То есть как предчувствовали? Им кто‑то сказал об этом?
— Не знаю. Они чуяли смерть. Как животные ее чуют. А возможно, оценили ситуацию.
— Хорошо, — согласился Прудкин. — А вы оценили ситуацию?
— Да. Я говорил, что признаю…
Прудкин перебил его, нажимая на голос:
— Тогда ответьте на такой вопрос: смогли бы вы расстрелять дезертира Ковшова, если бы он не покончил с собой?
— Смог бы…
— Надеюсь, сейчас вы поняли, что нужно было сделать с пленными? — Прудкин впервые оторвал глаза от бумаг. Снял пенсне.
— Сейчас понял.
— Что?
Андрей приподнял ноги и стал держать их на весу: каменный пол леденил ступни, деревенели пальцы, обмороженные зимой восемнадцатого.
— Я должен был достать лыжи. Или вести их так…
Прудкин захлопнул папку, спрятал пенсне в нагрудный карман.
— Ничего вы не поняли, — сказал он, толкая дверь. — А жаль.
Андрей лег на нары и натянул одеяло. Постель еще не остыла, соломенный матрац хранил тепло…
23. В ГОД 1919…
Он чуял погоню спиной. Заслоны оставались через каждые десять верст с жестоким условием сниматься только по приказу. Кроме того, он дважды, пока не добрались до таежной деревни, высылал разведки в разные стороны, однако олиферовцев не было. Вестовые падали от усталости, а он гнал их с новыми приказами. Наконец заслон, оставленный на канале, передал весть, что пешие бандиты пытаются перейти через лед и что сдержать их можно разве что час‑другой. Андрей приказал отойти, хотя это было уже лишним: донесение шло более полусуток, поэтому бойцы с двумя пулеметами либо погибли возле канала, либо отошли самостоятельно. Однако другие заслоны молчали, не было вестей о передвижении банды и на следующее утро, и Андрей несколько успокоился. Зато мужики, ходившие с ротой на канал, всполошились, осознав вдруг, что утром красные уйдут, а они останутся с бандой один на один, если те снова пожалуют в деревню. Андрей посоветовал им выставить в тайге посты и оставил им три трофейных пулемета, которые мужики сами принесли с канала.
Отсюда же, из деревни он послал вестового Дерябко в полк к комиссару, чтобы тот снялся и пришел в Заморово. Все‑таки если Олиферов увяжется в погоню, его можно будет встретить как полагается и разбить основные силы.
Но к концу вторых суток Андрей приказал сняться всем заслонам и догонять роту. Банда дальше своего разрушенного стана идти не рискнула.
Потом уже пошли не спеша, рано останавливались на ночлег, охотились по дороге на глухарей и тетеревов, однако красноармейцы были печальны, будто возвращались с похорон. Не слышно было смеха и разговоров, и только на привалах, рассевшись кругами возле костров, нет‑нет да и запевали бойцы свою походную партизанскую песню:
Из‑за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Андрей, вначале не обратив на это внимания, неожиданно догадался: жалеют своего ротного! Горюют по «Стеньке Разину»! И, догадавшись, стал изредка замечать на себе косые, недобрые взгляды. Ты, говорили глаза, ты сгубил нашего командира, ты его до проруби довел и головой пихнул. А как им объяснить, что он сам, сам выбрал такую долю? Еще тогда, в башкирской степи, когда вызвался расстрелять дезертира. Там аукнулось — здесь откликнулось…
На то война и гражданская, думалось Андрею, что воюют в ней не армии, воюет народ, расколовшись надвое. Воюет за новую идеологию, за новую веру, и если через сто, двести лет кто‑либо из потомков, обернувшись, поглядит на эти уже как бы евангельские времена, то многого и многого не увидит. В забвение канут страсти и противоречия. Останется лишь то, что будет канонизировано и записано в Историю. Любая новая или даже обновленная идеология в первую очередь заботится о святости и непорочности своего зачатия. Она рядится в белые одежды, чтобы никто потом не смел ткнуть пальцем. А если кто и отважится ткнуть, то ему никто не поверит, ибо нельзя белое называть черным.
