черты жизни Америки 1830-х годов. Так, например,
М. Хоффман предлагает видеть в Доме Ашеров «олицетворение
Просвещения с его гармонией чувств и разума»,
а в разрушении его — символ «гибели просветительской
цивилизации»; Харви Аллен, со своей стороны, связывает
Дом Ашеров со «старинными разрушающимися поместьями,
стоящими посреди болот, мрачных лесов и
озер» Южной Каролины, которые Эдгар По мог видеть
во время прохождения военной службы, и т. д. Едва ли
столь прямолинейное соотнесение рассказа По с конкретными
обстоятельствами американской жизни правомерно,
но общее направление мысли здесь не лишено
оснований. Бесспорно, что в Родерике Ашере запечатлен
(в психологически сконцентрированном виде) особый
тип трагического сознания, связанного с некоторыми аспектами
духовной жизни США и во многом близкого
самому Эдгару По. Речь идет о сознании, воспитанном в
духе преклонения перед гуманистическим идеалом Просвещения;
о сознании, остро и болезненно переживающем
столкновение с циничной моралью и неписаными
установлениями «делового мира». Оно постепенно трансформировало
прошлое в некий идеал, и чем выше была
степень идеализации, тем трагичнее мыслился его распад
и тем больнее оказывалось столкновение с действительностью.
Первоначальная идея, замысел «Падения дома Ашеров
» в большой степени опирается на духовный и эмоциональный
опыт писателя, которого судьба вынудила
жить и вести жестокую борьбу за существование в глубоко
ненавистной ему атмосфере коммерческой цивилизации
и который жестоко страдал от необходимости
подчинять свой дух, свою мысль, свой талант, саму
жизнь свою ее корыстным законам.
«Ужас души», подвергающийся художественному исследованию
|
и воспроизведению в «Падении дома Ашеров
», относится к той области человеческих эмоций, ко-
торую принято обозначать понятием «страх», и сама новелла
стоит в длинном ряду других рассказов Эдгара
По, рисующих страх человека перед жизнью и перед
смертью. Достаточно вспомнить героя «Рукописи, найденной
в бутылке», застывающего от ужаса «перед единоборством
ветра и вод», когда вокруг «только тьма
вечной ночи и хаос волн», когда «оставлено мало времени
для раздумий о судьбе»; или — «человека толпы»,
который не в силах оставаться с жизнью один на один и
в страхе мечется по улицам, лишь бы не оставаться в
одиночестве; или — «старика», пережившего смертельный
ужас низвержения в Мальстрем и дрожащего теперь
от малейших проявлений жизни; или — героя «Колодца
и маятника», трижды в течение одной ночи встречающего
смертный час; или — непредставимый ужас
заживо погребенного человека («Преждевременные похороны
», «Бочонок Амонтильядо»).
Однако «Падение дома Ашеров» отличается от них
особым синтетизмом, психологической сконцентрированностью,
трактовкой предмета на более высоком уровне.
Это, если можно так выразиться, суперновелла, рисующая
уже не страх перед жизнью или страх перед смертью,
но страх перед страхом жизни и смерти, то есть
особо утонченную и смертоносную форму ужаса души.
По-настоящему оценить это произведение можно лишь
на фоне других психологических рассказов По, где проблема
поставлена проще и не столь широко. Впрочем,
простота не относится к числу характерных особенностей
|
психологической «новеллистики По.
Соотнесенность творчества По с жизнью американского
Юга и духовным климатом Виргинии — факт
бесспорный и убедительно доказанный. «Южные корни»
и в самом деле объясняют многое в необычном и сложном
творческом сознании этого писателя. Вместе с тем
нельзя согласиться с биографами и критиками, которые
пытаются целиком расположить творчество По в русле
так называемой южной традиции. Каково бы ни было
влияние виргинской атмосферы на мировосприятие Эдгара
По, он остается художником национального масштаба,
чье творчество питала общеамериканская действительность,
чья художественная мысль билась над решением
проблем отнюдь не регионального значения.
Жизнь Америки 1830—1840-х годов, нарастание экономических
и политических противоречий, обострение
внутренних конфликтов, большие и малые кризисы, изменение
нравственной атмосферы — все это предвещало
наступление новой, тревожной эпохи общенациональных
потрясений. Разумеется, никто не мог еще предсказать,
что в начале шестидесятых годов разразится гражданская
война, но обстоятельства, приведшие к ней, накапливались,
и многих американских романтиков мучило
предчувствие грядущей катастрофы, возможным последствием
которой могло стать уничтожение главных
завоеваний революции.
