– Ну что же ты? – говорит Сухожилов, пылая праведным гневом и нетерпением оспорить, опровергнуть. – Что за манера? Сказала «А» – ну говори теперь «Б». И потом, что это значит – неважно? Это очень важно, чрезвычайно, единственно важно. Или это сообщение было анонимным? И ты уже на веру склонна принимать – любое заявление на веру, неважно, от кого? Ну прямо как в разгар репрессий – без суда и следствия. А, Вышинский в юбке?
– Это наша общая знакомая.
– Отлично, общая знакомая. Значит, ты нашей общей знакомой веришь больше, чем мне? Какой‑то там овце, заботливой и искренней подруге, ты доверяешь больше, чем мне. Ну и о чем нам после этого с тобой?.. Дальнейшее – молчание, тупик. Но я могу узнать хотя бы – а в чем я обвиняюсь, собственно? А то какой‑то Кафка получается.
– Ты, Сережа, последнюю каплю вчера.
– Что за капля‑то хоть, скажи?
– Симпатичная такая, очень миленькая капелька. С конским хвостиком, не вспомнил?
– О, опять интересно! Ну так кто меня все‑таки видел? И, главное, где и во сколько? Если в семь в «Наварросе», я могу объяснить.
– В десять, Сережа, в «Венеции».
– Да кто меня видел, кто? Вот пусть сама и скажет тебе и мне в глаза – тогда я посмотрю.
– Вика – устраивает?
– Стоп, стоп, какая это Вика? Эта которая, что ли, с Вадимом? Так у нее уже блюдечки спасательных кругов! Зрение – минус! Еще кого оно там видела – вопрос. И, главное, кого хотела видеть. Она ж шизофреничка, ты не знала? Конкретная шизофреничка, три месяца назад лежала в дурке, синдром маниакально‑депрессивный, не слыхала о таком? Вот, было проявление вчера, когда к тебе пришла и рассказала. Всех, всех теперь подозревает. Это знаешь, как называется? Синдром де Клерамбо. Когда твоя собственная личная жизнь разрушена, то в подсознании возникает стремление разрушить и чужую. Причем она не виновата в этом, не отдает себя отчета, Вика, а просто у нее болезнь.
|
– Это не жизнь, – шепчет она еле слышно. – Это не жизнь.
Полгода назад Сухожилов с энтузиазмом сочинял стихи – беспомощные, но красивые, в которых были лалы, каллы и Камиллы, «воздушно и небесно милы», – и у него был устрашающий противник, потенциально и по всем параметрам непобедимый, владелец винно‑водочных заводов и подмосковных птицеферм Евгений Дымов, которого они с Камиллой очень скоро прозвали меж собой «колбасником». Дымов, как в том анекдоте, подгонял к подъезду бесконечные белоснежные лимузины и разжимал перед зазнобой кулаки с припрятанным брильянтом, а Сухожилов рифмовал и по‑мальчишески карабкался по водосточным трубам; обняв опасно шаткое колено обеими руками, носком ботинка ударял в Камиллино окно. У «колбасника» имелись «самые серьезные намерения», но не было инструментария. А Сухожилов обладал необходимым арсеналом, но никаких намерений, помимо эротических, за душой не имел.
Будь Камилла обычной земнородной женщиной со здоровым врожденным инстинктом банального счастья, у Сухожилова бы не было ни шанса. Тут даже и наивная студентка инстинктивно бы почуяла исходящую от Дымова тоску по истинной семейной жизни с готовностью родить и воспитать здоровых, крепких и улыбчивых детей, нарочно созданных как будто для пропаганды размножения российского народа или хотя бы для рекламы вместительного «семейного» автомобиля. Вцепилась бы в «колбасника», такого крепкого, надежного, сверхобеспеченного, дойного, впилась бы преданно в него влюбленными глазами – как Лабрадор в хозяина. Но Камилла Станиславовна Рашевская, увы, девушка была начитанная, а что делают красавицы великой русской литературы с брильянтами и денежными знаками, рассказывать не надо. «Господа, я – вещь!» – Сухожилов полагает, что Камилле это было бы по кайфу выдохнуть. Что самое смешное, без материальных благ Камилла тоже не могла. Умерла бы без роскоши, как рыбка вне аквариума. И лишь нужно было Дымову безгрешно соблюсти очередность щедрых подношений: сперва стихи, потом брильянты; «бабе – цветы, детям – мороженое». Ведь Камилла только тем и отличалась, что в свои двадцать два в упор не видела банальной, прозаической природы той войны, которая ведется за нее мужчинами, и лишь вбирала чутким слухом пламенные речи полководцев и замечала лишь развернутые парадные знамена. И Дымов догадался «про стихи», к Сергею даже обратился, чтоб с рифмой тот ему помог, но было уже поздно, Дымов – «взвешен и признан легким».
