Его социальные шансы изначально равнялись нулю. Ему во всех подробностях предстояло повторить тупую, беспросветно‑трудовую жизнь Сухожилова‑отца – мастера по ремонту подвижного состава в депо – с похвальными профкомовскими грамотами (красный профиль Ильича на мелованной бумаге; «Награждается за добросовестное отношение к труду и успешное выполнение социалистических обязательств») и нищенской пенсией на период доживания. Облезлая хрущоба, окраина промышленного – под крылышком у грандиозного химкомбината – городка и рядовая школа, где каждый третий ученик поставлен на учет в детской комнате милиции, а преподы упрямо повторяют «дожить» вместо «класть», – таковой была уготованная Сухожилову взлетная полоса. Прилежный и дисциплинированный, он мог бы, морща свой ущербный каменистый лобик, получить приличное образование в каком – нибудь заштатном институтике и устроиться рядовым самураем продаж в «престижную фирму». Мир увеличил спрос на продавцов готового, торговцев пустотой, и ему было позволено стать скромным офисным служащим, каждый день ходящим на работу и смиренно сидящим в отведенном загончике с девяти до шести. Тем жалкеньким менагером, чей взмыленный и ошалевший архетип (с крупным потом на лбу и в распущенной удавке галстука) умирает от страха и нервного напряжения в многочисленных рекламах средств против стресса и лекарств от импотенции, конвульсивно подергиваясь в паутине телефонных проводов и истерично разгребая залежи платежных поручений. И электронный турникет, к которому он подносил бы карточку электронного пропуска, регистрировал и отмерял бы еще один день его жизни – единственный, невозвратимый, драгоценный, не приносящий ничего, помимо отупляющей усталости и унизительных грошей, необходимых, чтоб и дальше заниматься бессмысленной работой.
|
Однажды, лет в четырнадцать, Сухожилов столь ясно увидел себя вечным терпилой (работяжкой на химике – с отравленными легкими и похожими на сгнивший, раскрошившийся поролон мозгами, – скромным офисным служащим, бесконечно ничтожным, бесконечно зависимым от обстоятельств своего происхождения), что усталость от такой, еще только предстоящей жизни накрыла его с головой – будто всей неотвратимостью уготованных ему сизифовых перегрузок. Леденящий ужас врожденного рабства и покорного приятия собственной участи обжег ему кишки, и это был такой болезненный испуг, что после этого он не боялся уже ничего никогда.
Отголоски былого, с советских времен, преувеличенного внимания к самородкам из народной среды – это был его единственный шанс. В самом конце прошлого века он выиграл всероссийскую правоведческую олимпиаду для школьников и был зачислен без экзаменов на юридический факультет МГИМО.
– Проблема не в том, сколько у тебя акций, – разглагольствует Разбегаев. – Хватит и одной. У меня однажды было ноль и пятнадцать тысячных процента, и с ними я забрал подольский мясокомбинат. Главное – использовать судебную власть на полную. Ибо нет такого человека, который бы вел свой бизнес согласно всем правилам. У одного нет очистных сооружений, у другого – долги перед местным бюджетом и пенсионным фондом, что еще страшнее, у третьего отсутствует сертификат на туалетную бумагу, у четвертого нарушены условия охраны труда и так далее и так далее.
|
– Ну, судье забашлять или СЭС в этом большой, я считаю, доблести нет, – заявляет Якут. – Не подмажешь – не поедешь, только и всего.
– Ну, не скажи, – усмехается Сухожилов. – Телега, иногда бывает, и несмазанная катится.
– Например?
– Взять хотя бы «Дельту‑Телеком», – говорит Криштофович.
– А, знаменитый сухожиловский гамбит. Расскажи, Серег.
– Есть такие, кто не слышал?
