Среди этого сброда — о чем-то рассуждающего, жестикулирующего, шепчущегося, хохочущего, насмехающегося — Ева, запертая в клетке кассирши, как в исповедальне, одинока, будто в лесной чаще. Красота вернулась к ней, как после зимы возвращается весна. Снова царской диадемой поднялись над лбом пепельно-золотые волосы. Лоб непорочно белый, словно кора березы, глаза, приняв в себя тайну жизни и тайну души, стали глубокими, скрывающими непостижимый мир. На губах застыла жестокая улыбка... Она опять стала элегантно одеваться, душиться,
следить за собой. Прическу носила не шаблонную: скромную, но тем не менее привлекающую взгляды всех. Руки ее, благодаря тщательному уходу, похорошели. Уже несколько месяцев она служила в самой фешенебельной кондитерской — заведении, поставленном на европейскую ногу. Ее устроила туда Барнавская — через философа Хор-ста. Доброта и заботливость Барнавской объяснялись в данном случае соображениями чисто утилитарными. Речь шла о возвращении суммы, которую Ева выманила у нее год тому назад.
Старик Побратынский давно лишился места. В доме царила крайняя нищета, еле прикрытая остатками прежней роскоши.
Как только появилась на горизонте Ева, Барнавская безотлагательно приступила к поискам для нее «подходящей» работы, понятно, с той целью, чтобы можно было наложить руку на ее'жалованье. Хотя были тщательно соблюдены все приличия (всем вообще и каждому любопытствующему в отдельности было сказано, что Ева провела целый год у родных под Вильно), найти место получше невероятно трудно. Куда ни обращались — всюду под самыми разнообразными предлогами отказ. Между тем Барнавская не намерена была ждать. Она пустила в ход даже Хорста. И все диву дались: через несколько дней этот нечестивец нашел место. Сперва Ева с негодованием отвергла совершенно неприемлемое предложение — сидеть в кассе кондитерской, но под давлением зловещих угроз Барнавской, под влиянием родительских уговоров и ободрения со стороны своего друга Хорста согласилась.
|
Адольф Хорст жил по-прежнему у ее родителей. Но так как у старика Побратынского теперь часто не было «мелочи» на послеобеденную «чашечку с рюмочкой», Хорст ходил один и уже не в прежнюю дыру, а в перворазрядную кондитерскую. Здесь у него был свой уголок, где он всегда сидел примерно с четырех дня и до поздней ночи. Столик Хорста обладал исключительной притягательной силой для собеседников. Сюда тянулись стар и млад — все народ более или менее зажиточный. Хорст поучал, посвящал в тайны, знакомил с Европой, забавлял всякими историями. Тут только удавалось ему развернуть полностью всю свою философскую систему и заодно — коллекцию пикантных анекдотов.
Веселый столик помещался возле самой «ложи», где царила уже известная и привлекавшая к себе взгляды «мадемуазель Ева». Всякий раз, поднимая глаза на толпу,
она видела прежде всего округлую голову Хорста, его собаку и приятелей.
Все время слышала его монологи. Еще не начинало смеркаться, еще не зажигались огни, а вокруг Хорста компания уже в полном сборе — весь повседневный симпози-он, к которому он обращался с такими, примерно, словами: — Позвольте мне, оптиматы, созерцающие эту юдоль в совершеннейший телескоп (я имею в виду, разумеется, ручку пивной кружки), познакомить вас поближе с уклоном и основным направлением мысли польских мужичков. Наблюдениями над природой польского мужичка, признаки которой будут вам сейчас изложены, я весьма усердно занимался на всем протяжении своего жизненного пути! Я буду говорить, о мои соликерники, абсолютно нелицеприятно, с глубочайшим и искреннейшим убеждением, что ни веселые пепеэсовцы', ни менее веселые эндеки не обратят на вещие слова мои хотя бы мимолетного внимания. Они назовут их проявлением темноты и провозгласят — чего доброго! — с помощью прокламации, что, как только добьются власти, так сейчас же эту темноту уничтожат. Не стану, о избранные, доказывать вам, что власти добьется прежде всех тот, кто будет больше льстить отечественной темноте, и наоборот — больше всего мытарств выпадет на долю того, кто начнет уничтожать темноту, кто объявит ей самую беспощадную войну.
|
Потому что последнему, которого по всей справедливости следует назвать легкомысленным, придется бороться одновременно с двумя врагами. Как же может вышеозначенный получить власть? Не получит никогда в жизни! Жаждущий власти мудрец должен сделать краеугольным камнем своей «программы» снобизм (по-польски — колту-низм или колтунство), предоставить колтунству возможность расцвета, дать колтуну прекраснейшие научные названия и с энтузиазмом его поддерживать.