|
Дорогу Сухожилову пересекает женщина, одетая не по погоде, – урод в засаленном, заляпанном дерьмом болоньевом плаще и вязаном берете времен километровых очередей за колбасой, с промасленным и подгорелым беляшом распухшей рожи.
– Молчек, чем не жалко, помогите на хлеб. – И Сухожилова аж передергивает от той бесцеремонности, с какой ему тычут под нос вонючую пятнистую ладонь, от этой несгибаемой уверенности в праве просить и даже требовать.
– Иди работай! – цедит он сквозь зубы и продолжает путь, придирчиво следя затем, чтоб эта срань господня не зацепила краешек его одежды – обшлаг пиджака из шерсти и шелка от Ermenegildo Zegna, манжет рубашки от Paul Smith, носок лакированной туфли от Fratelly Rossetty, – как если бы любое, хотя бы на шерстинку‑волосинку соприкосновение грозило Сухожилову незамедлительной метаморфозой в чандалу и он боялся СПИДа, лишая, волчанки и чесотки одновременно. Привык к тому, что здесь их много, к тому же рядом храм и ящик для пожертвований, сам бог велел безруким и безногим выставляться там, но чтобы здесь – не приводилось до сегодняшнего дня… с калекой все понятно, культи, слепошарость – это основание, но эти? Здоровые, двуногие, двурукие, способные не к высшей если нервной деятельности, то хоть к физическим усилиям.
|
Он никогда не подает. Инвалидов, слепых, слабоумных можно понять, но вот этих… Что такое могло их сломать, обезволить? Нет такого удара, нет такого несчастья, нет такой нищеты, которая могла бы заставить человека потерять элементарное уважение к себе. Будь бедным, будь каким угодно, но, будь любезен, оставайся чистым. Проблема лишь в сопротивлении, которое любой из нас способен оказать. Нет, это не обстоятельства, это – их выбор, и он в сторону слабости. С сохранением подвижности и гибкости всех членов – вот что именно отвратительно. Это то, во что они легли, с чем себя смешали, в чем растворили. Редукция не требует усилий. Сведение всей сложности существования к пассивному потреблению готового (даром полученного, упавшего под ноги, недоеденного, недопитого, от кого‑то оставшегося и кому‑то лишнего) не требует усилий. Вместо того, чтоб выбиваться каждый день из сил, напрягая мозги или хотя бы мускулы, им гораздо проще сделаться чувственной губкой, у которой нет свойств, кроме пористости, и потребностей, кроме жажды спиртного. И он им должен сострадать? Не можешь жить достойно – не живи, убейся головой об лед, но не требуй от меня человечности по отношению к тебе. Отто Вейнингер был прав: самоубийство – слабость, но наиболее простительная из слабостей.
Со своей щегольской амуницией в большой прямоугольной сумке Adidas из черного нейлона Сухожилов направляется к подножию восемнадцатиэтажной башни из красного кирпича. Оздоровительный комплекс на первом, полуподвальном этаже. Тугая стеклянная дверь открывается на себя, и Сухожилов входит в кондиционируемый холод стерильно чистого предбаннника. Внизу и справа, словно палуба под капитанским мостиком, простирается сочно – зеленое поле – по всем футбольным правилам размеченный ковер из искусственного дерна.
