Стоны умирающих, рев пьяных солдат, звуки, сеющие ужас и молчание, стояли вокруг. Ева откинула с лица распущенные, растрепанные вихрем волосы. Почувствовала прилив мужества, как в момент родов.
Огляделась вокруг, окинув взглядом плещущие клубы и клочья пены, мрак, непроницаемый для спокойных глаз. Стиснула зубы, чтоб не закричать на всю поднебесную от
безумного восторга. Стоя среди пен, кинула в вой беснующихся вод нелепое признанье:
— Да, убила! Сама по своей собственной воле убила! Всему в самой себе и вне себя предписала тишину. Была в полном разуме, знала, что разум у нее есть, но разум этот бессилен, подобно королю, с которого сорвали одежду и посадили голого высоко-высоко, на самый верх гильотины.
Мысли, как бряцающее оружие, подымали грохот в голове. Несколько мгновений она стояла так в сверхчеловеческом исступлении, полна своей и не своей печали, ощущая всю глубину людского горя. Чувствовала, что несет в себе самой человеческую толпу, виденную там, наверху, несет по своей собственной воле, потому что не может не нести. Ни разу дотоле не испытанное предчувствие неумолимых законов, которым подвластны грехи людские, мгновенно оглашало — о чудо! — в бедном сердце ее, словно в суде, и обвинение и защиту.
Ежеминутно пробегающая по спине холодная дрожь, подобная жгучим ударам кнута, вырвала ее из оцепенения. Она побрела вверх по залитой водой лестнице, перебирая руками холодные звенья железной цепи. Опять вышла на широкое пространство, полное стрелок, рельс, красных и зеленых фонарей. Вихрь выл здесь в еле осве-• щенных будках, стонал возле железных столбов. Мимо с громом, со скрежетом стрелок пролетел поезд. Ева совсем успокоилась.
В задумчивости смотрела она на его светлые огни, на черное, угрюмое лицо машиниста. Паровоз обдал ее жаром. С жестокой улыбкой она подумала, какая страшная глупость со стороны машиниста отдаваться, черт его знает ради чего, адской работе... Дрожа и стуча зубами от холода, побежала вперед, сама не зная куда. Не могла понять только одного: зачем было бросаться в море? Широко раскрытые глаза вперились в ночь.
Как и где найти номер в гостинице и теплую постель?
Мысли, исчерпавшись, кружились вокруг каких-то мелочных желаний, одно за другим слабевших и угасавших.
Она опять попала на узкий, покатый тротуарчик и побежала по нему. Бежала долго, сжимая в руке шляпу, которую ветер сорвал с головы. Вдруг остановилась прямо перед освещенной дверью кабачка «Гамбринус», словно вырубленного внутри той скалы, на вершине которой возвышается знаменитое казино. Она с наслаждением вбежала туда. С удовольствием почувствовала, что ее уже
не хлещет дождь и вихрь не пронизывает насквозь. Села на первый с краю диван и принялась выжимать, скручивать в пучок и закалывать свои волосы. Поправила шляпу, привела в порядок платье. Туфельки оказались совсем разорванные, чулки мокрые до колен. В кабачке было довольно темно и как будто совсем пусто. Во всем узком длинном зале горела только одна электрическая лампочка. Зал был заставлен купами камелий и олеандров в вазонах. В глубине виднелось большое трюмо, отражавшее электрическую лампочку и зал, создавая иллюзию дали. Какой-то человек спал, сидя за столиком и положив голову на
руки.
К Еве не спеша подошел кельнер, дубина во фраке. Между жилетом и брюками у него была видна цветная и к тому же грязная сорочка. Он глядел на Еву подозрительно, исподлобья, равнодушно подтягивая подпоясанные ремешком штаны. Она велела подать fiasko' хорошего вина. Как только он принес, одним духом осушила целый бокал, потом другой. Тепло медленно-медленно разлилось по груди, плечам, ногам. В глазах заиграл огонь. Выпив еще бокальчик, она с наслаждением почувствовала, что дрожь, побежденная, убегает без оглядки. Откинулась на мягкую теплую спинку дивана и сейчас же начала падать, погружаться, проваливаться в тихую полусонь-полуявь.