В русле романтического мировоззрения возникла
некая связь между личностью американца и судьбой государства.
На то имеется ряд причин, и не последнее
место среди них занимает распространение в Америке
исторических романов Вальтера Скотта, взорвавших закостеневшие
|
представления касательно обстоятельств и
сил, формирующих индивидуальную судьбу человека.
Великий шотландец открыл закон причастности человека
к истории, обусловленность каждой отдельной судьбы
общим ходом исторического процесса. В дороманти-
ческом сознании история и человек существовали раздельно.
Вальтер Скотт соединил их. Под его пером история
впервые предстала не как история королей и полководцев,
но как история народов.
Идея взаимообусловленности отдельной человеческой
судьбы и исторического процесса оказалась
одним из самых плодотворных достижений социально-
философской мысли XIX века. Она тотчас завладела художественным
мышлением эпохи и натолкнула его на
множество новых открытий. Она стимулировала постановку
целого ряда проблем, неизменно привлекавших к
себе внимание писателей, художников и мыслителей в
последующие несколько десятилетий.
Поставив в связь историю и человека, Вальтер Скотт
как бы подтолкнул своих последователей к размышлениям
о возможной зависимости между личностью и обществом,
индивидуальным сознанием и общественным
состоянием, характером и социальной средой. Эти размышления
лежат в основе методологической эволюции
литературы середины и второй половины XIX века.
В них — один из важных источников эстетики позднего
романтизма, критического реализма и натурализма. Разумеется,
тут не было одномоментного переворота.
Сложный процесс духовного развития был растянут в
историческом времени и протекал под воздействием
многообразных экономических, социальных, идеологических
факторов, вступавших в действие в разное время,
при разных обстоятельствах. Но это нисколько не умаляет
значение открытия, сделанного Скоттом.
В тридцатые — сороковые годы XIX века американские
романтики уже не сомневались не только во взаимосвязанности
индивидуальной человеческой судьбы и
истории, но и в наличии некоторой связи между человеческой
личностью и состоянием общества, между индивидом
и государством. Правда, им было не вполне понятно
основное направление этой связи. Среди возможных
вариантов они, естественно, выбирали тот, который
был ближе к романтической идеологии. Отсюда убеждение,
что состояние общества и судьба государства в
огромной степени зависят от личности его граждан.
В их глазах индивидуальное сознание представлялось
ключом к выявлению закономерностей социально-исторического
процесса.
Пройдет совсем немного времени и литература начнет
объяснять характер и судьбу человека состоянием
общества и местом, которое человек в нем занимает.
Социальная обусловленность сознания и поведения индивида
сделается общим местом. Но в тридцатые — сороковые
годы XIX века, несмотря на отдельные прозрения
и догадки, зависимость в целом представлялась
обратной. Именно поэтому личность американца сделалась
предметом пристального внимания многих выдающихся
писателей-современников. В разных аспектах и с
разных точек зрения ею занимались трансцендента
листы, романисты и новеллисты Новой Англии, писатели
Юга, литераторы Филадельфии и Нью-Йорка. Одни интересовались
политическими убеждениями современника,
других притягивали к себе общественные нравы и
нравственность индивидуума, третьи занимались исследованием
нравственного прогресса американского общества,
используя уроки национальной истории. Несколько
преувеличенное представление о роли индивидуума в социально-
историческом процессе не должно нас удивлять.
Мы имеем дело с романтическим мировосприятием,
в котором индивидуализм, как известно, образует
один из краеугольных камней.
С этой точки зрения, деятельность Эдгара По органично
вписывается в общую картину литературной жиз-
ни Соединенных Штатов. Он тоже изучал человеческую
личность, но не в сфере ее нравственных проявлений, ее
философских представлений или деятельности политического
сознания, а в наиболее сложной области — области
психологин. Лишь немногие современники По дерзали
прикоснуться к этой труднейшей проблеме. Может
быть, один только Натаниель Готорн — талантливый исследователь
пуританских нравов Новой Англии — решался
затронуть проблему психологических оснований
нравственности и общей связи между нравами и психикой.