Направляясь в раздевалку, Сухожилов смотрит, как играет мелюзга – пятилетние мальчишки, поголовно облаченные в футболки‑реплики знаменитых европейских клубов с номерами Рональдинью, Бекхэма, Рональду, поголовно овладевшие ухватками настоящих взрослых звезд: точно также кривятся и морщатся от боли, получив по ноге, точно так же негодуют при неловкости партнера, загубившего момент, – просто диву даешься, с какого раннего возраста человеки начинают подражать показанным им образцам, копировать экранные движения, эталонные повадки общепризнанных богов своей эпохи.
В раздевалке – битком; униформа из шерсти и льна от Canaii Milano, Armani, Hugo Boss и Cerruti повешена на «плечики» и убрана в железные шкафы; все сидят или высятся нагишом – Разбегаев, Якут Байтукалов, Садальский, Молчанов, Криштофович, Санников, Бушков – мускулистые, поджарые, худые, безобразно жирные; демонстрируя круглогодичный глянцевый загар или нездоровую на фоне этого стандарта бледность, продевая мохнатые, безволосые ноги в раструбы футбольных, с «вентиляцией» трусов, зашнуровывая белые, желтые, черные, красные бутсы из искусственной или натуральной кожи.
Сухожилов распускает узел галстука, вешает на «плечи» брюки и пиджак с рубашкой, раздевается донага, надевает черные трусы из последней коллекции Nike и натягивает плотные, тугие темно‑синие гетры с вышитым эмблематическим изображением барселонского Камп Ноу сзади на икрах (восемьсот пятьдесят рублей по каталогу Soccershop). После этого он достает из сумки глянцевые, черные бутсы Nike Mercurial, на сегодня, как известно, самые легкие в мире; шнуровка скрытая, что увеличивает площадь и качество сцепления с мячом (три тысячи двести рублей в магазине «Спортмастер»), И в довершение всего он извлекает оригинальную футболку «Барселоны» с классической вертикальной разбивкой на широкие полосы – гранат и грозовая синева; клубный герб, окруженный лавровым венком, и золотистая эмблема Nike шершавы, немного колючи на ощупь, словно вышивка на парчовых ризах; на груди желтый принт Unicef, на подоле справа – красная прямоугольная нашивка с эмблематическим изображением и датой открытия стадиона Камп Ноу, на вороте сзади – полосатый красно‑желтый каталонский флажок, на спину желтой шелкографией нанесены вакантный в команде 13‑й номер и фамилия латиницей (две тысячи девятьсот пятьдесят рублей по каталогу Soccershop плюс семьсот пятьдесят рублей за нанесение номера с фамилией. Причастность к любимой команде бесценна. Для всего остального есть MasterCard).
Стуча шипами бутс по кафелю, они спускаются по узкой лестнице и выходят на поле. Разминкой по традиции пренебрегают. Бушков встает в ворота под бешеный обстрел. В чем, в чем, а в футболе Сухожилов понимает. Только в игре мужчина становится подлинным мужчиной, как женщина бывает настоящей лишь в сексе. И дело тут не в технике, не в том, насколько каждый виртуозен. В чертах характера, что проступают предельно выпукло и зримо. Вдруг обнажаются бесстрашие и трусость, самоотверженность и себялюбие. Готовность подчиняться целому, единому, командному дыханию и неспособность растворяться, сливаться с целым и ему принадлежать. Умение проникаться чудным бессловесным взаимным пониманием и глухость, тупость, неотзывчивость болвана, который деревянно запарывает момент за моментом и обрезает неуклюжим пасом всю свою оборону. Один – идеальный боец, солдат, муравей, пусть и техника у него не фонтан; другой – бесполезный нарцисс, пусть его финты и филигранны.
Речь не идет о чистых состояниях, застывших качествах; игрок способен много раз меняться до неузнаваемости на протяжении одной игры, превращаясь из ничтожества в героя и мутируя в обратном направлении, вызывая у партнеров то восторг и уважение, то жалость пополам с гадливостью; здесь у каждого множество промежуточных состояний, градаций доблести и слабости, величия, позора, и все подвижно, зыбко, способно обернуться собственной полнейшей противоположностью.