Но даже и при таком условии кое‑что все‑таки сохранится в неподвластной забвению народной памяти. Наверное, появится новая мифология, думалось Андрею далее, сложатся предания и сказки, где, как и в старых сказках, будет много волшебства, переживаний и счастливый конец, в котором торжествует добро. Их станут рассказывать устно, передавая из поколения в поколение, и пока утверждается «Новый завет», сказки эти будут считаться ересью. Однако со временем ересь, обратившись в миф, сможет спокойно сосуществовать с канонами вплоть до следующего Обновления.
Все повторяется в этом мире, все возвращается на круги своя…
До Заморова оставалось верст двадцать, когда прибежал запаленный и взмыленный Дерябко. Он промчался мимо идущих колонной красноармейцев, увидел Андрея и упал перед ним, раскинув лыжи.
Встревоженные бойцы остановились, обступили вестового, а тот закричал, захлебываясь морозным воздухом:
— Виноват я, товарищ Березин! Братцы, виноват я!
Ему натерли снегом лицо, привели в чувство. Вестовой, путаясь в словах, поведал:
— Пришел я к комиссару Лобытову, все рассказал. Как дрались, как обоз у Олиферова взяли, как пушки топили… — Дерябко запнулся. — Ну, короче, про все сказал. А он меня под арест! Измена, товарищ Березин! Теперь Лобытов в Заморово идет, чтоб нас встретить, чтоб разоружить и всех под арест! Под трибунал! Я виноват! Я сбежал, чтоб предупредить. Уходить надо, братцы! Не пойдем же мы супротив своего же полка? Супротив своих же хлопцев?
— Куда ты зовешь уходить? — Андрей встряхнул его и толкнул от себя. Дерябко тяжело завалился в снег; барахтаясь, старался убедить бойцов:
— В Заморово идти нельзя! Ждут! На дороге засады! Измена! Уйдем в лес, хлопцы? И будем колошматить беляков. Как раньше бывало!
Красноармейцы молча смотрели на командира, ждали решения.
— Нам уходить некуда, — сказал Андрей. — Уйти — значит объявить себя вне закона!
— Верно! — одобрил Клепачев, исполнявший обязанности ротного. — Неужто не сговоримся со своими‑то? Ежели недоразумение такое — разберемся, ну а ежели… тоже поглядим. Лобытов — парень крепкий, изменить не мог нашему делу! Не поверю, чтоб Лобытов в изменники пошел!
— Мне не верите? — закричал Дерябко. — Ну, идите, идите! С пулеметами ждут! Чуть рыпнемся — положат нас. А славу нашу — себе!
— Отставить разговоры! — приказал Андрей и вытащил Дерябко из снега, поставил на ноги. Сказал тихо: — Запомни, Дерябко. Славу отобрать нельзя. Твоя слава навек тебе остается. Умрешь — а она все твоя. — И крикнул красноармейцам: — Домой пойдем! А с комиссаром я сам поговорю!..
Верст за десять до Заморова Андрей повернул роту и повел в обход села, чтобы выйти к нему с обратной стороны, где его не ждут. «Ишь чего ты захотел, товарищ комиссар! — мысленно усмехался Андрей. — Полк в свои руки взять! Ты и раньше причины искал… Да не выйдет! Мои люди за тобой не пойдут».
И чем ближе оставалось до села, тем сильнее вскипала злость на комиссара. «Мы там в снегах мерзли, а ты отсиделся в тепле и теперь — на готовенькое хочешь? Да еще и разоружить? И ведь наверняка комбригу доложил, паскудник!»
Он чувствовал, что это всего‑навсего злость говорит в нем, что нельзя верить ей и причина лежит где‑то глубже, но от обиды щемило в скулах и солоновато становилось во рту.