И это неудивительно. Философия, социология, политика,
нравственность давно уже стали законным предметом
и материалом художественной литературы.
Существовали традиции, восходящие к античности, средневековью,
Возрождению, Просвещению. Иное дело психология
личности. Она была новой, неизведанной областью.
Тут не существовало традиций, не было опыта,
накопленного веками. Может быть, единственным гением,
прикоснувшимся к этой проблеме в минувшие эпохи,
был Шекспир. То, что делал Эдгар По, было новым, не
вполне понятным, и, как это часто бывает, вызывало
недоумение, неудовольствие и даже протест со стороны
современников. Оттого-то многие из них с такой легкостью
согласились с интерпретацией психологических
рассказов По, предложенной Гризволдом, — безумец пишет
о себе.
Вместе с тем интерес Эдгара По к психологическим
аспектам деятельности человеческого сознания не д о лжно
возводить исключительно к специфике американской
национальной жизни середины XIX столетия. Он
имеет более широкое основание и несомненно связан с
некоторыми общими принципами романтической идеологии
и философии, привлекавшими внимание как американских,
так и европейских мыслителей.
Одной из центральных проблем в философской этике
романтизма был вопрос о свободе воли, который возник
в свое время как неизбежное следствие социального
развития человечества в эпоху буржуазных революций.
Просветительский взгляд на вещи, опиравшийся на
опыт предшествующих эпох, полагал рационалистическую
этику достаточным основанием свободного волеизъявления
в рамках новой общественной структуры,
которая мыслилась как воплощение социальных идеалов
Просвещения.
Буржуазно-демократические республики и конституционные
монархии XVIII—XIX веков не оправдали надежд.
Разрушив веками установленную социальную
иерархию, упразднив законы, несправедливость которых
с точки зрения просветительской идеологии была очевидна,
человечество не обрело желанной свободы. Осознание
этого факта составляет один из опорных моментов
романтического мировоззрения. Здесь имеется,
однако, оттенок, который необходимо учитывать. Несвобода
человеческой личности в условиях феодальной общественной
структуры была такого свойства, что поддавалась
рационалистическому анализу и точной оценке в
свете просветительских понятий о нравственности. Зависимость
же человека в рамках капиталистических отношений,
в обстоятельствах буржуазно-демократического
общества, отлитого в форму республиканского государства,
приобрела столь сложный, мистифицированный
характер, что никакому рационалистическому анализу
не поддавалась. По видимости человек был свободен
поступать сообразно своим понятиям о должном и строить
собственную судьбу в соответствии с доступными
ему представлениями о счастье, благополучии, высшей
целесообразности. На самом же деле личность ощущала
свою ежедневную, ежечасную зависимость и полную
невозможность свободного волеизъявления. Скованность,
всесторонняя связанность человеческой воли была
очевидным и бесспорным фактом, природа же этой
несвободы ускользала от понимания, казалась таинственной
и фатальной.
За минувшие тысячелетия человечество ценой
бесчисленных жертв и страданий выработало комплекс
социальных, политических, нравственных представлений
и понятий, которые, казалось, должны были ему обеспечить
счастливое существование. Требовалось только
одно: поступать в соответствии с этими понятиями. Но
тут в дело вмешивались непостижимые силы и причины.
Человек оказывался вынужден поступать не в соответствии,
а вопреки тому, что считал правильным и должным.
Между свободной волей и обстоятельствами возникал
конфликт, который неукоснительно решался в
пользу обстоятельств и имел столь всеобъемлющий характер,
что невольно наталкивал на мысль о фатальном
бессилии личности. Отсюда бесконечные модификации
идеи рока, фатальной и трагической неизбежности в
эстетике романтизма. Отсюда же и попытки выяснить
природу «высших» сил, детерминирующих поведение человека
вопреки его свободной воле. Мелвилл искал их в
непостижимых законах мироздания, символизированных
в равнодушной мощи белого кита, Готорн — в алогичном
детерминизме кальвинистской догматики, Купер
— в «извращениях» цивилизации, уклоняющейся от
предначертаний и мудрых законов Природы, воплощающей
божественное начало. Все они остро ощущали расхождение
между нравственным сознанием личности и
ее практическими действиями, между идеальными намерениями
и конкретными поступками. Некоторые искали
объяснения этому вне пределов индивидуального сознания.