Сухожилов переминается, ощущая упругость искусственного дерна под ногами. А сам он?.. Да, скорее, себялюбец. Ну, кто герой в игре? Тот, кто способен в одиночку сделать результат. И Сухожилов хочет быть таким героем и слишком тянет одеяло на себя, предпочитая играть на чистых мячах и ненавидя отрабатывать в защите. Он жестких стыков методично избегает, при жестком прессинге теряется, с мячом не расстается своевременно и головы не поднимает, не видя общей перспективы. Сказать по правде, техника его не очень чтобы очень: здесь мысль и действия должны быть неотделимы друг от друга, а Сухожилов слишком долго думает о вариантах продолжения атаки; при мало‑мальской резвости противной стороны подобная медлительность мгновенно и безжалостно карается.
На площадке появляются хирурги, хороши, ничего не скажешь – в одинаковых синих манишках с ромбами Umbro, с мускулистыми ляжками без единого грамма жира, лысоватые, с тускловатой, платиновой сединой на висках, все они – по паспорту – старше «инвековцев», но, похоже, преимущество в здоровье и мышечном тонусе на стороне как раз вот этих «стариков». Ну еще бы – врачи. Молоко и мясо, кальций и железо, свежевыжатые селдереевый и морковный соки. Беговая дорожка, прогулки с собакой; сто пудов, не курят и не пьют. Но главное, что отмечает Сухожилов, – естественность в каждом движении и ту особую небрежность в обращении с мячом, почти брезгливость к усмиренному снаряду, которая и выдает по‑настоящему искусного игрока.
Многие «эдельвейсовцы» уже знакомы с «инвековцами» – по недавней игре, которая закончилась с разгромным, в пользу «докторишек», баскетбольным счетом девятнадцать – восемь (по сути, одиннадцать – ноль). Звучно хлопают друг друга по рукам – с обязательным «братским» ударом крепкого плеча в плечо. Незнакомые – знакомятся. «Витя» – «Слава», «Саша» – «Константин». Сухожилов тоже пожимает руки, представляясь; коротко взглядывает улыбающимися глазами в такие же прищуренные с уважительной усмешкой глаза. «Марк» – «Аврелий?» – уточняет Сухожилов. – «Просто, просто. Не римлянин – иудей».
Сухожилов завершает «круг почета» и подходит к высокому кексу, который увлеченно жонглирует мячом – перебирая все базовые приемы фристайла, со скоростью и изяществом отлично вышколенного футбольного престидижитатора. Нет, он не делает, конечно, откровенно фантастических вещей, но все равно – внушает уважение. Вот он целую вечность удерживает мяч на макушке словно неким гипнотизирующим усилием ума, а потом вальяжно встряхивает коротко остриженной лобастой головой, отбрасывая мяч и выражая готовность познакомиться.
Сухожилов смотрит в ясные и чистые серые глаза – пристальный взгляд в животном мире принимается за выражение агрессии, – этот взгляд ему не нравится, за такой вот взгляд бессознательно, неподотчетно хочется ударить; этот кекс, которому при всем желании не дашь больше тридцати, смотрит на него без «негатива», настороженности, честно и открыто, без потребности закрыться‑спрятаться и унизить‑подавить‑задвинуть‑оттолкнуть. Как на равного вроде бы смотрит. Но а все‑таки здесь что‑то не то. Неприкрытое превосходство в этих глазах – не примитивный вызов, нет, не волчье неослабное давление, не по – гопницки честное старание поставить собеседника на место, а именно что превосходство без цели и причины, которое как будто возникает само собой, помимо всякой воли обладателя вот этих, вроде дружелюбных глаз.
Кекс ничего такого не имел в виду, но ты как будто получил сигнал, что ты слабее, несостоятельнее – как воин, как добытчик, как самец, как мыслящий тростник, как футболист, как вместе взятое, что называется, «по жизни». Тут социальное – вся эта шелуха возможностей и статусов, имуществ, достижений – ничего не значило, и тут мерещилась Сергею какая‑то животная непримиримость, из тех времен, когда все люди друг другу приходились родственниками по семени, по крови.