К Заморову подходили поздним вечером. Андрей остановил роту и выслал разведку из толковых бойцов. И пока разведка обследовала окраины села, красноармейцы сидели на снегу в напряженном молчании, курили в рукав, вздрагивали от знобящего мокрые спины холода. Разведчики вернулись через час и доложили, что полк расквартировался в Заморове, а Выселки свободны и можно хоть сейчас входить. Кроме того, они захватили и привели с собой двух часовых. Разоруженные красноармейцы стояли, потупя головы.
— Что же так полк‑то охраняете? — спросил Андрей. — Спали, что ли?
— Не спали, — тянули часовые. — Да видим — свои идут…
— А приказ какой был? От Лобытова?
— Доложить, если появитесь…
Андрей отозвал часовых в сторону, спросил прямо:
— Лобытов вас против меня настраивал? Говорил, что я изменник?
— Как сказать, — мялись красноармейцы. — Митинговали вчера…
— Говорите прямо!
— Лобытов сказал, что пленных не расстреливают, — признались часовые. — Что мы не банда какая‑нибудь, что мы — Красная Армия. А то нас народ любить не будет.
— Сейчас пойдете с нами до Выселок, — приказал Андрей. — Потом к Лобытову. Скажете, что я снял вас с постов, что стою на Выселках. Пусть он уберет засады с дороги, нечего людей в снегу морозить. А сам идет ко мне! С повинной!
На Выселки пришли тихо, расположились в избах, и в первую очередь Андрей выставил по околице пулеметные заслоны и велел бойцам отдыхать и топить бани. Скоро со всех дворов потянуло ни с чем не сравнимым вкусным банным дымком. В предчувствии жгучего пара и березовых веников красноармейцы повеселели, доставали чистое белье, чесались блаженно и балагурили. Но и тут Андрей услышал короткий печальный разговор:
— «Стенька»‑то наш любил… Так и не попарился напоследок.
— Дак теперя, поди, моется. Чистый стал.
Время шло, истопились бани, а Лобытова все не было. И сам не являлся, и вестей не подавал. Значит, что‑то задумал; наверное, ищет выход, раз потерпел первую неудачу с засадами на дороге. Не так‑то просто разоружить ковшовскую роту! И чтобы не дать осуществиться новым замыслам Лобытова, чтобы ввести его в заблуждение и просто попугать, Андрей приказал пулеметным заслонам открыть огонь над селом, пощипать печные трубы. Минут десять шесть пулеметов кромсали темное небо над крышами Заморова, после чего Андрей послал вестового Дерябко в село.
— Комиссара Лобытова ко мне, — приказал он и пошел в баню. — Пока не напарюсь, пусть ждет, — бросил на ходу.
Баню истопили жаркую; волосы на голове трещали так же, как и камни в каменке, когда на них плескали воду.
Андрей окатил полок, выждал, когда он подсохнет, и лишь тогда опрокинул первый ковш на каменку. Как взрывной волной, ударило в лицо, вышибло дверь. Андрей прикрыл ее; нашарив засов, загнал в гнездо. Лампа слегка притухла, зачадила, а он забрался на полок и стал греться. Никто не знал, сколько и как он мерз в походе. И теперь, втягивая в себя растраченное тепло, он вдыхал обжигающий легкие жар и долго не мог вспотеть. И когда наконец на плечах созрели первые мутные капли, он растянулся на полке и закрыл глаза. Он чувствовал, как пот щекочет бока и грудь, как, накопившись в ложбине позвоночника и нагревшись, горячит кожу, но это был еще грязный пот, соленый и липковатый. Потом он слез на пол, напился из ковша горячей воды и снова плеснул на камни. Вместе с чистым потом он начал ощущать прилив свежести и банный жар. Можно было браться за веник…
И, взявшись за него, он забыл о бунтующем Лобытове и обо всем на свете. Он выбивал, выстегивал из себя многодневный холод, и ему казалось, что вместе с холодом уходят все горечи и печали, накопившиеся за много дней. Чтобы облегчить душу, надо истязать тело, и когда оно просит пощады — душа ликует.