– Суть в том, что система устроена так, что важные, ответственные вещи в ней сплошь и рядом доверяются некомпетентным людям. Ну это как если бы коновалу доверили копаться в человеческих мозгах. Ведь внешне как все обстоит – высокий чин, он принимает судьбоносные, масштабные решения, а мировые судьи занимаются различной мелюзгой, улаживают распри между тещами‑зятьями. Ну а на деле как? Любое ничтожество способно выносить решения космического масштаба… вернее так, ничтожные и соразмерные себе решения, но с последствиями, прямо скажем, космическими. Фишка – в подмене понятий. В общем, как было с «Дельтой». Мы находим бабу, баба пишет заявление в ставропольский участковый суд. Я, Курлышкина‑Мерлушкина, состою в законном браке с Курлышкиным. С тридцать первого мартобря наша семейная жизнь совершенно разладилась, муж относится ко мне жестоко, регулярно ночует вне дома, увлеченно е…т все, что движется; супружеской жизнью мы давно не живем. Считая, что дальнейшая жизнь невозможна, подаю на развод. За время семейной жизни с подонком Курлышкиным нами нажито следующее совместное имущество: трехкомнатная квартира стоимостью двадцать миллионов рублей, автомобиль «Пежо» и акции ЗАО «Дельта‑Телеком» в количестве четырехсот тысяч штук по цене рубль каждая, выписку из реестра прилагаю. Гражданин судья! У меня все крепнут подозрения, что негодяй и подонок Курлышкин‑Мерлушкин попытается продать совместно нажитое, тем самым оставив меня и двух моих детей без средств к существованию. Поэтому ходатайствую о наложении ареста на имущество. Убитая горем Мерлушкина‑Курлышкина, дата, подпись. И все. Ну, должен же судья участка номер десять Приморского района какого защитить несчастную брошенку. А что такое «Дельта‑Телеком», он в своем Мухосранске вообще не знает. И он выносит меру – все акции компании арестовать. А то, что это – федеральная сеть с миллиардными оборотами, ему и в голову не приходит. Он поступает в соответствии со своей компетенцией и судит не выше сапога. При этом оставаясь благородным и, что немаловажно, неподкупным. Затрат на этого кретина – ноль рублей, не считая, конечно, расходов на бумагу «Снегурочка» и картриджи «Хьюлетт‑Паккард».
|
– Слушайте, а здесь вообще живые есть или на самом деле только мертвяки одни? – говорит Разбегаев, провожая взглядом бухого в дупелину колдыря, который, высоко, по‑страусиному, задирая колени, вышагивает так, как будто норовит растоптать невидимых мышей, снующих у него под ногами. – Да стой ты, сука, прешь куда! – орет, врезая с визгом по тормозам и едва не подняв на высокий капот очередного бухаря, который переходит дорогу, словно реку вброд, и накачался местным спиртом до нерушимой веры в собственное бессмысленно‑постылое бессмертие. – Да‑а, зомби, оживающие днем.
Ныряя в донные ловушки асфальтовых ям, их антрацитового цвета, изрядно подержанный джип «Шевроле» с местными номерами несется словно по извечной партитуре российской дороги – сплошь состоящей из внезапных взлетов и провалов, – вдоль бесконечной череды вросших в жирную грязь двухэтажных бараков, чей изначальный цвет определить не представляется возможным (каким бы он ни был – карминным, насыщенно‑розовым, сдержанно охряным, – сейчас повсюду торжествует мертвецкая синюшность разлагающейся плоти, свинцовость, серость и белесость на грани размыва всех красок как будто в белое пятно сплошного, абсолютного отсутствия). И окна первых этажей бараков расположены так низко, что проходящий мимо человек свободно может заглянуть во внутреннюю жизнь их обитателей, увидеть стены тоже грязно‑синеватой, облезлой кухни и мокрые колготки – детские и женские, – семейники в цветочек, огурец, горошек на бельевой веревке, натянутой под потолком. Жилые комнаты, как правило, отрезаны от мира плотными, глухими шторами – о, это помнит Сухожилов превосходно; ему сейчас, чтоб убедиться в этом, и выглядывать не чадо, – а подоконники уставлены цветочными горшками с геранью, фикусами, кактусами, зазубренным алоэ и золотым, спасающим от всех болезней, усом, фарфоровыми статуэтками гуцулов и пастушек, светильниками в ярких абажурах и даже радиоприемниками, магнитофонами, так что порою даже кажется, хозяева все самое «приличное» и ценное нарочно выставили напоказ прохожим и будто превратили свои окна в нарядные и грубо намалеванные вывески своих убогих жизней.
– А почему ты сам поперся, Сухожилов? Что, нам не доверяешь или просто кровь взыграла? Боец вспоминает минувшие дни?
– Это родина моя, сынок, – отвечает Сухожилов серьезно. – Ностальгия.
– Не понял – разве ты из Менделеевска?
– Не, Сухожил – рязанский. Гонит.
– Из него, из него. У каждого – свой Менделеевск.
– А это, в смысле, сущностно? Экзистенциально? – с нарочитым, коверкающим усилием выдавливает Разбегаев.
– Нет, вы смотрите, как у Разбегаева словарь расширился, – на это Сухожилов усмехается. – У нас же тоже комбинат, дубина, и половина жителей на местном «химике». Один в один все, в этом дело. Дом в дом. И рожа в рожу.
– И, главное, пространство, воздух, так?
– Через кутак, как говорил в нашей школе один второгодник и будущий рецидивист по фамилии Безотечества.
– Ну, а какая ностальгия‑то, Сереж, не понимаю, – говорит Криштофович. – Приехал и глядишь сейчас, как будто на дно глубокого и темного колодца. Со сладким замиранием при мысли, из какого говна ты выбрался. Ведь так?
