Все взоры обращаются на Разбегаева, который продолжает сыпать обвинениями в трубку.
– Хотите анекдот? – радушно предлагает Сухожилов. – Пятиэтажка на окраине, к ней подъезжает белый, как брикет пломбира, «Майбах», выходит папик вот с таким букетом орхидей, встает под окнами и принимается орать: «Зае…ло! Зае…ло!» Что такое? – непонятно. А папик: «Заебало! заебало!» Шофер такой выходит: «Иван Кузьмич, Иван Кузьмич, не Зае…ло – Изабелла».
Анекдот. Заходит Марина Кругель – заместитель генерального директора «Инвеко» по связям с общественностью, стандартно‑ровная фемина с холеными ногами и гладкой балетной прической – смеется, прикрывая рот ладошкой. Якут Байтукалов – начальник юридического департамента, долговязый, тонкошеий крендель – отвечает Сухожилову широким, «понимающим» осклабом. Тонкость, худоба Байтукалова обманчивы: на самом деле в нем девяносто килограммов крепкого жилистого мяса. У Якута мстительно поджатый тонкий рот, широкий приплюснутый нос и маленькие круглые подслеповатые глаза, прикрытые стеклами Oliver Peoples.
– Простите, – наконец‑то удосуживается прерваться Разбегаев. – Мы слушаем вас, господа.
Их двое, господ. Один – высокий, с чуть подкачанными мышцами и напомаженными перьями, пидорковатый и жеманный; держится так, как будто все обязаны его здесь обожать. Второй – напротив, малорослый, коренастый недоделок с длинным землистым лицом, козлиной эспаньолкой и сальными патлами, к тому же косой: нельзя отделаться от ощущения, что этот жирномясый карлик непрестанно врет – клиенту, человечеству, – потому‑то и прячет так отчаянно глаза. Сергея так и подмывает пощелкать пальцами перед горбатым носом – эй! где ты там? не бойся, бить не буду.
|
Господа опускают экран и включают проектор. На экране – как будто открытка с Ривьеры; меловая, ослепительная вилла, грандиозная, как Парфенон, но в то же время смиренно, бережно вкрапленная в пейзаж, в голубой, бездонный космос ослепительного неба и искрящегося моря.
– Мы решили акцентировать внимание на личности Гафарова, – комментирует косой. Бог ты мой, он еще и шепелявый. – Вот его испанская вилла. Площадь – восемь гектаров. Общая стоимость – восемь миллионов евро. Время сдачи под ключ совпадет с началом увольнений на заводе… А это база отдыха, принадлежащая заводу. – Пейзаж на экране меняется. – Санаторий «Зубова поляна».
Между высоких сосен, розовых на закате, отчетливо белеют свеженькие, чистенькие, опрятные корпуса.
– Теперь это частный гостиничный комплекс, в котором отдыхает кто угодно, но только не рабочие завода. А это еще одна личная резиденция господина Гафарова на живописном камском берегу. Это частная вечеринка в одном из специфических московских клубов. Тут я должен сказать, что, принимая ваше предложение, мы с самого начала перешли черту приличий, общепринятого такта…
На экране, ритмично подергивая тренированными конечностями и подрагивая ягодицами в такт, танцевали лиловые негры с голышами мощных мышц под навощенной кожей, миловались молочнозрелые подростки и плешивые, похожие на престарелых нацистских преступников, джентльмены в твидовых пиджаках; маленькие пухлые мужчинки, жизнерадостные, словно карапузы на детсадовских горшках, и импозантные, осанистые отцы семейств с сигарными окурками в зубах увлеченно аплодировали крутобедрым, пышногрудым трансвеститам, которые, прогнувшись, как в «Плейбое», классически откидывали волосы и чмокали воздух накачанными силиконом губами. Невольники со статью Аполлона потрясали надувными фаллосами. Ветродувные машины поднимали ввысь мириады белых перьев, будто трепетные споры вездесущего педерастического вируса. И сменялись перед взором глаза – с молодым азартом и подернутые возрастной рыбьей мутью, красные от недосыпа и, напротив, со свежайшими голубоватыми белками. Не было в них вызова, гротескной томности, порочной поволоки, было что‑то другое – упоение не упоение, торжество не торжество, а, наверное, просто довольствование легитимностью существования. И эту наконец достигнутую, завоеванную дозволенность (захваченную с боем примиренность общества с собой) они и потребляли, тратили сейчас – не поспешно‑воровато, с беспрестанными спохватками, а уверенно и широко, не таясь и сознавая, что дозволенность вот эта, толерантность – навсегда. Вот лицо Гафарова мелькнуло на экране.