Все утихло, успокоилось. Она слышала странный шелест в ушах — будто быстрое стрекотанье осенних кузнечиков на жнивьях в деревне. В глазах — горячий песок. С наслаждением ощущала бродящие по плечам, по голове, по рукам и ногам теплые струи...
Не хотелось засыпать! Только бы не заснуть! Сколько раз уже решала позвонить кельнера и спросить его, где бы тут, в Монако, найти гостиницу, отапливаемый номер с постелью. Но она испытывала непреодолимое отвращение к мужлану, подававшему ей вино. Из-за этого не могла заставить себя поднять руку и позвонить. Однако ни на мгновение не теряла чувства действительности и не закрывала глаз. Стала грезить...
Грезила, погруженная в полузабытый сон о том, что сидит одна, как всегда, на гранитных ступенях, чей возраст — тысячелетия. Гибкие травинки колышутся на ветру. Они пробились в щели между огромными мраморными глыбами. Жалко топтать их ногой. Это Фьезоле. Вдали
Бутылку (ит.).
видны голубые Апеннины, горы, сожженные солнцем,— одноцветная полоса. Оттуда веет теплым ветром и запахом померанцевых деревьев. Там внизу, под ногами, арена древнеримского цирка. Вот здесь выбрасывали растерзанные тела, сюда впускали львов. Легкая улыбка искривила губы. Странно, что тут нет теперь кабачка с устрицами и белым вином.
Послышались шаги. Мелкий, нанесенный ветром гравий хрустит под ногами приближающегося. Это Лукаш. Сердце слышит его шаги, и тяжкое обаяние давит грудь. Дождалась наконец. Нет, она не обернется! Пускай он первый! Лукаш идет по ступеням, по ступеням, по ступеням... Несет на руках девчонку. Розовое тельце ее раскрылось от ветерка. Круглая коленка выглядывает из-под темного одеяльца. Розовая пятка, маленькая, как завязь яблока, качается в воздухе. Точеная ручонка, вся в складках, начиная прямо с запястья, чуть колышется в благоухании померанцев. Крохотная ладошка, изначальный божеский замысел человеческого образа. Воистину — мысль творца об образе человека.
Пальчики, как тычинки тюльпана, хорошенькие, чудесной формы, с чистенькими и невероятно смешными ноготками. Пальчики, прозрачные на солнце, в которых непорочная кровь течет по жилкам тоньше жилок листа. Вот она открыла глазки и улыбается голубому небу, херувимским тучкам в вышине.
Куда ж он с ней идет? Куда несет ребенка? Другая ручка обняла его за шею, слабенькие пальчики блуждают по его уху. Куда ж это он идет с ребенком? Будет ли она жива, вырастет ли 'здоровая дочка? Ева очнулась. Кабак! Кельнер!
Трезвая мысль о железнодорожном купе, потом о трамвае — по бесконечно длинной Авеню-де-ля-Гар, мысль о лифте в отеле. Растерянность. Она положила ногу на ногу, сжала колени и еще плотней прижалась спиной к спинке дивана, чтоб было как можно теплей внутри. Посидеть еще мгновенье, только одно мгновенье... Потом поднять руку и позвонить. Поднять руку... Вдруг она услыхала звук, заставивший ее вскочить с места и окончательно рассеявший сон. Кто-то неподалеку, позади нее — в этом месте! — произнес по-польски; — Боже мой, боже мой!
Шепот был такой жалобный, такой надрывный, что сразу поднял ее на ноги. Глаза ее, устремившись в глубь зала, увидали в зеркале отраженье спящего человека. Он
сидел спиной к Еве, лицом к зеркалу, опершись локтями на мраморный столик и закрыв лицо руками. Ева стояла на месте, глядя в зеркало и стараясь увидеть лицо. Вдруг она заметила, что правая рука незнакомца бессильно упала на мраморную доску стола, медленно поползла по ней и вдруг судорожным движением схватила рукоятку лежащего там револьвера.