– Безотечества, Курбатов, Предыбайло, Боклин, Безъязычный, – продолжает Сухожилов, – вот имена тех грозных и безжалостных богов, которые держали в страхе нашу школу и от которых напрямую зависела сохранность твоих зубов, волос, а иногда костей. Забава, понимаешь ли, у них была, особенно у Боклина, – сухую марганцовку в пузырьке с собой носить и высыпать кому‑нибудь на голову при случае. Чтоб в волосах проело плешь.
– Вот быдло, а!
– Настал и мой черед в один прекрасный день: подходит Боклин – с Новым годом, говорит, вот на тебе подарок.
– А ты чего?
– Того. Головка х… моего! Иди сюда! – И Сухожилов Криштофовичу под нос кулак сует. – Нагнись!
– Даты чего, Сереж?
– Нагнись, сказал. Е…ну.
– Да ты чего? За что?
– Вопрос неправильный! Не за что, а почему.
– Ну, почему?
– А вот поэтому! – И Сухожилов, руку довернув, довольно ощутимо Криштофичу врезает по лбу.
– Да ты чего совсем, что ль, идиот? Ну что вы ржете, дауны, кретины?
– Я е…ну, потому что я могу, а ты – терпила.
– Я не терпила.
– Ну е…ни ты тогда меня.
– Зачем? Не понимаю.
– Вот. Значит, ты терпила. А я тогда, когда мне Боклин марганцовку сыпанул, ведь испугался очень сильно. У нас по школе постоянно тогда один пацан ходил – пятнадцать лет и совершенно лысый, вечно в кепочке. Ну, так все говорили, что лысый от нее. На самом деле аномалия какая‑то, конечно. Ну вот, я почему‑то отсидел урок вот с этой марганцовкой волосах. У нас последней музыка была, сижу и на портрет Бетховена смотрю на стенке – красивого мужчины с львиной гривой. Ну, думаю, а я теперь урод, по крайней мере, лысый точно. Потом домой, и мать с утробным выдохом ко мне, как в сердце раненная. Скорей смывать. Вся раковина розовая. Остался волосатым. А через день иду, и Боклин на крыльце сидит. Че, х…, ‑ мне говорит, – а круто я тебе? Снимай‑ка шапку, покажи народу свою залупу лысую. Я говорю: иди ты на х… – Че? Иди сюда! – Я говорю: иди ты сам сюда! – Ты че сказал? – Я говорю: через плечо, Свинья. А у него такое погоняло, в общем, унизительное, он центнер веса был, как боров, а называть его Свиньей не всякому при этом позволялось. И он мне: тянешь? Нет, ты тянешь?..
Тогда тонкошеий, худорукий и тщедушный Сухожилов впервые понял – бей. Даже если Свинья тяжелее, сильнее. Даже если твои тонкие, плоские мышцы не налились ничем, кроме чистого вещества ярости. Пусть это ничего не даст, пусть будет только хуже, пусть твой хребет сломают, как штакетину в заборе, – бей. Бей первым, потому что унижение страшнее. Не ударишь, и стыд будет жечь тебя до скончания дней, а если ты не чувствуешь вот этого стыда, то ты – уже не человек, терпила, животное, амеба. Ярости хватит, как хватило тогда, когда, содрав всю кожу на мослах о лобные бугры и подбородок Боклина, он вдавливал его как будто состоящую из одной только кости голову в заплеванную и усыпанную бутылочными осколками грязь родного Скопина Рязанской области.
Он родился в семьдесят девятом прошлого века. Он был последним пионером Советского Союза. Гранитные и бронзовые идолы пролетарских вождей еще возвышались на центральных площадях больших и малых городов, но фоном для них давно уже служило разрушение; детей, зачатых в год московской Олимпиады, еще приводили к присяге на верность издыхающей партии и исчезающей стране, но эти дети давно уже молились совершенно другим богам, и в головах у них пульсировала с нетерпением ждущая заполнения пустота. Религия предков существовала для них исключительно в виде абсурдистских анекдотов о больном на всю голову красном комдиве, а к негативному открытию советских космонавтов, не обнаруживших во вселенной ни единого следа Творца, сверстники Сухожилова также относились с изрядным недоверием.
Он помнит: в тот дождливый день, когда их принимали в пионерскую дружину и загнали в деревянный, с мезонином, дом‑музей Владимира Ильича (сколько же их по стране? – и этих пионеров, и таких музеев), он оказался возле бронзового бюста и не утерпел – отвесил издевательский щелбан вездесущему дедушке, и всем почему‑то стало дико смешно оттого, что башка истукана – судя по звуку – оказалась полой. Пионерские галстуки они проносили не более года – причем преимущественно на ковбойский манер, а то и вовсе на коленке, – бесстыдно разукрашивая пламенный шелк головами веселого Роджера или молниями приснопамятной металлической AC/DC.