|
Разбегаев, Кругель, Байтукалов, не веря собственным глазам, не в силах допустить, не постигая, утратив всякие остатки веры в разумность человечества, воззряются на Сухожилова.
– Это все у вас, ребят? – осведомляется Сергей с преувеличенной заботливостью. – А что? Отличная работа Менделеевск – глубинка России с консервативными нравами: как только это появляется на всех каналах, Гафаров сразу же лишается поддержки на заводе и за его пределами. Предлагаю эту тему раскрутить. Гафаров – содержатель нескольких подпольных детских порностудий, общественно опасный извращенец. Как вам? – Насладившись общим ступором, Сухожилов встает. – Если вы не против, – Сухожилов подходит к проектору, – предлагаю страховочный вариант.
|
– Ну, если вы считаете, что наш подход и качество работы вообще… – обиженно бубнит Рубен Игнасио (карлика зовут Рубен Игнасио).
– Да нет, ну что вы? Скажи, Марин, возможно, я чего‑то до конца не понимаю, но, по‑моему, само понятие публичных отношений априори требует хотя бы гармоничной внешности у человека, который этим делом занимается. Ну, вот такой, как у тебя, Марин, такой вот гармоничной. Ну, а тогда какого здесь делает вот этот горбатый! косоглазый! шепелявый! заикающийся карлик? Об умственных способностях сейчас молчим. А? Что? Не слышу! Рубен? Игнасио? Читаю в твоих честных глазах какой‑то неясный упрек. Может, ты хочешь выйти, поговорить по‑мужски? Отхлестать меня перчаткой, как и подобает настоящему испанскому гранду? Я к вашим услугам, сударь. Что‑что‑что ты там бормочешь? Я за это отвечу? Ну, прямо детский сад – штаны на лямках. Ты мне больше не дружок… Да стой, куда ты? Вернись, я все прощу!
Рубен Игнасио, позеленев и выпучив глаза, направляется к выходу.
– Вот что, дружок, – говорит Сухожилов, грозно нависнув над коллегой Рубена. – Я надеюсь, нервы у тебя покрепче, и ты в отличие от своего коллеги производишь впечатление вменяемого человека. Ну, так вот, должен понимать: для вас потерять такого жирного клиента, как «Инвеко»… Ну, а если вдруг вздумаете соскочить, я вам выкачу такую неустойку, что придется офисную мебель продавать. Вадим тебя, да? Вы провели огромную работу… нет, серьезно. Раскопали много интересных фактов. Без балды – интервью с прокурором на самом деле стоит дорогого. Отмывание нелегально нажитых средств, ущерб государству в размере двухсот миллионов рублей. Не беда, что дело развалили в зародыше, – звон все равно идет. Отлично. А дальше развели педерастию, извини, на постном масле. Нет, я, конечно, понимаю, это очень интересно, в какую дырку и с каким животным Рустам Шамшиевич сношается.
– Фу! – Марина Кругель, как в ознобе, поводит от гадливости плечами. – Сухожилов!..
– Пардон‑пардон. Ну так вот, это вызовет, конечно, осуждение широких масс – кто же спорит? Старушки перед ящиком пошамкают – «куда же это мир катиться?». Ну а дальше‑то что? Иск в защиту чести и достоинства? Ну, лишится господин Гафаров на ближайшие два месяца покоя и крепкого сна.
– Чем же плохо? Пусть лишится. Пусть задергается. Да ему же руки, педерасту, никто не подаст.
– Во‑первых, Якут, на работе завода это никак не скажется. Мощности те же, прибыли те же. Глядишь, на IPO такими темпами Гафаров вылезет. От ориентации, извини, не зависит. А во‑вторых, Марина все сказала – фу! Это палка о двух концах.