– Мартын, – представился, горячей и сухой ладонью дежурно пожимая сухожиловскую руку. Вот это расстарались предки – неожиданность, уникум! Кто папа – Солженицын? Князья Юсуповы? А почему не Никодим тогда или Пафнутий?
– Что, в детской школе? – спросил Сухожилов нейтральное.
– Да, было дело. В «спартаковской», но несерьезно и недолго.
И разошлись, но у Сергея раздражение новое: с хирургами пришел и «сам» Борис Шервинский – отборный, крепкий, как огурчик с грядки, толстячок, похожий чем‑то на откормленного Ленина, но только без бородки, без ртутного, конечно, блеска давящего безумия в очах, лишь с ласковым прищуром цепких и проворных глазок – насмешливых буравчиков. Да не пришел – влетел, стремительно, по – ленински, порывисто всем пожимая руки и хлопая себя по ляжкам в показном спортивном возбуждении, преподнося себя как миленький сюрпризик, как утешение страждущим, благую весть изголодавшимся по некой высшей истине. И все в нем было Сухожилову противно – и жирная коротконогость, и матово блестящая, слоновой костью отливающая лысина, и яркая оранжевая майка с трафаретными принтами («штат Иллинойс такой‑то номер», что совпадал, должно быть, с общей суммой, хранящейся на банковских счетах Шервинского; во всяком случае, другого толкования вот этому семнадцатизначному числу Сергей в текущую минуту придумать не мог). И, главное, теперь у них на полноценного одного игрока будет меньше: кто‑то сядет на лавку, а выйдет вот этот гольфист, мамаша его за ногу.
– Здорово, Серенький, – Шервинский сухожиловскую граблю стискивает. – Наслышан, наслышан про мертвые души. А говорят еще, литература бесполезна. Ты опроверг. Кого ты в Менделеевск отправляешь, не решил?
– Решил, что сам поеду.
– А, стариной тряхнуть. А впрочем, ну, какой ты старичок? Всего‑то тридцать, кровь играет. Что, жизнь – еда без соли? Поэтому ты в Менделеевск сам?
– Поэтому, поэтому.
Уже построились в шеренги друг напротив друга.
– Команде «Эдельвейс»… – провозглашает с шилом в заднице Шервинский, – физкульт‑привет!
– Команде финансовой группы «Инвеко» – физкульт – привет! – Ну еще бы, конечно, тот самый Мартын капитаном у них.
Расставились семь на семь, и Сухожилов занял любимую свою позицию на левом фланге. Судья специально приглашенный, с трехцветной эмблемой Российского футбольного союза на груди, принес и положил в центр блестящий, желто‑синий, полосатый «найковский» мяч. Засвиристел, и начали. Хирурги тотчас заработали в касание и раз за разом стали разжимать пружиной острые атаки флангами: Мартын, держась в тени и будто бы надменно не желая тратиться, изящно выдавал чудесные по точности передачи вразрез, а там уже – прострел на набегающего, щека в штрафной и гол. За пять минут хирурги сделали три гола, и Шервинский рьяно застучал в ладоши, призывая команду собраться. Устроен был короткий, на минуту «совет в Филях», и говорливый Криштофович предложил играть им «каждый в каждого». Разумно, в общем‑то. Когда проигрываешь в классе, персональная опека – самое то. Ходи себе, как ниточка с иголочкой. Изнурительно, но другого выхода нет.
– И надо с этим самым Мартыном что‑то делать, – сказал Якут. – Один все время.
– Давай, Серега, – сказал на это Разбегаев. – С ним.
Сухожилов дернул плечами, не то готовность выражая расправиться с Мартыном, не то как будто стряхивая ответственность за результат. И полетел на капитана «Эдельвейса», как курьерский поезд, и был немедленно наказан издевательской прокидкой между ног.
– С ним, с ним! – кричали Сухожилову.