И опять тот же страшный шепот.
Белая рука поднялась и неожиданно оказалась у виска. Ева рванулась вперед. Одним прыжком, сама не зная что делает, она очутилась возле этого человека. Дернула обеими руками сухопарую, костлявую руку и вырвала из нее револьвер. Увидела вплотную незнакомое землисто-бледное лицо, напоминающее лицо бессмертного Давида Микеланджело. Ей показалось, что это осыпанный серой пылью белый камень смотрит на нее из полумрака. Застывшие глаза, утратившие способность зрения. Зрачки стали двумя неподвижными черными пустотами. Лоб — весь в морщинах, и каждая пролегла навсегда... Губы заперты на замок сатанинской усмешкой. Ева, совершенно не понимая того, что делает, упала на колени и в беспамятстве стала покрывать поцелуями руки незнакомца.
— Нет, нет! — шептала она, как в бреду.
Еще прежде, чем невидящие зрачки его перестали быть мертвыми дырами, разомкнулись его губы, и странный голос, голос тихой тревоги, спросил по-польски:
— Кто тут? Кто тут такой?
— Что вы хотели сделать? Как у вас могла зародиться подобная мысль? — на этот раз закричала она в беспамятстве, вскочив на ноги и махая револьвером, который держала в пылающей руке.
Тот же тихий, невинный голос ответил:
— Я больше не мог, больше не было сил... И вот...
— Кто вы такой? — крикнула она еще громче. Незнакомец промолчал, как будто с усилием что-то
припоминая.
— Кто я такой? — заговорил он уже громче.— Вопрос, кто я?.. Ну что ж... Я полуполяк, ходатай по делам, безнадежно проигранным. Никогда не попадающий в цель бомбист...
— Что такое? Бомбист?
— Я бросал бумажные бомбы в покрытый струпьями польский народишко...
— Ну, так бросайте себе свои бомбы!
— Э-э! Какой смысл? Колтун покрыл польскую душу. Да и сам я... Сила в руке пропала... сила в руке...
— Но кто вы? Как ваша фамилия?
— Фамилия? Фамилия моя — Бандос.
— Бандос? Это литературный псевдоним поэта Ясь-няха...
— Да, да! Ясьнях.,.
В эту минуту глазам незнакомца вернулась способность зрения. Плечи его передернулись, брови мрачно насупились и между ними пролегли две вертикальные борозды.
—• Кто просил вас заниматься моей особой и моими делами? — спросил он тихо, но таким зловещим тоном, что она отступила на шаг.
— Я сама себя уполномочила.
— Прекрасный Аполлоний Тианский, спасающий людей против их желания!
Сказав это, он бессознательным движении поправил на себе сюртук, встал с кресла и еще раз представился:
— Рудольф Ясьнях, литератор.
— А я — Ева Побратынская.
Видимо, не в силах стоять на ногах, он опять сел и стал внимательно осматриваться по сторонам. Неопрятный кельнер, шумно двигая кресла, включил еще одну лампочку. Яркий свет озарил лицо и фигуру Ясьняха. Ева отчетливо увидела лицо, еще красивое, но помятое, испитое, полинялое от солнца и дождя. Не особенно густые, но очень красивые усы и борода имели вид почти юношеский, а волосы на голове — уже совсем седые, редкие, с весьма заметной лысиной. Вокруг глаз — почти черные круги; губы алые. Останавливали внимание глаза: в них было что-то общее с еще не потухшими, но уже подернутыми налетом пепла углями. Неудержимая, ненасытная насмешливость и резко повышенная чувствительность, казалось, борются в этих глазах, стремясь вытеснить друг друга.
Одет он был скромно, но хорошо, даже изысканно. Движения его стали теперь не столь порывистыми, более спокойными, сдержанными. Было видно только, что силы его до конца исчерпаны, что он не в состоянии держаться на ногах. Он сидел, тяжело и бессильно опустив руки на колени. Своим странным, насмешливым, несносным взглядом всматривался в Еву.