– Это будет удар не только по Гафарову, – соглашается Марина, – но и по нашей репутации тоже. Выливая на него ушат помоев, мы выливаем их и на себя.
– О! – говорит Сухожилов. – Слышу голос не мальчика, но девочки. Когда вся правда вскроется, все будут говорить: «Инвеко» и таких приемов не чурается. Да нет, мое‑то дело – сторона; я как шел, так и ехал, но вам – инвековцам, – по‑моему, стоит задуматься. Ну так что – посмотрим, Вадим? – Сухожилов резво управляется с проектором. – Господа, внимание!
– Это что же, – осторожно изумляется Вадим, – «Сталкер» Тарковского?
– Именно – соглашается Сухожилов. – Дальше будет пара роликов «Гринписа». Я МасВоок себе купил, там программка есть специальная, чтобы фильмы делать. Я, конечно, не стремлюсь быть самым непонятным режиссером современности – я, напротив, добиваюсь максимальной ясности. А теперь внимание.
Бетонная стена горизонтальной шахты возникает на экране; мощный луч большого фонаря стремительно ползет по ней и, достигая невидимой физической границы, слабеет, растворяется во тьме. Под ногами у незримого безыскусного оператора хлюпает черная, жирная, глянцевитая жижа. Стены – в отчетливо зримых темных разводах, интенсивность окраса которых понемногу слабеет, становясь чем выше к сводам, тем беднее: это черная жижа впиталась в бетон, как растительное масло в рыхлый, быстро промокающий картон. Вот незримый оператор прижимается к стене, пропускает своих спутников вперед: их там трое, и они массивны, толсты, неуклюжи в тугих мешках своих резиновых комбинезонов, в кислородных масках – чисто водолазы. Хлюп‑хлюп, хлюп‑хлюп. Вот ударяет встречный свет – естественный, – вот заливает жаркой охрой шахтную трубу; вон завиднелся выход из туннеля; вот камера уже выносится наружу, в надземный, яркий, внешний мир, которой все прозрачнее становится, все голубее, и вот уже зеркальная и густо‑синяя долина знаменитой безбрежной реки с хватающей за горло «русской» щедростью простирается перед глазами. Вот камера заглядывает вниз, ползет по смоляному, с влажным блеском склону, упирается в близкое дно, состоящее как бы из темного, серо‑бурого студня, который не принимает в себя ни песок, ни вода.
– Это что за говно? – говорит Разбегаев.
– Это магма преисподней, – отвечает Сухожилов торжественно. – Квинтэссенция смерти. Чистый яд, от которого гибнет голубая планета. Точнее не могу – у меня по химии в школе тройка была. Ну, родной, теперь ты понял? – он к Вадиму обращается.
– Что?
– Та‑та, та‑та‑та‑та, та‑та, та‑та, – начинает Сухожилов напевать арию из Ллойда Вебера. – Та‑та, та‑та‑та‑та, пернатые не в силах распрямить отяжелевшие от нефти крылья, та‑та, та‑та. По области втрое вырастает число онкологических и прочих смертельных заболеваний, та‑та, та‑та – та‑та, та‑та, та‑та. Люди умирают по неустановленным причинам. Та‑та‑та‑та. Число патологий среди новорожденных тоже растет. Белокурая девочка с васильковыми глазами в кадре, она живет неподалеку от завода, прелестное чумазое дите; «мы все здесь живые трупы», говорит она, и миллионы зрителей верят ей, ибо устами младенца глаголет истина. Миллионы тонн пестицидов выбрасываются в атмосферу. Тяжелые металлы, ядовитые ксенобиотики, удушающий бензапирен. Пригласите настоящих химиков – пусть все распишут от и до, а у меня по химии в школе тройка была. Проклятый Гафаров, ты губишь родную природу, отравляешь людей, ты превращаешь наши реки в сточные канавы, чистейшие озера – в черные болота. Та‑ та‑та‑та‑та, та‑та, та‑та. Звоните профессору Яблокову, подключайте «Гринпис» и трезвоньте о том, что жизни сотен тысяч рядовых россиян находятся под смертельной угрозой. И все из‑за того, что педераст… ах, он еще и педераст!.. Гафаров, гонясь за прибылью, пренебрегает возведением серьезных очистных сооружений. Он взял под их покупку деньги из федерального бюджета, он взял под них кредиты… и тут же эту вашу виллу на Лазурном берегу – им в морды всем, в морды! И, главное, койки – бесконечные ряды больничных коек – с бабками‑дедками, с полупрозрачными от истощения детьми, со вчера еще здоровыми взрослыми мужиками. Та‑та, та‑та‑та‑та, та‑та. И главное, ученых подключайте, ботанов. Чтобы прозрачным языком для плебса, компетентно для бизнес‑элиты, чтобы научными статьями для интеллигенции. И чтобы жестко – вот что было с заводом в советские героические времена и вот что с ним стало.