«Болезнь века», поражавшая человеческую душу, с
их точки зрения, действовала извне. Другие, как Готорн
и Эдгар По, считали, что она гнездится в самом человеке,
что это есть именно болезнь души. Отсюда характерное
для По пристальное внимание к душевным аномалиям,
к психической патологии, к разным «степеням
безумия».
Одна из психологических загадок, постоянно привлекавших
к себе внимание Эдгара П о, — тяготение человека
к нарушению запрета, та самая сладость запретного
плода, которая многократно отразилась в легендах,
сказках, преданиях разных народов и даже в художественной
литературе. Человеку смертельно хочется именно
того, чего нельзя: съесть яблоко с древа познания, выпустить
из бутылки джина, открыть комнату в замке
Синей Бороды, сорвать прекрасный цветок и т. п. Эдгара
По не интересовали сказки и легенды. В «синдроме
Евы» его занимал лишь один аспект — тяга к нарушению
морального и социального запрета, в которой он
усматривал отклонение от психической нормы. Этот феномен
он именовал «бесом противоречия» (Imp of perverse).
«Философия совершенно игнорирует это явлен
и е, — писал о н. — Я же скорей усомнюсь, есть ли у меня
душа, чем в том, что потребность перечить заложена в
нашем сердце от природы — одна из тех первозданных
и самых неотъемлемых наших особенностей, в которых
начало начал всего поведения человеческого. Кто же не
ловил себя сотни раз на подлости или глупости, на которые
нас подбило только сознание, что так поступать не
положено?» 11
Одно из наиболее впечатляющих художественных
воплощений «беса противоречия» — рассказ «Черный
кот», герой которого повесил на суку своего любимца,
«повесил, а у самого слезы ручьем, и раскаяние гложет
сердце; повесил его, потому что знал, как он любит меня,
и потому что понимал, что он ничем передо мной не
провинился; повесил его, потому что знал, что это —
грех, смертный грех, и я почти наверняка обрекаю свою
бессмертную душу на такую отверженность, что на меня,
если такое мыслимо вообще, уже не простирается
даже не знающее границ всепрощение всемилостивого
всевзыскующего господа» 12. Столь же острое проявление
«беса противоречия» мы находим в рассказе «Сердце-
обличитель», в котором герой (он же повествователь)
рассказывает о том, как убил старика. Ключевым
в рассказе является второй абзац: «Затрудняюсь определить,
как этот замысел пришел мне на ум; но как
только возник, мне не стало от него покоя ни днем, ни
ночью. Сам старик тут был ни при чем. Никакого взрыва
ненависти не было и в помине. Я любил старика. Оп
мне ничем не досадил. Не обидел меня ни разу. На
деньги его я не зарился».
В новеллистическом наследии Эдгара По немало
рассказов, где «бес противоречия» являет собой одну из
наиболее существенных психологических мотивировок
поведения героя, совершающего запретные поступки —
от невинных прегрешений до человекоубийства. Писатель,
видимо, сознавал свою несколько необычную приверженность
к означенной идее и счел необходимым изложить
ее более подробно, нежели это сделано в его
рассказах. Так появилось его знаменитое эссе «Бес противоречия
» (1845), напечатанное в «Журнале Бертона».
Оно содержит подробную дефиницию понятия: «Это —
mobile * без мотива, мотив не motivirt **. По его подсказу
мы действуем без какой-либо постижимой цели...
мы поступаем так-то именно потому, что так поступать
не должны. Теоретически никакое основание не может
быть более неосновательным; но фактически нет основания
сильнее. С некоторыми умами и при некоторых
условиях оно становится абсолютно неодолимым.
Я столь же уверен в том, что дышу, сколь и в том, что
сознание вреда или ошибочности данного действия
* Побудительная причина (фр.).
** Мотивированный (искаж. нем.).
часто оказывается единственной непобедимой силой, которая
— и ни что иное — вынуждает нас это действие
совершить. И эта ошеломляющая тенденция поступать
себе во вред ради вреда не поддается анализу или
отысканию в ней скрытых элементов» 13.