Измочалив веник до голых прутьев, он отбросил его в угол, сгреб с груди налипшие листья и, качаясь, пошел к двери. Впереди было еще два захода, а пока от пара ощущалась лишь усталость, и следовало перевести дух. Он отодвинул засов и вывалился в предбанник…
И сразу чьи‑то ледяные руки схватили его, бросили на осклизлый земляной пол и завернули локти назад.
— Ты уж извиняй, товарищ Березин, — сказал взводный Клепачев. — Мы тебя сдадим. Нам всем разоружаться совсем ни к чему. И под трибунал идти неохота.
Двое здоровенных красноармейцев удерживали его, прижимая к полу, третий, похоже, готовил веревку. Андрей напряг мышцы, рванулся и, скинув с себя бойцов, ринулся в дверь.
— Держите его, мать вашу! — заорал Клепачев.
Красноармейцы выскочили на улицу. Андрей неторопливо встряхнул руками, набрал побольше воздуху в легкие и нырнул с головой в пухлый белый снег…
24. В ГОД 1920…
Он слышал, как отворилась дверь; затем раздался негромкий щелчок и все стихло. Андрей облегченно вздохнул: отстали. Видно, по ошибке надзиратель открыл не ту дверь. Так и не проснувшись до конца, он вновь погрузился в глубокий сон…
— Товарищ Березин? — тотчас же кто‑то потянул с него одеяло. — Вставайте, пора.
Он оторвал голову от подушки и приподнялся на локтях.
Все сразу стало ясно, как божий день.
Он ждал какую‑то иную казнь, более почетную, что ли… Пусть без барабанного боя, без зрителей, но хоть бы вывели и поставили к стене. Его же пристрелили на тюремной кровати, прибили как собаку. Впрочем, нет, возможно, поступили даже благородно, застрелив сонного. Теперь можно считать, что умер он хорошо, в собственной постели, поскольку тюремная постель за последние месяцы стала его собственной.
Он думал так, потому что перед ним стоял… Ши‑ловский, похороненный Андреем на Урале.
— Доброе утро, — сказал Шиловский, приспосабливая пенсне на носу. — Дайте‑ка на вас взглянуть, дорогой вы мой могильщик!
Он был все такой же, каким Андрей положил его в придорожную яму: сухое желтоватое лицо, большие, чуть навыкате глаза; и френч, кажется, тот же…
— Да‑а, — протянул он со значением. — Укатали сивку крутые горки… Но ничего, вы молодой и у нас здесь быстро поправитесь.
«Значит, я все‑таки попал в ад, — подумал Андрей. — Иначе бы пришел отец или дед… Значит, Шиловского прислали водить меня по кругам ада…»
Он прикрыл глаза и снова опустил голову на подушку. И вдруг его озарило: да это же сон! Он глубоко вздохнул, переждал, когда схлынет колковатый озноб. Надо же, приснился… К чему бы это? Наверное, к дождю, ведь говорят, что покойники снятся к ненастью…
— Андрей Николаевич, да проснитесь же наконец! Четыре месяца в тюрьмах — вполне достаточно, чтобы выспаться!..
Голос принадлежал Шиловскому — можно было не сомневаться. Он звучал точно так же, как и на митингах, в боях, в «эшелоне смерти»… И тут Березин со всей четкостью вдруг осознал, что это не потусторонний мир и не сон, а самая что ни на есть реальная явь. Он открыл глаза: Шиловский стоял, чуть склонившись к нему, и вертел в пальцах пенсне…
25. В ГОД 1918…
Долгих девять суток отряд самообороны, который Андрею не без труда удалось создать в городе, защищал Есаульск от банд, во множестве появившихся в Сибири после того, как в семнадцатом перед уголовниками открылись двери тюрем и централов.