– Н‑да, Сухожил, ты кошмарить умеешь, – соглашается Якут. – А что? «Росприродоохрану» натравим, «…надзор», уголовное дело, сверху сигнал, царь‑батюшка рявкнет – что, мол, за херня? Засрали матушку‑Россию! И все, кирдык Гафарову.
– Нет, я не понял, – говорит Разбегаев. – Это все‑таки фальшивка или все в натуре?
– Это в том же павильоне снято, – сообщает Сухожилов, – что и высадка америкосов на Луну.
– Нет, а серьезно?
– А серьезно… – Сухожилов раскрывает свой портфель от Tumi из телячьей кожи, – вот тебе серьезно. – Шмякает на стол файловую папку с распечатками. – Купил за бесценок по случаю. По сердцу и по совести, не знаю, а по закону лет на …дцать потянет.
– По‑любому выхода у нас особого… – говорит Якут. – Так что Серый прав: через командные высоты возбуждаться надо. Не отдаст, так будет ночью вздрагивать от каждого шороха. Может, и кондратий хватит – русские мужчины долго не живут.
– Ну так что – цели ясны, задачи определены. – Сухожилов хлопает себя по ляжкам. – Все, давай, дружище, – протягивает он Вадиму растопыренную пятерню и, пожимая ему руку, поднимает с кресла. – Сработаемся, – похлопав по плечу, как будто невзначай подталкивает красавца к выходу. – Через командные, говоришь? Только времени нет. Уплывает завод. Сольет его Гафаров на какую‑нибудь родственную душу.
– Ну а что ты предлагаешь, – стонет Разбегаев, – если через скупку не зайти? У нас в процентном отношении – минус после месяца работы. Шервинскому признаться страшно – засмеет. На заводе скупок пять точно проходило, у Гафарова и его структур – контрольный, и хер его спилишь, сам понимаешь.
– Я, кажется, знаю, – заявляет Якут, – кто против нас играет. Туровский это, почерк его. Под номиналыцика пакет увел, в доверительное передал. Все на десять ходов просчитывает – дальнозоркий, падла. Что, Сереж, не слышал о таком?
Сухожилов слышал. Владивостокский «Луч», «Татнефть», «Алапаевские апатиты». Это был сухой и осмотрительный игрок, общепризнанно – самый грозный из защитников, повсеместно знаменитый своим даром предвидения и умением выстраивать эшелонированную оборону для любого объекта, пусть даже датчик опасности на предприятии и мигает отчаянным красным. Что ж, тем лучше, Сухожилову давно неинтересно выносить убогих. Убогих, в сущности, давно уж в мире не осталось. Лишь Туровские с их гроссмейстерским опытом и акульей хваткой.
Вот же четвертую неделю Сухожилов разбирает эту партию вслепую – без бумаг с ежеквартальными отчетами и протоколами собраний (он всегда питал физическое, обонятельное отвращение к бумагам, к шероховатой их плотности, тронутой тленьем) и даже без лэптопа. (Что‑то вроде идиосинкразии, когда стоит только провести рукой по шершавой поверхности документа, и ноздри тотчас самовольно раздуваются от гадливости.)