Необходимо подчеркнуть, что, хотя Эдгар По всячески
настаивает на широчайшей распространенности описанного
феномена, который как бы превращается в свойство
человеческой натуры вообще, он, тем не менее, ни
на секунду не отказывается от мысли, что здесь мы имеем
дело с болезнью, аномалией, отклонением от нормы.
Эти два момента положены в основание художественного
принципа, определяющего специфику характеров и действия
значительного числа «ужасных» новелл писателя.
Повествовательная структура многих психологических
(и не только психологических) новелл Эдгара По
опирается на традиционную в романтической прозе пару:
рассказчик — герой. Так построены знаменитые рассказы
о Дюпене, «Падение дома Ашеров», «Человек толпы
», «Золотой жук», «Спуск в Мальстрем», «Свидание»
и т. д. Рассказчик олицетворяет нравственно-психологи-
ческую «норму», герой — отклонение от нее. Однако в
большинстве случаев рассказчик и герой — одно лицо.
В нем воплощены и норма, и отклонение, а повествование
приобретает характер самонаблюдения. Отсюда со
всей неизбежностью вытекает раздвоенность сознания
героя, которое функционирует как бы на двух уровнях.
Одно принадлежит человеку, совершающему поступки,
другое — человеку, рассказывающему и объясняющему
их. Вспомним, например, «Беренику»:
«Собственная моя болезнь тем временем стремительно
одолевала меня и вылилась, наконец, в какую-то еще
невиданную и необычайную форму мономании, становившуюся
час от часу и что ни миг, то сильнее, и взявшую
надо мной в конце концов непостижимую власть.
Эта мономания, если можно так назвать ее, состояла в
болезненной раздражительности тех свойств духа, которые
в метафизике называются вниманием. По-видимому...
это вообще задача невозможная — дать заурядному
читателю более или менее точное представление о
той нервной напряженности интереса к чему-нибудь,
благодаря которой вся энергия и вся воля духа к само-
сосредоточенности поглощается, как было со мной, со-
зерцанием какого-нибудь сущего пустяка» 14. Далее
следует подробнейшее описание деталей болезни, увидеть
и запечатлеть которые маниакальное сознание было
бы не в состоянии. Аналогичные примеры можно
сыскать во многих рассказах Эдгара По, в частности в
упоминавшемся уже «Черном коте», где содержится суховатая,
объективная самооценка сознания, отравленного
алкоголем («Со временем же, не исключено, что сыщется
кто-то поумней и объяснит этот фантазм так, что
все окажется проще простого, — ум поспокойнее, тверже,
логичней, не мечущийся, не то что у меня, установит
в стечении обстоятельств, которое я описываю в священном
ужасе, всего лишь ряд причин и следствий, вытекающих
друг из друга как нельзя естественней» 15), и
вполне четкое и трезвое самонаблюдение над изменениями
в психике и поведении («...душевное мое здоровье
и нрав пострадали самым плачевным образом. День ото
дня я становился все угрюмей, раздражительней, все
нетерпимей к окружающим» 16).
Важно подчеркнуть, что отмеченная раздвоенность
сознания героя есть не случайный, побочный продукт
повествования, но художественная закономерность, прием,
применяемый писателем совершенно сознательно.
В разных рассказах степень этой раздвоенности различна.
Кое-где (в «Бочонке Амонтильядо», к примеру) она
едва ощущается, в других новеллах просматривается
более отчетливо. Наиболее полное ее выражение мы находим
в рассказе «Вильям Вильсон», где степень раздвоенности
столь высока, что «два» сознания уже не
умещаются в одном характере и каждое требует для
себя самостоятельного физического существования.
В «Вильяме Вильсоне» Эдгар По отделил сознание
нравственное и оценивающее от сознания безнравственного
и действующего. Он дал двум героям одно имя,
один возраст, одну внешность, но раздельное существование.
И только в последней фразе рассказа, в предсмертной
фразе, которую произносит Вильям Вильсон,
убитый Вильямом Вильсоном, писатель обнажает единство
двойственного их бытия:
«Ты победил, и я сдаюсь. Но отныне мертв и ты —
мертв для Земли, для Неба, для Надежды! Во мне ты
существовал — и убедись по этому облику, по твоему
собственному облику, сколь бесповоротно смертью моей
ты погубил себя» 17.
Заметим, что Эдгар По вовсе не считал расхождение
между нравственным сознанием и человеческой деятельностью
универсальным свойством природы человека.