Она весело промолвила:
— Уверена, что вы — там на скале — сперва набили себе бумажник, а теперь... в боковом кармане — «двадцать сантимов».
Он подтвердил кивком,
— Много выиграли?
— Много.
— А проиграли?
— О, много. Проиграл свой последний сон. «Glamis hath murdered sleep, and therefore Cawdor shall sleep no more!.. Macbeth shall sleep no more!» l
— He понимаю,
— Потому что задача не из легких — понимать как следует речь бомбиста, стреляющего себе в лоб.
— Хотевшего выстрелить...
— Стреляет себе в лоб только тот, кто мог этого захотеть.
— Я запрещаю вам хотеть этого.
— Это мог бы запретить только тот, кто прежде дал мне силы захотеть...
— Я как раз от имени этой власти!
— Вам бы надо было прежде пройти все семь сфер 0-Зир-Иса: мудрость, любовь, справедливость, красоту, величие, знание, бессмертие — и только тогда спуститься в этот притон... Вы носите туфли?
— Что за вопрос?
— Я хотел узнать, не находится ли под одной из них муж?
— Туфли я ношу и даже сегодня в туфлях — мокрых и рваных, но мужа... увы...
— Так, может быть, согласитесь стать моей женой, чтоб я мог занять вакантную должность?
— Ну, само собой. Только вы должны сперва отыграться.
— Нет уж, больше нет! С меня довольно. Кроме того, самая низкая ставка — пять франков, а я не могу даже заплатить за бокал вина, который я здесь выпил перед смертью.
— Я одолжу вам три тысячи франков. Но скажите: почему вам больше не нужны деньги?
— С тех пор как в Польше идеи вытоптаны каблуками приходских священников, шляхтичей, фабрикантов и многоуважаемых господ журналистов, когда, вы понимаете, там размножились всякие «имущественные цензы», у меня не оставалось другого выхода, как раздобыть денег
1 «Гламис зарезал сон, и впредь отныне Кавдор не будет спать... Макбет не будет спать!» (англ.) (Шекспир В, Макбет, акт II, сцена 2-я, пер. М. Л. Лозинского.)
и приобрести «имущественный ценз» для вытоптанных идей при помощи... денег. Слышали вы когда-нибудь про; такую ахинею? А между тем я выиграл — потом проиг-; рал... и теперь при двадцати сантимах... Три тысячи фран-ж ков? А если я проиграю их?: ' — А! Тогда...
';, — Видите ли... помещать еще раз в реторту все те
агенты, которые производят реакцию воли...
— Тогда я одолжу вам еще одну белую тысячефранко-вую бумажку.
— Вы сегодня выиграли? < — Я... сегодня? Ну, да.
— Откуда вы ко мне явились?
— Кто знает.
— Надо предполагать, что вы — посланница из края Агни, страны творческого интеллекта, из области духа чистоты..»
— Пойдемте, господин литератор!
— Но вы будете со мной, когда я начну играть?
— Буду.
— Агни не отойдет ни на шаг, ни на шаг?
— Ни на шаг,
— Идем.
— Мне надо еще почистить платье и поправить прическу. Будьте добры, возьмите у этого кельнера щетку и принесите, а то я его страшно боюсь.
Ясьнях исчез в глубине зала. Скоро он вернулся в сопровождении сморщенной ведьмы, отталкивающей на вид, и она помогла Еве почиститься и причесаться. Вскоре три тысячи франков были в руке у Ясьняха. Расплачиваясь за вино — свое и Евы,— он разменял одну кредитку на золото. Они вышли. Тут как раз прибежал вагон фуникулера и поднял их наверх.
3 Было десять часов, когда они вошли в игорный зал. I Это — время наибольшего наплыва посетителей. Вокруг.1 каждого стола стояли неподвижные толпы. Ева опять увидела отверженцев человечества, скопище одиночек. В свете ламп все казались странно измученными от внутренней тревоги. Она смотрела теперь равнодушно на этих джентльменов и дам, все чувства, страсти и влечения которых парализованы одной манией. Рудольф Ясьнях довольно долго стоял в оцепенении возле trente-et-quaran-te, Ева, как настоящая тень, отбрасываемая его фигурой, торчала беспомощно рядом, либо слонялась, следуя за его движениями. Наконец он начал ставить по двадцати фраи-
ков на разные стороны. Несколько раз выигрывал, но и проигрывал. Был спокоен, задумчив.