Колчаковская власть уже утвердилась по всем населенным районам вдоль железной дороги, везде стояли войска, и банды вынуждены были отходить все дальше и дальше, приживаясь возле маленьких купеческих городков, таких, как Есаульск. Вожаки понимали, что скоро и тут «лавочки прикроются», поэтому использовали вольготное безвластие перед неизбежным «осадным» положением. И Андрей знал, что банды, готовые перегрызть друг дружке горло, могут объединиться перед общим врагом, и тогда его отряд в полсотни плохо вооруженных людей не устоял бы. Пока банды устраивали налеты поодиночке, спасал точный расчет: когда и откуда можно ждать врага. Если не удавалось встретить налетчиков на подступах к Есаульску, то их пускали в город, а потом перекрывали улицы. Жителям было наказано при начале стрельбы ложиться на пол и не двигаться. После двух таких рейдов бандиты уже больше не насмеливались прорываться в город, а бродили вокруг, искали удобного места и случая, чтобы «прижать» самооборонщиков. Однако несколько удачных засад отбили и эту охоту. На девятые сутки за всю ночь ни в Есаульске, ни в окрестностях не прозвучало ни единого выстрела.
В городе вновь открылись магазины и лавки, на главных улицах починили фонари и стали зажигать их с началом сумерек. Кроме того, выпал и уже не сходил снег, и теперь даже одинокую фигуру было видно за полверсты. Но все это приносило мало радости. Андрей ждал — и слухи такие уже были, — что банды объединятся под предводительством Соломатина, родом из местных и еще до революции промышлявшего лихим делом. Правда, тогда он, как и полагается хищнику, возле дома не грабил, а ходил в тайгу, в районы золотых приисков.
А победы самооборонщиков вдохновляли население, и люди все чаще приходили записываться в отряд. В основном шли гимназисты‑старшеклассники и старые солдаты. Создавалось ощущение легкости такой войны: за девять дней лишь двоих «царапнуло» пулями, и они потом ходили героями. Зато за кладбищенской оградой почти каждое утро копали одну большую могилу и свозили туда убитых бандитов.
На десятые сутки безвестный мужик из соседней деревни привез Андрею ультиматум от Соломатина. Тот предлагал ему разоружить свой отряд, распустить его по домам, чтоб не было кровопролития, оружие сложить на тракте возле города, а самому Андрею сдаться в руки Соломатина. Иначе, грозил бандит, «партизанский отряд пострадавших от царского самодержавия» в количестве пятисот человек ворвется в Есаульск и полностью уничтожит всех буржуев, у кого в доме больше пяти окон. Дальше шли подробности, как он будет жечь и вешать. Количество своих людей Соломатин преувеличил по крайней мере в три раза, но и с теми силами, что были у него, он мог запросто прорваться в город. Однако главное, что насторожило Андрея, было не в этом. Таких ультиматумов в Есаульске оказалось много. Ночью они были расклеены по заплотам и столбам с единственной целью — запугать горожан.
Андрею оставался один путь — принять условия банды, но он знал, что свои гарантии Соломатин никогда не выполнит и при любых обстоятельствах напоследок разорит Есаульск. Березин уже не чаял, когда же наконец установится власть Сибирского правительства и в городе появятся хоть какие‑нибудь войска. Но колчаковская администрация не особенно‑то спешила в глубинку, чувствуя неуверенность, еще боялась далеко отрываться от железной дороги.
После ультиматума караулы из гимназистов не снимались даже днем. Весь отряд находился в «штабе» — в доме вырезанной бандитами семьи скорняка. Наготове стояли запряженные сани, неразнузданные кони жевали сено: Соломатин мог появиться близ города с любой стороны, а то и сразу с нескольких. Полагали, что банда пойдет все‑таки ночью; и ночи этой ждали, как страшного суда. Жители еще засветло позакрывались в домах, и над городом нависла тишина.