Был «с ним». С неутомимым и координированным, прошедшим выучку в неслабом ДЮСШе и отточившим каждый финт до совершенства. Опять встречал Мартына, путь вроде бы перекрывал, нещадно выжимая капитана «Эдельвейса» к лицевой, но тот нашел мгновение, просвет, возможность неуловимо извернуть стопу и подвергнул Сухожилова опять такому же междуножному надругательству.
– Не хватит, нет? – осведомился с убийственной заботливостью.
Ну, су‑у‑у‑ука. У капитана «Эдельвейса» имелись все черты, что отвечают сексуальным предпочтениям девушек: и чувственный рот‑хитрован, и ясные глаза, дающие сигнал о неминуемом эротическом чуде, и общая лепка лица – «брутто‑нетто», как выражался Сухожилов на подобный счет, – которое и каменеет, словно неприступная скала, и вызывает ту эмоцию примерно, что и складки на дружелюбной морде чау‑чау.
А между тем «Инвеко» атакует беспорядочно, навалом и забивает – глупо (Разбегаев), после рикошета. Хирурги отвечают редкостным, почти акробатическим этюдом в исполнении Мартына, который, отлепившись от Сергея, спиной к воротам принимает мяч, в касание подбрасывает кверху и с лету, с разворота бьет, не угодив совсем немного в дальний верхний угол, а если бы попал, то вышел бы шедевр.
Нет, Сухожилов все‑таки его достанет. На третий раз он вовремя сдвигает, схлопывает «створки» и жестко, беспощадно, «в кость» выбрасывает ногу, когда Мартын, подхватывая мяч, уходит на замахе вправо, и вот впервые Сухожилов на коне, а ясное чело спартаковского выкормыша туманит – нет, не изумление пока, но легкая досада. И Сухожилов начинает наступать ему на пятки, клещом вцепляется, на мяч, как учат, неотрывно смотрит, который у Мартына, как у Копперфилда, движется, и не один уже из этих виртуозных переступов хирургу пользы не приносит, и успевает Сухожилов выставлять, выбрасывать длинную ногу. И капитан уже на технику не полагается, в бойцовском помутнении уже толкается и локти выставляет, и Сухожилов, тоже распалившись до каления, нещадно лупит «эдельвейсовца» по неприкрытым голеням и по своим, таким же неприкрытым, получает. Пошли на принцип. И голевая засуха на поле, лишь то и происходит, что эти двое меж собой без устали и спуска рубятся.
– Слышь ты, хорош, мож, по ногам? – хирург к Сергею обращает искаженное от гнева и совершенно мокрое лицо. И Сухожилова глухое торжество охватывает при виде этой ярости Мартыновой, которая есть внешнее всего лишь выражение беспомощности. При виде этого вот гнева напоказ, который свойственен любому игроку мартыновского склада, когда его такого, тонкого и умного, вот так, всеми способами останавливать начинают. Судья свистит, меж ними вырастая, разводит и увещевает, Но им уже как будто места мало двоим на поле. И вот идет на капитана «Эдельвейса» длинная, по воздуху диагональ, и тот уже на грудь мяч изготовился принять, но Сухожилов вырастает перед ним и, ногу вознеся, едва носком не задевает нижнюю мартыновскую челюсть. Снимает мяч.
– Еще раз так прямой пойдешь, и я тебе ее сломаю, – в осатанении ему Мартын бросает. – Нечаянно.
Ни слова Сухожилов, лишь против воли на лице улыбка расплывается. «Три – два» уже, Якут забил, и вот уже черед Сергея наступает; он принимает мяч на левом фланге, и плотью греза одевается: вот как нужно действовать на поле в идеале, без лишнего единого движения, и Сухожилов, повернувшись вокруг оси, пригладив мяч поочередно обеими подошвами, от вечного противника, как от стоячего, уходит, на всех парах летит по флангу и резкую диагональ на штангу дальнюю незряче выдает, скорее там почувствовав, чем разглядев Якута‑Байтукалова. Сравняли. И ясно всем, что перелом в игре – не то хирурги несколько расхолодились, уверовав в победу, не то «инвековцы» в себе открыли тот ресурс, о котором не ведали сами. И Сухожилов, расковавшись, напряжение сбросив, вдруг начинает выдавать, чего никто не ждал. Вот, обыгравшись с Разбегаевым, на рандеву с голкипером выходит с острого угла; Мартын пытается достать, настигнуть, но больно гандикап велик – не успевает.