К середине 80‑х лихорадочно‑поспешный демонтаж всех прежних эстетических конструкций был практически завершен; дырявый бредень, который почему‑то многие упрямо продолжали называть «железным занавесом», упал окончательно, и хлынули в страну бурливым нескончаемым потоком драгоценности заморского искусства – изумруды рекламы, бриллианты кино. Из всех динамиков звала народ к чему‑то чувственно‑запретному германская певичка СиСиКетч и томно подпевал ей «Модерн Токинг», заполонивший весь эфир своей «Вишневой леди». Во всех городах – да и селах, видимо, тоже, – как грибы, плодились видеотеатры, что работали под вывесками Домов культуры и Дворцов пионеров, и какие‑то пронырливые типы по множеству раз прокручивали на бытовых магнитофонах плохие копии плохих американских экшнов и французской эротики, столь невинной по нынешним временам, что смутить она может разве только институтку позапрошлого века. Безмозглый, роботоподобный, неуязвимый для свинца и пламени, несокрушимый исполин Арнольд; рыжебородый коренастый кикбоксер Чак Норрис; нещадно проливавший первую и последнюю кровь макаронник Сталлоне – вот были их боги, последних пионеров, и сейчас уже трудно представить, каким благоговением в своей среде был окружен пацан, посмотревший «Месть Ниндзя», три серии «Рембо» или комедию «Доспехи бога». Такой пацан мгновенно становился медиумом, пророком, который транслировал сакральное знание – изустным пересказом драк, погонь и поединков из фильмов. «И тут такой Сильвестр…», «И тут такой Арнольд…».
Всем хотелось быть как они. Цедить короткие, рубленые фразы сквозь зубы. Каменея желваками, отвечать молчанием на оскорбления мелких и крупных уличных банд. Не верить ни во что, помимо собственной неукротимой воли. Они без натуги и трепета отрывали неприятелю бутафорские конечности и безжалостно ломали позвонки, что хрустели под ногой, как хитиновой покров большого насекомого. Они одной, последней пулей навылет сражали двоих, потому что, видимо, их мощный палец мог надавить на спусковой крючок как минимум вдвое сильнее, чем палец обычного смертного. Они говорили красоткам стандартные сальности таким соблазнительным тембром, что тем не оставалось ничего другого, кроме как отдаться своим спасителям.
Они могли быть действующими полицейскими, спецназовцами «Дельты», ветеранами Вьетнама, агентами ФБР, солдатами французского Иностранного легиона, но неизменно и последовательно сражались только за себя – за те права свободного человека и гражданина, которые со дня основания Америки обретались ценой многой крови и посредством «великого» шестизарядного уравнителя. Те, кто нападали на них (коза‑ностра, якудза, национальная гвардия, динозавры, вампиры), задевали их «я» – не нацию, к которой они принадлежали, не государство, которому они номинально служили, не абстрактную Аркадию, населенную добрыми стариками, красивыми женщинами и безгрешными детьми. Только их «я». Враги посягали на то, что было их неотторжимой собственностью, – на ранчо, что мешало прокладке современной магистрали, на старый добрый бар, на месте которого мафия норовила возвести свой небоскреб, на белозубую цветущую семью героя, что подвернулась бандитам под горячую руку, и даже на собаку, не подозревая, что у этой шавки чересчур норовистый хозяин, живущий по принципу «не тронь моего». И даже если и они, бронзовотелые кумиры, по воле сценариста спасали человечество от ядерного взрыва, а плачущий детсад – от террористов, то с роковой неотвратимостью в числе заложников оказывались то дочка, то жена, то подружка главного героя, и это из‑за них, родных по семени и крови, он рвал враждебных камикадзе на лоскутья, висел над пропастью на лыжине вот‑вот готового взорваться геликоптера и с воплем «Ноу!», в превосходящем левитационные возможности махатм прыжке выхватывал дистанционный пульт из лапищ главного негодяя.
За этими героями стояла модель существования и образ комоса, которые восприняло, впитало сухожиловское поколение. Одни против целого мира. Все, что вовне, за стенами нашего лежбища, за непрошибаемым панцирем наших бронзовых мускулов, – чужое, Оно. Вчерашние мальчишки потеряли веру в то, что магазина с двадцатью патронами вполне достаточно для истребления дивизии вьетнамских или русских солдат; они всегда подозревали, что приемы кунгфу не помогут против стайки гопников со свинцовыми кастетами в кармане, но все же выросли неизлечимыми индивидуалистами, стали первым поколением одиночек в стране с коллективистским, общинным сознанием. Они стали первым поколением «победителей». Не на Курской дуге – в каждодневных и непрекращающихся схватках за собственное «я». Их бог – они сами, и религия их – присвоение.