Ева между тем думала о том, что у него, как и у других, все ощущения притуплены, нервы дико мятутся, а голова полна одной только мыслью: куда ставить — направо или налево от белой черты на сукне. Она невольно всматривалась в черты лица Ясьняха, стараясь понять, что, соб-ственно, она тут делает, рядом и вместе с этим человеком. Был момент, когда ее кольнуло в сердце предчувствие, что жизненная доля, участь ее — общение с незнакомыми мужчинами, племенем чуждым ей и враждебным. Другие женщины знают одного-двух, а она — уже сколько!
«Я красивая»,— подумала она со вздохом.
И тут первый раз в душе ее возникла радость, как результат общения с Щербицем, Дворфами, этим самым Ясь-няхом. Она была уверена, что новый компаньон ее проиграет все, и против воли, вопреки себе самой допустила до сознания мысль о том, что с ним тогда будет. «А если это какой-нибудь мошенник?»—подумала она неожиданно для самой себя.
Она наклонилась, чтобы лучше видеть. Ясьнях поставил две белые кредитки, по тысяче франков каждая, в двух местах — и через мгновенье уже держал в руке две новых. Сейчас же поставил все четыре в одно место — и четыре новые перепорхнули к нему от крупье. Все это он делал тяжело, автоматически, как в бреду. Он не стал брать выигрыша, а только передвинул его пальцем на другую сторону от белой черты. Ева нагнулась еще ниже, с любопытством заглядывая сбоку. Сердце в груди у нее заколотилось. Крупье разложил карты и придвинул к Ясьня-ху восемь тысяч франков. Тот взял из этой горки бумаг четыре и, нервно скомкав, спрятал их в боковой карман сюртука. А двенадцать тысяч оставил на столе. Крупье разложил карты и сейчас же придвинул играющему что-то вроде книжечки из двенадцати листов.; — Может, довольно? — шепнула Ева.
Он обратил к ней туманный, грустный и сонный взгляд. Она увидела, что крупные капли пота покрыли его лоб, лысину и углубления возле носа.
— Еще... минутку...— вздохнул он.
Книжечку с двенадцатью тысячами он спрятал в карман, а двенадцать тысяч en jeu' начал ставить то туда, то сюда движениями решительными, хотя в то же время не-
1 В игре
передаваемо равнодушными. Он производил впечатление человека, твердо знающего, что иначе ему действовать нельзя. Несколько его кредиток кассир забрал, но на другие выдавал вдвое. Этого хватило на ставку в двенадцать тысяч. Снова выигрыш. Выигранное Ясьнях спрятал в карман, а прежнюю ставку передвинул на noir '. Весь стол заинтересовался его игрой. Счастье снова ему улыбнулось. Крупье с ядовитой улыбкой кинул ему новую пачку денег. Ясьнях спрятал ее в карман и еще раз рискнул той же самой суммой. Ева смотрела остановившимися глазами, еле дыша, на эту безумную игру. Сердце замерло. В груди создалась давящая пустота. Когда в кармане Ясьняха исчез новый выигрыш, вокруг стола пошел шепот.
— Довольно! — приказала Ева.
— Еще вот эту... одну... Если...
На этот раз лопатАй кассира с довольно явной поспешностью захватила проигранные двенадцать тысяч.
— Довольно...—решил Ясьнях.
Он отошел от стола, провожаемый насмешливым взглядом крупье и шепотом, шипеньем, полным ненависти убийственным смехом толпы. ;
— Пятьдесят две, пятьдесят три...— сказал он Еве, идя медленными, тяжелыми шагами к выходу.— Что это значит по сравнению с тем, что нужно...
— Может быть, лучше то, что было час тому назад?
— Нет, лучше то, что сейчас. Но мало.