За десять лет он захватил две сотни разного достоинства объектов в Москве и по стране, подавляющего большинства из них в глаза не видел и ближе, чем на сотню километров, к ним не подходил. В обычном, трезвом состоянии бетонная, стеклянная, кирпичная вещественность объекта Сухожилову только мешала, как мешали, раздражали, размывали концентрацию и наглядные таблицы, схемы, распечатки, протоколы, обсыпанные роем зудящих черных цифр, – эти грубые, никчемные, убогие, как смайлики, опознавательные знаки на прозрачной сути вещей, эта косная, шершавая, вонючая земная оболочка незримых экономических сил. Перемещения активов, человеческих фигур (миноров и мажоров, их пакетов) им виделись как молнии, и он над этим грозовым – трепещущим от рисков, страхов, вожделений – небом безраздельно властвовал.
– Э, Серый, ты чего там?
– Не факт, – говорит Сухожилов. – Не факт, что через скупку не зайти.
– Ну так попробуй, Серый! Попробуй, а я посмотрю. Так ведь не сможешь… Мажемся? Говорю же: на заводе физики идейные – за родное предприятие радеют. За сплоченность, целостность и неделимость. Да еще и прикормленные.
– Для того чтоб провести собрание акционеров, достаточно и двух акционеров, – говорит Сухожилов размеренно. – Хотя бы ноль целых и двадцать пять тысячных от общего числа.
– Лечиться тебе надо, Сухожилов!
Да, непрост Туровский. Вместо того чтобы выпустить дополнительную эмиссию и уменьшить маловероятный, иллюзорный сухожиловский пакет до нуля, он предоставил Сергею бессмысленно увязать в физическом миноритарном болоте и истощать свои силы в бесплодных попытках перетянуть часть мелких ежиков на атакующую сторону. Ну, конечно, это только с виду сильная позиция: займи ее Туровский, и у Сухожилова тотчас появится возможность симметричного ответа – он кинется опротестовывать эмиссию в суде от имени миноров (двух столичных банков), чьи и так некрупные пакеты размываются стремительным потоком свеженапечатанных бумажек.
Ну что ж, от этого убогого и очевидного размена они совместно, обоюдно отказались. Ну а тогда чего он ждет, чего он добивается? Что за такое вялое и тихое начало? Ну, а что ему дергаться, с другой стороны – ушел в глухую оборону, законсервировал и спрятал под номиналыциком контрольный, на преданность физиков может рассчитывать, как Сталин на электорат тридцать седьмого года. Так, стоп, еще раз. Генеральный смотр. Сухожилов вызывает в памяти круговую диаграмму собственников акций и не хуже, чем на белом и пустом экране современного проектора, видит этот разноцветный, розово‑зеленый с прожелтью пирог, поделенный на жирные клиновидные куски и тончайшие, почти условные сегменты. Свист пространств ледяных и как будто со спутника молниеносная наводка на объект, на выбранный сегмент, и резкое увеличение, конкретизация, деталировка до отдельных и неповторимых лиц.
Вот свора крепко сбитых и скуластых, с лоснящимися мордами и гуталиновыми бровками татар – Шамилей Исмагиловичей и Ильдаров Дамировичей с гендиректором ОАО «Нижнекамскнефтехим», педерастом Гафаровым во главе: восседают важно на тюках с тридцатью семью процентами обыкновенных акций, полновластные хозяева завода.
Вот одинокая фигурка как будто постоянно чем‑то удрученного Аркадия Исааковича Гольцмана – Евразийский банк развития, одиннадцать и три десятых процента в диаграмме; с татарами имеет дело с середины девяностых, сцепился, переплелся с ними всеми щупальцами, запущенными в кипрские офшоры.
Вот группка «динамичных», сошедших будто бы с рекламы про «путь к успеху» москвичей, лобастых и очкастых, лысых (ох, и яблоку негде упасть между этих отливающих слоновой костью черепов, созревших, народившихся в столице, словно новый морозоустойчивый сорт баснословно спелых помидоров); у этих – инвестиционная компания «Гарант» и банк «Согласие» – по шесть с половиной процентов у каждого, голодный волчий блеск в глазах – мечтают увеличить долю.