– Всаживай, всаживай! – свои, сходя с ума, на Сухожилова кричат. Но ждет чего‑то он и хочет кое‑что попробовать, и вышел, сокращая угол, «эдельвейсовский» вратарь, готовый упасть за мячом как подкошенный. И Сухожилов ноги скрещивает, одну вперед выбрасывая, другой тычком неуловимым в дальний угол посылая мяч. И все, в мертвой точке вратарь, не увидел. И рукоплещут все такому эксклюзиву – свои, чужие равно, в восторге одинаковом. Мартын и тот, неподалеку оказавшись, одной лишь левой стороной лица изображает криво нечто одобрительное.
И Сухожилов, вдохновленный шумно‑одобрительными возгласами, на острие атаки самовольно перешел, задвигался, как метеор, но вдруг почувствовал – сдыхает. Пятнадцать лет курения, чрезмерных возлияний и нездорового питания так просто не проходят. В печенке будто завращали кривой иглой; дышал он с хрипом, с присвистом, и крепкая, острая влага токсичных испарений нещадно ела Сухожилову глаза. И соляным столпом застыл он на мгновение, позволил беспрепятственно пройти Мартыну, не оборвав его витиеватого прохода к «инвековским» воротам, и будто желтая комета сверкнула и вонзилась в верхнюю девятку – на заглядение, на зависть. Ну, нет, с него живого Сухожилов в этот день не слезет. Бодаться хватит: он, Сухожилов, – у чужих ворот, хирург пусть тоже счастья ищет. Кто больше наколотит. И оба заставляли себя работать на предельных оборотах и, доставая безнадежный перевод, с трех метров мяч вколачивали в просвет между размытой штангой и гигантскими руками вратаря. За лицевую вылетали оба, врезаясь страшно в бортик по инерции. Пять‑пять, шесть‑шесть, потом опять хирурги повели, и до конца игры уже минута оставалась, и севший на скамейку запасных давно, Шервинский приплясывал на бровке, как Ленин на броневике, и призывал свою команду к решающему штурму. И длинные навесы в гущу игроков пошли, и наградили Сухожилова, на голову ему снаряд пошел – удача редкостная – и прыгнул, головой размашисто кивнул, в девятку мяч переправляя. Красиво вышло. И тут же побежали к Сухожилову свои с Шервинским во главе, с какими‑то преувеличенно безумными и неестественно ликующими лицами, и стали тискать и тетешкать его, героя дня, спасителя команды. И все, ничья, судья свисток финальный дал, и все друг с другом обниматься, ручкаться опять идут с ударом крепкого плеча в плечо. «Спасибо за игру».
– Нормально вы сегодня. Мы не ожидали.
– Последний – вообще красавец, гвоздь. И, главное, он как‑то сверху вниз пошел.
Опять они с Мартыном рядом – глаза в глаза. Остыли оба, и взаимное теперь во взглядах уважение, как будто взвесили они друг друга, приценились и осознали, что во всем равны, что к одному как будто виду они принадлежат, к одной породе.
– Ты это… извини, – радушно Сухожилов выдохнул. – Нашло, перехлестнуло. Не сильно я тебя?
– Да нет, да разве это сильно? Ты тоже, в общем, извини.
– Заделся я. А кто бы не заделся, когда вот так, как ты меня?
– А, это, – Мартын улыбнулся той прежней, нахальной улыбкой, не совладал с собой, не в силах на мгновение был издевки, превосходства скрыть. – Очко. Ну ты так подставлялся – невозможно не воспользоваться. Огрехи в технике – работать надо, шлифовать.
И в раздевалке все они уже. Все голые, все равные. Кто в душевую сразу, кто на лавках развалился без сил.
– Ребят, а вы пластикой в каких областях?