— Заработать за четверть часа пятьдесят с лишним тысяч франков — это мало?
— Рокфеллер, барон Ротшильд каждый час...
— Ах, какое мне до этого дело! Уйдем отсюда!..
— Идем, идем...
Ева не заметила, как очутилась в купе вагона, направляющегося в Ниццу. Ясьнях сидел напротив нее. Он был спокоен. Упорно молчал. Голова его качалась и дергалась в такт толчкам поезда. Вдруг он наклонился и спросил:
— Простите, кому, собственно, принадлежит выигрыш?
— Вам. Отдайте мне три тысячи, удержав за вино и за билет в фуникулере.
— Ну, нет. Я не еврей-ростовщик.
— Мне эти деньги не нужны. 1 — Где вы живете?
1 — Отель «Сюисс».
— И думаете долго там оставаться?
Чернов (фр.).
— Не знаю. Это зависит не от меня.
— Потому что видите ли...
— В чем дело?
— Видите ли... я был раз на Корсике... Если б вы согласились...
— Поехать туда с вами?
— Да, со мной... Я бы вам там рассказал...
— И здесь можно многое рассказать. Никто не мешает.
— Нет, здесь скверно. А оттуда бы — на родину?
— Что вас так тянет на родину?
— Видите ли...
— Так возвращайтесь.
— Сейчас еще не могу. У меня еще смерть в костях. Костный мозг замерз. Надо/чтоб оттаял.
— Вы — невероятный чудила.
— Это неважно!
— Знаете что: расстанемся на вокзале в Ницце. Хорошо?
— Завтра в пять часов отходит пароход на Корсику. Так удачно складывается. Поплыли бы, как через Коцит, руководимые дивным призраком. Приезжайте на Ницц-кую пристань. Поедем в город Аяччо. Каждый отдельно.
А деньги общие.
— Я сказала: они ваши.
— Я вам все объясню. Конечно, если вы жертвуете, я
возьму.
— Как это «жертвую»?
— Потом. Объясню на Корсике.
— Но вы уже мной распоряжаетесь, как будто я ваша
жена.
— Или «возлюбленная»? Нет, сударыня, я в вас не влюблюсь, даже ухаживать не буду. Может (и даже наверное!), напишу какой-нибудь изящный сонет, в котором навеки прославлю ваши волосы, губы, глаза, но от этого до любви, как от земли до неба. Может, выйдет удачно, как у Овидия или Петрарки, но холодно...
— Как это вы все знаете, что будет и как будет...
— Потому что я действительно все знаю... Впрочем, вы вернули мне жизнь. А кто вы? Откуда вы пришли в эту
таверну? Этого не знаю.
— Пришла пешком... из моря. Понимаете? Наверно, из
моря. А вот и Ницца.
— Я сразу узнал, что в вас таится огонь, проникающий все на земле... Агни ведийских книг,
— Всего доброго.
Она выскочила из вагона и бросилась в толпу, устремившуюся к трамваю.
На следующее утро в четыре часа она пришла в порт.
Моросил дождик. Все море поседело от пены. Правда, в заливе царила тишина, но было пасмурно и мрачно. Громады прибывших пароходов, еще дышащие и выпускающие отработанные пары, большие парусники с множеством поперечных рей, плоскодонки, груженные мраморными колоннами и плитами тесаного камня, множество тюков, бочонков, бочек, мешков. Бредя среди грузов по мокрому побережью, Ева уже издали увидела Ясьняха.
Он направлялся к будке кассира отходящего парохода, расположенной на берегу. Ева подозвала его знаком руки. Когда он подошел, она, наскоро поздоровавшись, попросила его вернуть одолженные ею накануне три тысячи франков. Поэт стал расстегивать свой необъятный waterproof' и вытаскивать из глубокого кармана бумажник.
— Значит, вы не едете? — спросил он. •— Конечно, нет.
— Я должен отдать вам половину, так?
— Половину чего?
— Выигрыша. Двадцать семь тысяч.
— Вы должны отдать мне мои три тысячи. Что за канитель!