Говоря об «основании», дающем импульс «бесу противоречия
», он специально подчеркнул, что оно стано
вится неодолимым лишь «с некоторыми умами и при
некоторых условиях». О каких умах, о каких условиях
идет речь? Вглядимся в героев, одержимых «бесом противоречия
», персонажей с раздвоенным сознанием: рассказчик
в «Черном коте» болен тяжкой формой алкогольного
психоза; герой «Береники» — особой формой
мономании; у Монтрезора («Бочонок Амонтильядо») —
патологический сдвиг сознания на почве навязчивой
идеи; исповедь рассказчика в «Сердце-обличителе» открывается
словами: «Ну, да! Я нервен, нервен ужасно
— дальше уж некуда; всегда был и остаюсь таким»;
о болезни Родерика Ашера уже говорилось выше. Иными
словами, в поименованных случаях, как и во многих
других, писатель имеет дело с больным сознанием, с патологической
психикой. «Некоторые условия», на которые
намекает П о, — это искаженная психика, «некоторые
умы» — больные умы. Таковы обстоятельства,
открывающие простор для неотразимого соблазна поступать
в противоречии с нравственной, социальной, юридической
нормой.
Как нам уже приходилось говорить, Эдгару По неоднократно
инкриминировалось пристрастие к психопатологии,
к всевозможным отклонениям от нормы, повышенный
интерес к раздвоению личности и т. п. Пристрастие
это во многих случаях служило основанием
для всевозможных обвинений, по большей части вздорных,
и попыток приписать самому Эдгару По все те душевные
болезни, которыми наделены многочисленные
его персонажи. Мало кто, однако, задавался вопросом,
откуда это пристрастие к психологическим аномалиям,
причем именно таким, которые толкают человека к нарушению
социального и нравственного закона? Что, собственно,
означает символика безумия в рассказах По?
В какой степени «безумный, безумный» мир героев По
является отражением реальной действительности? До
сих пор критика удовлетворялась традиционным, от
Гризволда идущим, представлением, что интерес По к
аномалиям сознания есть порождение его болезненной
фантазии и никакого отношения к национальной реальности
не имеет. Говоря иначе, психологические рассказы
По — не более чем художественное исследование психических
заболеваний. Но если дело обстоит именно так,
чем объяснить огромную популярность этих его рассказов
у современников и потомков? По-видимому, все не
так просто, как это рисовалось Гризволду и его некритически
мыслящим последователям.
В разнообразных сочинениях об Эдгаре По нередко
встречается мысль, что писатель был равнодушен к политике
и мало интересовался социальными проблемами
времени. Если исходить из практической деятельности
По, то мысль эта может показаться справедливой. Он
действительно стоял в стороне от политических баталий
вигов и демократов и не принимал участия в радикальных
движениях 1830—1840-х годов. Это, однако, не
означает, что он стоял «над схваткой» или пребывал в
эстетском вакууме «башни из слоновой кости». У По
был свой взгляд на современное состояние американского
общества, его прошлое и будущее, на характер и направление
прогресса буржуазной цивилизации. То не был
взгляд социолога, политика или экономиста, ибо он не
был ни тем, ни другим, ни третьим. Он был художником-
романтиком и судил о мире в категориях нравственно-
эстетических и отчасти философских.
Подобно многим современникам, Эдгар По останавливался
в недоумении перед резким противоречием
между теорией и практикой буржуазной демократии.
Просветительская мысль, доказав неразумность старого
миропорядка, создала учение о правах человека и положила
его в основу экономической и социально-политической
доктрины, которая должна была изменить мир. Американцы
провозгласили себя избранным народом, которому
сам господь предначертал построить Новое Общество
на Новой Земле, претворив в действительность благородный
идеал. Просветительские лозунги были начертаны
на знаменах революции и Войны за независимость,
просветительские формулы — записаны в великих документах
эпохи: Декларации Независимости и Конституции.
Несколько позднее, в порядке ретроспекции, возникло
обобщенное понятие «Американский Адам», то
есть Новый Человек, которому предназначено было осуществить
Американскую Мечту: построить Новый
Эдем — общество равных, свободных, счастливых людей,
перед которыми открыты все пути к наиполнейшему
развитию способностей и благородным свершениям.
Деятельность Нового Адама должна была регламентироваться