– Во всех – какая именно интересует?
– Жену решил на тюнинг, что ли? Давай! Отрежем лишнее со скидкой. Любой размер поставим, и разницы на ощупь никакой, как натуральные.
– И что у вас – вал?
– Конечно, вал – народ свихнулся.
– Ну да, по вашим тачкам судя, дело у вас идет.
– А если, в смысле, член?
– Что, комплексуешь? Вроде незаметно. – И гогот поднимается всеобщий. – Да нет, не тот немного профиль. Но если что, могу наводку дать.
– И что – и мужики приходят? На подтяжку?
– Есть и такие.
– А вот что интересно: а своей любимой не хочется порой чего‑нибудь подправить? Ну как‑то ты, наверное, иначе смотришь, взгляд другой?
– Как Микеланджело, отсечь все лишнее? – усмехнулся Сухожилов.
– Моя не нуждается, – ответил Мартын.
– И так есть за что подержаться? – Разбегаев показал невидимые впечатляющие буфера.
– Ты зря показываешь – не в этом дело. – Мартын вдруг сделался серьезен. – За что держаться – не вопрос вообще. В желании касаться дело. Максимальным количеством точек. И видеть свет.
– Какой еще свет?
– Слушай, я врач – не этот самый, не поэт. Я кое‑что могу в своей профессии… Нос, уши, скулы, подбородок, рот. Число привлекательных точек увеличить могу – которых хочется касаться. Но это объективно, понимаешь? На уровне первой сигнальной системы. Чем шире бедра, уже талия, тем самка привлекательнее. Сигнал всего лишь, что она способна выносить здоровое и сильное потомство. Но есть субъективное желание касаться и до конца никем не объясненное.
– Огонь, мерцающий в сосуде? – усмехнулся Сухожилов, когда они с Мартыном встали в соседние кабины душевые.
– Не совсем. Твой Заболоцкий о внешнем и внутреннем: вот мерцание анимы, вот гармонический контур тела. Ну у него, во всяком случае, неброская и рябенькая красивей всех выходит, если я ничего не путаю. А для меня вот нет ни внешнего, ни внутреннего. Разделения этого нет. Вот греки, они не членили – у них красота была целым, одним. Душа дышала в форме, свет – неотделим от плоти.
Да, впрочем, я и не об этом – о другом. Я о том, что есть твоя и есть все остальные. И никакой такой особенной загадочной души. Ты просто видишь целое – не губы, нос, глаза и все такое прочее, а целое, и понимаешь – вот она, родная. Родное в совершенстве не нуждается, родней тебе уже никто не будет, поэтому и совершеннее не будет тоже. Какое тут вмешательство, к чему? Если хочется вмешаться, там подрезать, здесь подправить – значит, не родная.
– Идеализм. Платон. Учение об андрогинах.
– Я как‑то, знаешь, больше не по книжкам – на ощупь рук и языка. Ну ладно, дружище, давай. Сразимся еще. И домик больше так не оставляй: приду – проверю.
– Иди ты! – огрызнулся Сухожилов. – Еще и родную нашел – молодец! – пробормотал через минуту, в одиночестве оставшись.
Списки. Неопознанные
Квартира, новая, по‑современному пустая, женщину ждала, хозяйку. (Хозяин внутренние стены убирал‑ломал, пространство раздвигая, распахивая, словно поле, под будущую жизнь, готовясь так любить, чтоб уничтожить всякую отдельность друг от друга и обучиться смотреть общий сон на двоих.) Не дождалась – не ступит на порог хозяйка. Гнетущим чувством веяло от стен свежеокрашенных, горячих, желтых, сочных, – как будто от стылых осенних полей, от холодной земли, уже не могущей рожать, плодоносить. Оттого и жутковато было, что сделано все было грамотно, добротно, интересно. По требованиям моды, по журналам, в которых навороченная, сверкающая хромировкой кухня – центр дома. Все правильно: вокруг чего еще всему вращаться в истинном домашнем космосе, как не вокруг боготворимого и дышащего ровным материнским жаром очага?