— Возьмите половину. Меня эти деньги все равно не спасут, мне мало. А для жизни слишком много. Вы, может быть, сделаете на них что-нибудь хорошее.
— Ну ладно,— промолвила она после глубокого размышления.— Одолжите мне еще десять тысяч.
— Слушаюсь.
Она взяла тринадцать кредиток по тысяче франков, кивнула Ясьняху и пошла. На мгновение остановилась и поглядела через плечо. Обнаружила, что чудак стоит на прежнем месте и смотрит ей вслед.
— Когда отходит пароход? — громко спросила она.
— Через час с лишним.
— Я, может быть, еще приду проститься с вами.
, - Жду.
• i Она быстро пошла. Какой-то извозчик с маленькой ка-^ретой, только что доставивший пассажира в порт, пред-шожил ей садиться. Она вскочила внутрь и велела ехать ••ia «Отель дез-Англе».
Непромокаемое пальто (англ.)^
Поспешно вбежала в parlour • отеля и велела лакею попросить графа Щербица. Через мгновенье тот стоял перед ней. Страшное изумление было написано на его лице.
Ева подошла ближе и устремила на него ясный прямой взгляд. Довольно долго не могла произнести ни слова. Наконец объявила:
— Я пришла просить вас об одолжении, об одолжении!
— Все, что прикажете!
— Пришла просить, чтобы вы согласились взять обратно все, что я у вас заняла.
— Ах! — вздохнул он.— Я готов.
— Сколько же я вам должна? Прошу прощения, прошу прощения за этот вопрос сто, нет — миллион раз!
— Вы выиграли?
— Выиграла.
Он стал считать на память, глядя в окно. Несколько раз
провел рукой по лбу.
— Вчера пять тысяч,— помогла она.
— Да... Да, вчера пять тысяч.
— В Варшаве пятьсот рублей.
— Да, в Варшаве пятьсот рублей.
— Дорога...
— Знаете... Я не могу так сразу... Я подсчитаю — и
скажу завтра.
— Нет, завтра нет! Знаете что? Я отдам сейчас десять
тысяч франков.
— Это слишком много.
— Если окажется какой-то излишек,— торопливо забормотала она,— то вы после подсчета вернете Неполом-скому или... прямо мне. Если не хватит, мы добавим. Уговорились? А сейчас времени нет. Страшно некогда. Вы поймете и простите.
— Куда же вы так торопитесь?
— Спешу, боюсь опоздать.
Она кинула на него быстрый взгляд: он стоял по другую сторону кресла, бледный, устремив глаза в землю.
Она всунула ему в руку пачку денег. Он не возражал. Только руки его дрогнули, и брови сразу нахмурились. Ей уже было пора, и она сделала движение, чтобы прервать разговор. Тогда он, не поднимая глаз, тихо и медленно
промолвил:
— Пойдемте ко мне. Я живу здесь, наверху.
— Зачем это? — спросила она с наивным удивлением. Останьтесь со мной!
Гостиную (англ.).
Она засмеялась тихим, мелким насмешливым смешком, в котором было целое море издевки.
— Вот чем окончилась опека надо мной! Над «моей любовью»!
— Этим! — сказал.— Этим окончилась. Я полюбил вас. Останься со мной! Будь моей. Я брошу все: родину... Продам все и поселюсь здесь. Окружу тебя роскошью, счастьем, наслажденьем. Ты ничего этого не знаешь и не можешь презирать. Мы поедем в Париж. Будем там жить вместе. Забудем обо всем на свете в этом райском городе. Хочешь? О моя божественная, чудная! Без тебя для меня нет жизни на этой черной земле. Без тебя нет воздуха, нет солнца! Без тебя на земле — только смерть! Что же мне, делать? Я нарушаю свое слово? Ну да, нарушаю, черт с ним. Ты тоже нарушишь? Ну да! Но мы будем счастливы! О детка, ты будешь счастлива — клянусь тебе памятью моей матери! Узнаешь счастье! Светлое счастье, радость жизни! Зачем тебе страдать, прекраснейшая из всех женщин в мире, ты, созданная для рая, ты, Ева! Подумай! Какое имеют для нас значение религия, законы, предписания, отчизна, кодексы?