– …О! Третий детский сад, прикинь, – кивает Разбегаев на бетонную коробку в обрамлении пустующих беседок и веранд за решетчатым забором. – Номер два! «Золотой ключик». Садики есть, детей – ни хера. На хера их три в одном районе, когда детей, чтобы один заполнить садик, не хватает? Когда‑то было больше, ясен пень, а нынче что – то «химики» не размножаются.
Они неслись уже вдоль серых пятиэтажек, которые на бесконечном буром, открытом всем ветрам пространстве смотрелись человеческим жильем как будто на другой планете.
– А ну‑ка, Разбегай, притормози, – говорит Байтукалов. – Я предлагаю взять по пиву, пока в пределах города.
– Так мы, выходит, сразу на завод? – не понимает Криштофович.
– Ага, с заездом только на мыловаренную фабрику.
– Не понял. Зачем на мыловаренную?
– Собак спасать, не знаешь разве, что собак бездомных всех на мыло, а мы их выкупим от смерти лютой.
– Идиоты! Ну кто‑нибудь мне внятно и по‑человечески…
– Сказали же по‑человечески, чего тебе еще?
Тормознули у беленого сарая с черными ажурными решетками на единственных двух окнах в торце и с амбарным замком на железных дверях. «Магазин «Калина» – было выведено по каким‑то доисторическим трафаретам на голубенькой вывеске. И помельче – И. П. Кулагина Н.М. Св‑во от 24.06.2006 г. выдано МНС № 12 по р. Татарстан.
У «Калины» толклась молодежь с крепким «Красным Востоком» в баллонах и «модным» Tuborg'oM в стекле – подрастающие уркаганы, что покамест обучались косолапить и топырить плечи, словно вольники‑борцы; безмашинные, бритые, в «адидасовских» шароварах, они встретили «залетных» Разбегая с Сухожиловым по‑бандитски давящими взглядами, звучным циканьем (словно бы соизмеряя степень крутизны с громкостью плевка сквозь зубы). От сидящей на корточках стаи отделились двое, подошли.
– Это… есть курить?
– X…, завернутый в газету, заменяет сигарету, – отвечал им Сухожилов, выдирая фольгу из прилюдно распечатанной черной Бип ЫП'овской пачки.
– А ты че такой борзый?
– Борзый, да, – отвечал Сухожилов, ощущая, как порядком подзабытое веселье жжет ему живот. Ох, как же они были хорошо ему знакомы, вот эти глаза, – до почесывания в переносице, до бойцовского зуда в самостийно сжимающихся кулаках. Чуть навыкате, светлые, удручающе, до беззащитности «русские». Да и эти раскосые, идольские, с тусклым отблеском тюркских костров. Ох, как памятен и ясен этот устрашающий химический состав – соединение голодной затравленности с тупым усилием во что бы то ни стало подавить чужую волю, с непроходимым неприятием любой инакости, с обожествлением животной силы, той самой «крутизны», которая сначала «наезжает», а потом «въезжает». Ох, как же они были хорошо ему знакомы – до брезгливого, болезненного сжатия, до ломоты в надбровных дугах, до стыда за собственное врожденное благополучие – вот эти грубо тесанные и вместе с тем робко‑беспомощные лица, среди которых протекло его отрочество – в бесконечно длящемся усилии доказать, что ты не «жиже», не слабее, не «сыкливее», и с каким‑то необъяснимым, невесть откуда взявшимся чувством вины перед этими «беспризорниками». В чем он был виноват перед ними и чего их лишил, чем был наделен и чем их обделили? Он и они как будто принадлежали к параллельным ветвям человечества. Каждый из них, этих «парей», был, словно пулевым отверстием, отмечен при рождении какой‑то тайной, смутной, но при этом нестираемой печатью принадлежности к миру насилия, и упрямая предопределенность (сумы и тюрьмы, солдатской лямки и бандитской доли) выражалась во всем: и в топорной сработанности лиц, и в напряженной их хмурости, и в неподатливости сдавленного, пошедшего буграми лба, и, главным образом, во взгляде, что выражает непрестанное и обреченное усилие понять некий скрытый недобрый замысел жизни – «и зачем я на свет появился, и зачем меня мать родила?».
– Что, молодые, – залупаемся? – с шутовской свирепостью рявкнул подошедший Разбегаев. – А ну отвалили отсюда. А то дядя Якут сейчас выйдет, ага‑та надает. Слышь, Сереж, нас, похоже, с вокзала ведут. Вон «девятка», «вишня», видишь, за углом. Кто?