Ибо нигде за долгие века своего существования колтун не цвел таким пышным цветом, как в Польше (plica polo-nica2. Горе стригущим польский колтун! Не миновать им палок. Такова теория. Перейдем к фактам.
|
Факт первый.
Была в одном уезде (допустим, в Пётрковском) крупная сумма денег. Давнишние какие-то, воеводские деньги. Вместе с наросшими за несколько десятков лет процента-
1 Члены Польской социалистической партии (ППС).
2 Польская черта (лат.).
ми дошла эта сумма до чудовищных размеров. Проведали о ней два человека, «люди доброй воли», два молодых землевладельца и, после тщательного размышления, решили приложить все усилия к тому, чтоб эти деньги были употреблены на проведение шоссе от уездного города в одно местечко из самых захолустных. В самом деле, вся округа от этого страшно выигрывала, потому что земля там плодородная, хозяйства хорошие и только дороги — просто дьявольские. Власти, от которых это зависело, согласились ассигновать эти деньги на постройку шоссе — при условии согласия соответствующих волостей на проведение дороги по их территории. Наши шляхтичи только этого и ждали! Суковатую палку в руки для защиты от собак — и из хаты в хату с агитацией! Один несколько лет подряд был волостным судьей, хорошо знал местных жителей, их отношения, нрдвы, обстоятельства и недостатки.. Войтеку так объясняют, к Игнацию этак подъедут, Магду уговорят, чтобы своему втолковала. Пошло как по маслу. Мужики в разговоре один на один — согласны. Кто же вдруг против шоссе пойдет? Тут и телега, и лошадь, и перевозка... На ярмарку ли, на храмовый ли праздник... Одним словом, обошли мои шляхтичи все шесть волостей, умаялись, бедные, но дело обделали. Единство, лад, порядок! Наша взяла! Прямо в ногу с польской шляхтой... '
Наступил наконец долгожданный день сходки. Сошлись в одном пограничном месте все шесть волостей. Приехал волостной комиссар, приехал сам губернатор. Съехалась вся шляхта. Поднимаются почтенные инициаторы один за другим на столик, закатывают блестящую речь. Мужички дружно одобряют. Наконец встал на столик волостной комиссар, спрашивает:
— Так как же, люди добрые, согласны вы отпустить эти уездные деньги на постройку шоссе?
И тут в ответ все шесть волостей, как один:
— Не желаем! Не желаем! Не желаем! Факт второй.
Случилось, что в это роковое время в одной дыре (Ломжинской) появилась группа сентиментальных интеллигентов, которых закоренелое местное колтунство пре-
1 Намек на стихотворение польского поэта 3. Красинского «Псалмы будущего» (1845), в котором провозглашалась реакционная идея национального единства польского народа под руководством шляхты.
зрительно назвало «приютчиками» '. Группа эта видела быстро действующее и надежное лекарство от всех «недомоганий» в самом обычном просветительстве и с усердием, достойным лучшего применения, решила создать в вышеупомянутой дыре своими силами образцовый детский приют. Чувствительные участники этой группы вообразили, будто им удастся извлекать детей из святых, но зловонных семейных «очагов», из скарлатинных халуп и, обрабатывая их мозги в своем маниакальном приюте при помощи идеальных, строго научных фребелевских палочек, превращать своих питомцев в будущих «граждан» и всяких там «деятелей».
И представьте вы себе, милые мои собеседники, что получилось! Среди полей четырех ближайших друг к другу соседних деревенек было находившееся в общем владении одной из них «мирское пастбище». «Общинное добро» — if you please2: «ополье»... Один из наиболее рьяных «приютчиков» созывает деревню, которой оно принадлежало, произносит пламенную и, само собой, абсолютно непонятную речь с цитатами из поэтов, прозаиков — и предлагает:
— Граждане! Отдайте нам в вечную аренду полморга вашего пастбища в том месте, где будет ближе для всех четырех деревень. Мы на этом клочке земли построим хорошую каменную школу в несколько тысяч рублей и отдадим ее в собственность вашей общине. Ваши дети получат навеки право бесплатного обучения в этой школе. Никаких расходов ни на строительство, ни на содержание школы ваша деревня нести не будет. Вам не придется платить никаких налогов... Сколько вы хотите в год за аренду полморга этого пастбища?
После долгого обсуждения мир дал такой ответ:
— Дайте пятьдесят рублей.