А вот, наконец, черно‑серая масса бурлит, прет к проходным, как грузно пухнущая каша из кипящего котла, в цеха вползает, по местам расходится – угрюмых словно от рождения гегемонов, кряжистых мужиков, все больше пожилых, полуседых, щербатых; предпенсионная толпа, разбавленная всем довольным жизнерадостным молодняком (а что? зарплаты неплохие – «нефтянка», – сносные жилищные условия). Какое там «бурлит»? – в монолит спрессовались, стена. (Он, впрочем, знает, как на бунт подбить и самых сытых гегемонов. Вся штука в чем: не существует нищеты и обеспеченности, богатства и бедности самих по себе, а только в сравнении, сопоставлении конкретного уровня с уровнем. «Вот что есть у тебя», «вот что есть у него» – покажи им это, гегемонам, и тотчас же появятся и угнетенные, и угнетающие. Чувство социальной справедливости вспыхивает жарким пламенем не потому, что благ и удовольствий мало у тебя, а потому, что у хозяина их слишком много. По сравнению с отцами, с собственными предками гегемоны живут в чудовищной роскоши, но всех, кто на «мерсах», при этом инстинктивно ненавидят.)
– У меня такое ощущение, – начинает Марина, – что рабочих на заводе… ну, как‑то физически мало. Как будто, ей‑богу, вымерли все. Ведь сколько мы рассылок делали… «Уважаемый акционер! Заставь свои деньги работать! Мы защитим твои законные права! Нет – произволу директоров! Они просто захапали все! Останови зарвавшегося вора!..»
– Ага, и хоть бы хны! – соглашается Разбегаев. – На собрания от силы человек пятнадцать‑двадцать приходили.
Где остальные? Их что, Гафаров после смены запирает в стойлах?..
– Ну а чего тут удивительного? – говорит Байтукалов. – Хозяева ведь тоже не сложа ручонки нашего прихода ждут. Поди, под угрозой массовых увольнений велели рабочим ни в какие контакты с пришельцами не вступать.
– Ну, так просто уволить нельзя. Тем более акционера.
– Ага, они‑то хоть об этом знают, что они акционеры?
Десяток комбинаций друг за дружкой он нащупывал, и все они с хрустальным звоном рассыпались о надолбы Туровского. Диаграмма собственников акций (а вместе с ней и целый мир) бесконечно дробилась на частности, и не мог Сухожилов найти в этом хаосе единственную точку, из которой развернется гармония, и все возможности, просветы, выходы, едва раскрывшись, схлопывались, и, как мешком, он был ушиблен, оглушен унизительной перспективой ничьей, неотразимой неизбежностью позора. Но вдруг наметилась какая‑то наивная и смутная мелодия – смысл Марининых слов наконец‑то, как будто сквозь вату, дошел до него, – которую он тотчас выгнал вон, как бедного родственника настоящей идеи, но мелодия вдруг самостийно разрослась в такую оглушительную достоверность победы, что весь он внутренне затрясся от накатившего торжества.
– А‑а‑а‑а‑а‑а! – возопил Сухожилов истовым шепотом. – Я – мудак.
– Поздравляю – сказал Разбегаев. – Какая, главное, самокритичность.
– Эх, Аким‑простота! – продолжал сокрушаться Сухожилов. – Ищу рукавицы, а обе за поясом.
– Все, Кащенко! – констатировал Разбегаев. – Прибаутки в ход пошли.
– Значит, как будто вымерли все? – Сухожилов страшно вперился в застывшую Марину. – На заводе рабочих физически мало, ну‑ну. А площади и обороты за последние лет пять не сократились – только выросли?
– Ну да.
– Ну а цифры по приросту и естественной убыли населения Менделеевска? Посмотри, родная, посмотри – я тебе за это ручку поцелую.
– Ну, есть… Семь тысяч умерших с две тысячи шестого.
– Понятно, – усмехнулся Байтукалов, – нефтехимия виновата. Ароматические углеводороды.
– Якут, я тебя сейчас убью. В Менделеевске полсотни тысяч населения. Семь‑восемь тыщ из них – рабочие завода. Постоянно. Одно число.
– И что?
– А то – акционеры на заводе мрут. А новые рабочие, которые приходят, молодые, – они уже без акций поголовно все, не собственники. Ну а у мертвых ничего уже нельзя купить.