– Ну, не будут наши заводчики так дешево выступать. Они же понимают, что механизмы запускаются не здесь и даже как бы и не нами. А там, наверху, если хочешь, в платоновском мире идей, мы их сделали. Другая боль у них на всю бошку сейчас – как бы активы вывести из‑под ареста. А, значит, будут договариваться. Что, может, нас в зиндан и кожу заживо? Да вроде бы не идиоты. Вон, видишь гопоту? Ее время кончилось. Нет, конечно, она не вымрет, но останется в своей мелкоуголовной резервации. Все давно уже смыли кровь с воротничков, а пачкаться – не только неприлично, но еще и бессмысленно.
– Ну а если менты? Ну а если нас… ну, как тебя с Арсеном в «Гипромезе»?
– Да чего гадать‑то будем? Сейчас узнаем. – Сухожилов вытащил из кармана трубку. – В «Гипромезе»‑то? Мы тогда, Разбегай, молодые были и глупые. Страх совсем потеряли. Особенно некоторые. Я говорил Арсену, что пора соскакивать, на время затаиться надо, в тень уйти, – да нет, ты что, как можно, только самая масть пошла. Получил, искусствовед, десять лет общего режима. Мы тогда одного не учли – что в стране показательная порка началась. А тут еще и этот Железняк, хозяин эфэсбэшником бывшим оказался, чуть ли не с этим самым… Нечволодовым… одной шинелью укрывался… Алло, Вагит? Москвич из Менделеевска вас беспокоит, не узнали?. Да. Проблема есть, пока, вернее, не проблема – так, вопрос. А вот ведут нас с самого вокзала, такое ощущение, машинка прицепилась. Что это может быть такое? Ага, какое‑то прямо НЛО. Кирюх, скажи‑ка номера… Ну вы пощупайте их там, а то мы в полном здесь недоумении… Да, остаюсь… Не, чисто по ментам.
– Ну а кто тогда, кто?
– Да никто. Сейчас за город вот отъедем и узнаем. А, Кирюх? Узнаем? Эх, жалко кончилась эпоха. То ли дело было раньше. Приезжаешь – поджилки трясутся, у этого искусствоведа пиджак от кобуры топорщится, романтика. Праздника, Кирюха, хочется, праздника.
Их было четверо с Арсеном во главе – голодных молодых волчат, выгрызавших себе репутацию непобедимых, еще студентов, поражавших невиданной дерзостью в вольном толковании Закона об акционерных обществах. На третьем курсе Сухожилов впрягся совершенно бескорыстно в довольно громкое «благотворительное» дело – устроился помощником известного правозащитника Захавы, который читал им лекции в МГИМО, – груз «двести», солдатские матери, невыплата пособий, полагавшихся родне погибших, исчезновение огромной суммы в кассах Министерства обороны. Захава, взваливший на себя дела трех тысяч униженных и оскорбленных по стране, в разгаре разбирательств угодил в Бурденко, и Сухожилов поневоле занял место шефа: ах, как он был прекрасен, когда вещал о мальчиках, которые вернулись к мамам в цинковых гробах, о матерях, что ездили из части в часть на опознания: сначала нужно было доказать, что вот он, сын, – среди сотен других, таких же сожженных, почерневших, одинаковых, – и чтобы получить необходимую, по форме, справку, сначала нужно было предоставить еще одну, и так до бесконечности, и образовывался круг, неразмыкаемый, составленный из тех, кто ни в каких списках не значился.
Был генерал‑майор один, который разработал нехитрую схемку: все воины, побитые свинцом и посеченные осколками, обозначались им в бумагах как самовольно оставившие часть, и никаких героев, отдавших жизни родине, по документам как бы и не гибло, и Сухожилов эту схемку продемонстрировал суду (с гольфстримовским движением восьмидесяти двух украденных у государства и народа миллионов) с таким уже удовольствием, с каким ребенок разбирает на запчасти игрушечный армейский грузовик; вот тут его и заприметил, восхитившись, Арсен Максудов – блестящий будущий искусствовед и социолог культуры, куда как лучше, впрочем, разбиравшийся в юриспруденции; двухметровый роковой красавец с неотразимым, с поволокой, взглядом по‑бараньи нежных глаз, весь в черном шелке и с белым золотом «родной» Omeg'n на запястье, пришелец из другого мира, где обитали те, кого он, Сухожилов, в ту пору безотчетно ненавидел. «А здорово ты схемку эту», – сказал ему Арсен. – «Да это и не схемка – так, пародия на человеческую умственную деятельность», – ответил Сухожилов. – «Вот как? Ну, видимо, тогда сам бог велел нам вместе… Я конечно, понимаю, что на жирной справедливости этой «цинковой» темы ты сколотишь нехилый символический капитал, лет через десять станешь уважаемым человеком, но разве тебе это надо?»