- Граф...
Он зашептал не переводя дыханья, хватая воздух ртом:
— Мы снимем виллу в Антибах, в Авиньоне,— где захочешь! А сейчас — в Париж. Ты увидишь Париж весной. Посмотришь на его великолепие, поймешь, что такое власть денег. Будешь одеваться у Борта или Пакена, у Руф-фа или у Родница,— где захочешь. К твоим услугам будут Лебувье, Дусе и Калло! А если тебе это надоест или утомит тебя, мы поедем опять к морю, на остров Уайт, на Майорку, на Сицилию... Ева! Когда я смотрю на тебя, у меня сердце разрывается от счастья! Когда тебя нет, я це^ лые дни ломаю руки, а по ночам слоняюсь из угла в угол. Улыбка твоих губок — у меня в груди, как свет в темной пустоте. Моя губы вечно жаждут твоих волос. Глаза твои, которые никогда на меня не смотрят, вечно живут в моем взгляде. Для меня не существует ничего в мире, кроме тебя! Я люблю тебя! Обожаю превыше всего на свете. Сжалься!
Она очнулась, как от сна. На губах ее была улыбка, а в глазах стояли слезы. Быстро, как золотая молния, мелькнула в двери и пропала в дожде и вихре. Щербиц рухнул на диван. Судорожно сжал голову руками...
Она бежала по широкому мокрому тротуару «Променад дез-Англе», полусознательно грезя.
«Поеду на Корсику... Поеду! Убегу с тем чудаком! Скроюсь от Щербица. Брр! Долг вернула! Он потребовал бы, чтобы я раздевалась догола,— нет, нет! Ни за что на свете! Ни за что на свете!»
Прибежала в отель «Сюисс», поднялась на лифте к себе в номер. Спросила счет и расплатилась, разменяв тысячу франков. Вещей у нее было мало и почти все в чемодане. Через несколько минут она была уже готова.
Старый носильщик, спустившись с ней на лифте, взвалил чемодан на плечо. Она пошла за ним в дождь и ненастье, не обращая внимания на то, что делается вокруг. Чувствовала одно: что правильно делает, убегая от Щербица. Даже если бы не хотела, должна была бы.
А теперь куда? Если б она осталась, Щербиц добился бы своего. Наверняка добился бы. Милый, хороший... бедный Щербиц! Перед ней еще стояли его дикие, побелевшие, сумасшедшие глаза. Еще метались прекрасные белые руки. Да, теперь он бродит по своей комнате, бегает из угла в угол, ломая красивые белые руки. Останься она в этой проклятой Ницце, пришлось бы уступить его сумасбродным настояниям. Как можно было не видеть, что происходит и к чему клонится? Он дает деньги, а она берет, подлая идиотка!
Да кто же дает деньги зря и кто берет деньги ни за что ни про что? Страшное слово опять пронизало мозг в судорогах боли. Люди, подлые люди! Наковали кандалов и сами себя в них заковывают. Можно пройти по отвратительной грязи и остаться чистой, как горностай, но невозможно остаться чистой среди людских пересудов. Они забьют камнями, «непременно забьют камнями...». О, какую неоценимую услугу оказал ей Ясьнях! Вытащил ее из омута, поднял из бездны, избавил от объятий Щербица. И что же это за удивительное вмешательство рока: она вырвала у него из рук револьвер, а он отвел ее от красивых губ
Щербица.
Сам-то он не представляет опасности — о, нет! Если бы даже Лукаш застал ifx живущими в одном отеле, ему нечего было бы пугаться. Ведь Ясьняшек этот заявил, что не
влюбится в нее.
Она шла все быстрей и быстрей вслед за рассыльным.
Вдруг опять вспомнила с радостью:
«Я больше не должна ни гроша Щербицу. Ни гроша! Ни пфеннига! Наоборот, он мне должен. Ну, разве это не удивительно? Больше того, я ничего не должна Ясьняху. Наоборот, он еще должен мне — да сколько! Ведь, по су-