– Какие мертвые? О чем ты? Бредишь?
– Сорок процентов от общего числа физических держателей – это мертвые души. И это триста тысяч акций минимум!
– Где ты, где ты, белая карета?
– Смотри, дебилоид: по уставу, после смерти физика его бумажки переходят по наследству оставшейся в живых семье покойного, ведь так? А в права наследства родичи покойных не вступали, потому что реестр Нижнекамска ведет эмитент, и выписок из реестра он никому не давал. И акции как числились за мертвецами, так и числятся. Вот поэтому и скупка пыли нам ничего не дала.
– Туровский – идиот, прости? Гафаров – даун?
– Да почему же даун‑то? Проверить как? Тем более и проверять‑то некому. Не этим же наследникам‑колхозникам. Ежемесячные выплаты по акциям – это, в масштабах завода, миллионы рублей. Вот тебе и схема сокращения расходов. Четыре тысячи акционеров как бы есть, и дивиденды им как бы выплачиваются. Второе: если мы через скупку попытаемся зайти, то будем охотиться за армией призраков. Это, брат, не бетон – это белые пятна и черные дыры.
– Ну, ясно. Дальше что?
– Если нельзя купить у живых, то мы у мертвых купим, Теми датами, когда их честные, рябые души еще находились в земном воплощении. А потом – «Гринпис» не спит, природнадзор не дремлет – мы выносим меру об аресте всех оставшихся процентов. И заходим по‑жесткому с протоколом о досрочном прекращении полномочий.
– Ты бы, Серый, лучше сразу на себя заяву прокурору накатал.
– Извините, дяди‑тети. Акции – ничьи. В буквальном смысле пыль. Ну, хорошо, Гафаров сразу в суд метнется – рассказывать, что он четыре года мертвецов за живых выдавал и дивиденды регулярно им выплачивал. А мы за это время прогоним их активы через три прокладки. И они уже будут никто. И мертвое так и останется мертвым, а съеденное – съеденным. О, боги! Восхваляю безропотность и всепрощение тех, чьи ясные глаза, опустошающие тайной, глядят на нас поверх кладбищенских оград! – Сухожилов, поклонившись, кончил.
– Ну ты и зверь!
– Мы в футбол сегодня играем, – спросил Сухожилов, – или как?
– Это да, – уверил Разбегаев. – Там Шервинский, говорят, каких‑то новых монстров против нас привел.
– Это кто ж такие?
– А, хирурги вроде, говорят, пластические. У них своя клиника частная где‑то на Новом Арбате.
– И что – такая прямо техника?
– Да нет, Серег, это просто тебя с нами не было, потому и проиграли в прошлый раз.
– Да уж вам без меня? – Сухожилов, потянувшись, приковался взглядом к своему отражению на зеркальной стене. Попытался увидеть чужими глазами, посмотреть объективно – не мог. То на него из зеркала смотрел исполненный наследного презрения к полукровкам дворянин, чьи точеные черты шлифовались веками, то нагло ухмылялся законченный дегенерат с безвольно скошенным ущербным подбородком, утиным ртом, косматыми бровями и низким, мятым, туго сдавленным, исконно шариковским лбом. Порой он видел в зеркале великого Ландау с кариатидами надменно вздернутых бровей, а иногда казался сам себе пугающим уродцем, ребенком‑стариком из социальных роликов о пагубности пьянства и прения в подростковом возрасте.
Сейчас на нем был цвета мокрого песка костюм от Ermenegildo Zegna (из шерсти и шелка, с элементами ручной работы, с широкими лацканами и двойными врезными карманами однобортного пиджака), который сидел как влитой (в ином же ракурсе болтался как на вешалке), рубашка из серого хлопка Paul Smith и однотонный шоколадный галстук Ralph Lauren «плетеного» многослойного шелка. Остроносые туфли Fratelly Rossetty казались колодками цельного красного дерева. На левом запястье болтался массивный хронограф Vacheron Constantin – «родной», женевский, купленный в Столешниковом, с двухсуточным запасом хода, инерционным подзаводом и тайным корпусом из специальной мягкой стали.