Попивая пакетированный «Липтон» в «гадюшнике» на Малой Бронной, они вчетвером провожали голодными взглядами чужие чистокровные «Майбахи» и «Бентли», сверлили волчьими глазами сорокалетних отрастивших брюхо и кошелек господ с эскортом из высокорослых, крутозадых телок, маняще‑близких и невыносимо‑недоступных. Судили‑рядили о том, что они, молодые, опоздали родиться. Еще пешком под стол ходили, когда все жирные куски, все нефтяные лужи были расхватаны, и что прошли давно и безвозвратно времена, когда на голой предприимчивости возможно было выехать из грязи в князи, когда законов никаких, по сути, не было, когда бесхозное добро – от пельменных до алюминиевых монстров – валялось под ногами.
«Разве нам тягаться с ними, – пылал негодованием и прыщами Саша Костин, – с этими сытенькими нефтяными уе…щами? Которые за жизнь ни разу пальцем о палец не ударили, но при этом с семнадцати лет разъезжают на «поршах»? Конечно, наш папа не оставил нам отрезка газовой трубы или хотя бы захудалого цементного заводика. Я предприимчив, дерзок, молод, целеустремлен, прекрасно образован, но у меня нет шансов. Они употребят мои таланты, образованность, мои, в конце концов, порядочность и трудолюбие, а к сорока годам, спокойно, без зазрения совести выкинут, как выжатый лимон. Нет, большинство из нашего поколения никогда не выбьется в боссы, так и останется планктоном, офисными крысами с прожиточным жалованьем от звонка до звонка».
«Вот тут ты ошибаешься, – отвечал ему Арсен. – К большому переделу наше поколение опоздало, но разве это значит, что в такой прекрасной и огромной стране, как наша, уже и поживиться нечем? Тоскуешь о Клондайке под ногами? А он ведь никуда не делся, твой Клондайк».
А дальше Арсен раскрывал свою базу на грошовом samsung'oBCKOM ноутбуке и демонстрировал, что «пыли» в Москве по‑прежнему больше, чем алмазов в Якутии, и только полностью лишенному фантазии профану может показаться, что все эти сокровища недосягаемы. Нет, драгоценные, как яйца Фаберже, многоэтажные билдинги, которые принадлежат московским конструкторским бюро, различным там НИИ, хранятся под причудливо сплетенной, но чрезвычайно тонкой паутиной, и нужно только научиться за эти ниточки тянуть, чтоб памятники сталинской архитектуры, как по волшебству, сменили своего владельца.
На четверых, недолго размышляя над названием и как бы даже в патриотическом порыве, они зарегистрировали свою впоследствии скандально знаменитую «Россию»; в те времена еще «Россией» разрешалось называть любые ограниченно ответственные общества, пусть даже крохотный ларек с презервативами и водкой в Северном Бутово. Арсен нашел заказчика – каких‑то недобитых, в меру цивилизованных бандитов и взял у них «кредит» под стартовый проект, который мог бы оказаться для их «России» и последним, – кредит под кошмар НИИ «Микросчетмаш» и отжим восьмиэтажки на Большой Андроньевской улице. Сухожилов придумал ходить по квартирам интеллигентных ежиков НИИ, собирая подписи в поддержку неких бывших инженеров‑оборонщиков, протестующих против нового реактивного взмыва цен на жилищно‑коммунальные услуги. Под лист бумаги, ловко испещренный подписями несуществующих праведников и с неприметной прорезью внизу, подкладывался чистый договор продажи – «вот здесь подпишите, пожалуйста», – и через две недели у «России» было тридцать шесть и шесть процентов акций (эта, ну, прямо как на градуснике). Еще через неделю с одышливым сердечником Калягиным – директором НИИ – сыграли злую шутку, благодаря которой Сухожилов стал легендой для новых поколений: наутро генеральный обнаружил в кабинете компактное надгробие из серого гранита, узнал на фотографии себя и, прочитав до ужаса банальную, нечеловечески смешную эпитафию, на месяц слег в больницу. Что на той легендарной плите было выбито, а, Сереж? «Горечь утраты не высечь на камне». (С той поры все захватчики взяли моду присылать директорам то гробы орехового дерева, то лавровые венки с траурными лентами «от родных и близких».) Пока директор приходил в себя, болтаясь между никчемушной жизнью и никого не волнующей смертью, «россияне» провели собрание акционеров и написали протокол о прекращении полномочий старого Совета и, собственно, несчастного сердечника. Получили державу и скипетр, зарегистрировали на руинах «Микросчетмаша» новое ООО «ИЦ «Микрон», перевели активы на ООО «Энигма» и продали восьмиэтажный билдинг за двадцать восемь миллионов «добросовестному», продешевив, конечно, вдвое и понимая, что всего лишь через год актив потянет на все сто.
Заплатили по долгам с процентами (перспектива в ближайшее время переехать на кладбище с дыркой в затылке рассеялась), сняли целый трехэтажный особняк на Остоженке, взяли в рабство двадцать человек юристов – расторопную голодную пехоту, – не поскупились на преторианцев (грозный ЧОП «Каракурт», составленный из отмороженных чеченских ветеранов под началом одноглазого бывшего полковника), населили офис племенными секретаршами, прикормили уже не майоров – милицейских полковников, помощников префектов, мэрцев всех доступных должностей и рангов, судейских крыс из городских и окружных судов, божков Ростехнадзора и владык санэпидемконтроля. Две трети выручки швырнули на «развитие инфраструктуры» и придержали на бюджеты будущих проектов, свалив всю эту денежную массу в «общаковый», надежно запечатанный котел. Все остальное, поделив на четверых, поставили на грузно пухнущий карман – купили первые квартиры в центре и машины («авдюхи», «Мерседесы», «роверы» – цвет «мокрый асфальт», конечно).
Царили, попирали, доминировали, парили в близких – как будто преданно прильнувших к разгоряченным лицам – небесах, имели, дефлорировав Москву, «весь этот мир»; скупали шерстяные, шелковые, твидовые, льняные, габардиновые, в полоску, рубчик, елочку костюмы из бутиков Armani и Uomo, Cerruti и Brioni, Kiton и Comelai… английские пальто из кашемира, скрипучие, из толстой черной кожи, до самых пят плащи, мотоциклетные куртки и майки Vun Dutch, рубашки со своими монограммами на обшлагах и галстуки Versace, Ralph Lauren, Kenzo, Paul Smith из шелкового крепа и жаккардового полотна, а также бабочки и галстуки‑фуляры, мокасины из страуса и туфли из крокодила, брильянтовые запонки и изумрудные булавки, палисандровые хьюмидоры и кубинские, доминиканские, индийские сигары для этих хьюмидоров, пижамы, боксеры, халаты, полотенца, ремни, портфели, зажигалки, кошельки, парфюмы от Obsession, Xeryus, Grey Flannel, Baldessarini, лэптопы с надкушенным Apple и домашние кинотеатры Sony, шампанское «Dom Perignon» и серебряные ведерки для льда, настольные лампы и напольные часы, наборы эксклюзивных «дизайнерских» визиток на мраморной бумаге и билеты на финал футбольной Аиги, путевки на Сардинию, в Малайзию, Монако, Сан‑Тропе и, наконец, королев красоты, едва те, увенчанные брильянтовыми диадемами, сходили с конкурсного подиума.
Пресыщение наступило мгновенно, да и деньги им, по сути, были до лампочки – главным был не этот шквал материальных благ – главным было то блаженство, которое партнеры извлекали из самой игры, главным было дышать вперемешку то затхлым воздухом шальной свободы, то вольным холодом тюрьмы, главным было приближать момент прозрения, когда находишь вдруг хрустально‑хрупкую мелодию, благодаря которой рушится любое право на любую собственность и будто сам закон земного тяготения становится внезапно отменен. Как на дрожжах, «Россия» вырастала в монстра; Максудов подчистую подметал трамвайные депо и детские сады, автобусные парки и складские комплексы, а в это время Сухожилов изящно препарировал ЗАОшки винно‑водочных заводов и шоколадных фабрик. Однажды, набухавшись, они пришли глубокой ночью на Лубянку и, встав на площади, орали, что имели всех – правительство, систему. Их слышал, видно, только ветер, но именно вот в этом чистом ветре Сергей вдруг уловил какую‑то легчайшую гнильцу; как будто что‑то изменилось там, под звездами, в самой стратосфере. Сергей необъяснимым образом почувствовал, что их «России», слишком разудалой, какой‑то слишком кудеяровской, разбойной, уже нет в этом изменившемся, преображенном мире места.
Россия госкапитализма, «сильная Россия» – та самая система, насмешки над которой они столь щедро расточали, – ни в коем разе не потерпит таких одноименных, как у них, артелек Раздавит – не поморщится. Не потому раздавит, что система имеет своей целью воссоздать империю и сохранить народ, не потому, что власть вдруг стала праведной и озабоченной всеобщим благом, а потому, что время одиночек кончилось. Они, студенты, еще застали, захватили отголоски лихого беспредела девяностых, но ныне мир отструктурировался заново. Первопроходцам, конквистадорам в нем нечего делать: они сеют хаос, расшатывают скрепы, которые удерживают общество в повиновении. Они – ничьи, ни за кого, лишь сами за себя, а в эту новую эпоху каждый человек принадлежит кому‑то; он относится и вписан.