Вы только не подумайте, что он – такой упертый модник, живущий в строгом соответствии с заветами «GQ». Это просто еще один пункт в списке требований. Это просто «ноблес» беспощадно «облизывает». Он должен втискивать себя в одежду определенных брендов и разъезжать на «БМВ» не ниже рекомендованной серии. Лучиться превосходством и успехом, гипнотизировать своей уверенностью.
– Слышь, Кругель, – говорит он, когда они вдвоем с Мариной выходят на пустую лестницу, – пойдем с тобой сегодня поужинаем, что ли.
– Ой, Сухожилов, ты же вроде замужем. Не стыдно?
– В разводе я, в разводе.
– Ой, врешь. И ей потом врать будешь.
Ей тридцать лет, не замужем и никогда не была, страница «дети» в паспорте пуста; спокойной, приглушенной гаммы, «средних», «допустимых» марок строгие костюмы сидят, как на картинке; гладкая прическа блестит, как на рекламе; упругое мерцание округлостей под юбкой рождает восхищенный отклик, желание подробнее, в нюансах изучить устройство гибкого, стремительного тела.
Высокая, вернее, пышного названья должность – не привилегия, не синекура, а жестко впившаяся в лоб, стянувшая прелестную головку лямка, изнурительная ноша, весомый тюк скорее тяжких обязательств, чем обширных полномочий. Рекламные щиты вдоль «специальных», правительственных трасс, «разоблачительные» шоу на федеральном телевидении, подкладка нужных «выжимок» из прессы на столы чиновникам и сарафанное неумолкающее радио для них же – все это круг обязанностей хрупкой женщины.
Не замужем? Ну, а когда, когда? Служебные, но не романы, нет, – рассказы, петитом трудноразличимым набранные колонки на последней полосе, нечастые приступы счастья, опрятные, с оглядкой да спохваткой – прическа бы не растрепалась – короткие соития; в выборе мужчин не то чтобы придирчива, пристрастна, привередлива, а так же, как и с брендами, – не выше, чем способна дотянуться, и не ниже, чем готова опуститься. Похотливого босса отваживает, ибо он не имеет «серьезных намерений», а «влюбленного» клерка осаживает, ибо он не имеет серьезных возможностей. Остаются такие, как вот он, Сухожилов, – грубоватые душки, обеспеченные полутопы с мужскими яйцами и скрыто‑инфантильным сознанием. С такими книги жизни не напишешь – лишь рассказики.
– Ну, а тебе не все равно? Или это – солидарность? Только странная какая‑то выходит солидарность: ты сперва изгибаешься эротически, пройдешь, заденешь будто невзначай, глазки постоянные опять же, а теперь у тебя – солидарность? Нет, так не пойдет. Я, Марин, очень нервный, я таких прикосновений вообще не выношу. Без последствий которые. Так что либо с сексом, либо вообще не надо никаких прикосновений. В Женевский суд подам за посягательство на личное пространство.
Эпоха секретарш и шлюх в одном флаконе минула безвозвратно (по крайней мере, уж в таких больших конторах, как «Инвеко», точно), и давно уже выведена специальная порода девушек исключительно для секса с медицинской гарантией безопасности – лощеных, безголовых моделей человека, умеющих быть телом, когда мужчине нужно только тело. Таких – со статью племенных кобыл, с безукоризненной отполированностью резинового туловища, со щедро сдобренными лубрикантом ножнами – он, Сухожилов, напробовался, пресытившись такими безвкусными стерильными сношениями на жизнь вперед, а вот в Марининых слегка раскосых ореховых глазах было что‑то от человека, и сквозь стандартный камуфляж стереотипной деловой фемины пробивалась пусть анемичная, но настоящая, живая жизнь. И не умела Кругель улыбаться той загадочной улыбкой, в которой возвышенность неотделима от скудоумия и зыбкий намек на богатый внутренний мир сливается со страшным отсутствием того, что можно назвать душевным переживанием. Хотя бы за это спасибо. (Вот, кстати, Камилла умела – вполне, в совершенстве, и от этого туманного намека на мечтательную, ждущую заполнения пустоту Сухожилов в последнее время бежал резвее и упрямее, чем черт от ладана.)