— Сколько же стоит арендовать морг самой лучшей пашни у вас в округе? — спрашивает идеалист.
— Двенадцать рублей.
— Так почему же полморга пастбища должны стоить пятьдесят?
— Потому что вы на этом месте будете строить, возведете каменный дом.
1 Имеется в виду широко развернувшаяся в среде польской интеллигенции во время революции 1905—1907 гг. культурно-просветительская деятельность, одной из распространенных форм которой было устройство детских яслей и приютов.
2 Не угодно ли (англ.).
— Но это здание будет нотариально записано, как ваша собственность и ваша школа...
— Так-то оно так, да несподручно нас с арендной платы сбавлять...
Факт третий и т. д.
Электрический свет вошел тихо, как дыханье, и с тех пор живет в сосудах. Свет, извлеченный из небытия в недрах земли трудом рабов, чьи легкие разорвал туберкулезный кашель. Свет, созданный страданием бедняков, чей домашний очаг освещает коптящая керосиновая лампа. Сверкающие зеркала во всю стену вызывают иллюзию множества залов, далей, пространства. Отражают в глубине своей людской круговорот. В глазах и в мозгу возникает разнообразный, гигантский образ, многократно повторенный в стенах хоровод веселых мелькающих фигур, процессия одежд, шествие призраков в человеческом облике, на чьих лицах можно видеть выражение всех чувств, от счастья до отчаянья,— бесконечное видение рода человеческого. Даже опустив глаза, занятая подсчетами или писанием, Ева видела перед собой эту снующую ленту людей. Как часто в этой густой толпе подростков, юношей, мужчин, стариков появлялось очаровательное молодое лицо, какой-нибудь невыразимо прекрасный, изумительный, ни с чем не сравнимый овал или профиль. Глаз не оторвешь. Нередко чей-то взгляд из вечера в вечер часами молил, либо преследовал.
Еве пришлось научиться спокойствию, уменью сохранять непоколебимо равнодушный вид, обличье угрюмого деспотизма. Учтивая, любезная наглость, не замечающее снисходительное презрение. Приветливая улыбка красивых губ говорила: «Смотри себе, котик, смотри. Смотри, хорошенький паж!.. Все глаза высмотри... Хоть круглые сутки будешь смотреть, и весь рождественский пост, и всю масленицу, и весь великий пост — нет, бедненький, нет, я и бровью не поведу. Знаю я, чего тебе надо. Ты хочешь сжимать меня вот в этих белых руках с полированными ногтями, мять мои груди и губы... Знаю, зиаю. Ничего не выйдет, ровно ничего, потому что я, понимаешь, верна -Лу-кашу, которого, может быть, уже нет на свете...»
Глаза ее видели толпу, мысль наблюдала буйное веселье (в то же время почти непрерывно производя подсчеты), а истинное зрение, та сила, которая составляет способность видения, созерцала далекие-далекие миры...
За спокойной, сдержанно кокетливой улыбкой, скрывавшей лицо подобно бумажной маске с девяти утра до поздней ночи, жило сновидение, непрерывное, почти как электрический свет в люстрах. Сновиденье о том, что когда-нибудь все это должно же кончиться, когда-нибудь исчезнет с глаз этот хоровод бледных теней, эта бесконечная человеческая процессия и те мужицкие толпы, о которых рассказывал Хорст. Глаза, устремленные на вечерний людской поток, видели другие, далекие, далекие места и толпы...
Туда, туда! Тепло радости, наподобие осеннего солнца, приливало к истлевшему сердцу, когда ему снилось, что где-то на земле есть уединение, где можно вновь надолго обрести тишину и благословенный покой, что наполнял когда-то ту давнюю, девичью ночь... Ева понимала, что мечта эта пагубна, что во сто крат хуже участь тех, у кого совсем нет ни хлеба, ни крова, кто проклинает свою голодную жизнь, но все-таки мечтала... Иногда пробегала знакомая легкая дрожь. Глаза летали нетопырями и с ужасом падали в гущу толпы, пронзая украдкой все — от двери до двери.
Страх... Озноб...
Тихонький плач — не то за ушами, не то где-то в стене. Крохотные ручки дергаются, маленькие коленки бьются друг о друга. А вдруг из толпы выскочит еврей, хозяин дома,— и увидит! На мгновенье — волосы дыбом и в ушах рассыпался еле слышный сухой треск. Мурашки — по спине, по рукам, по ногам... Быстрая, как мурашки, мысль о том, куда бы скрыться, как бы выбраться из закуты, как незаметно выскользнуть на улицу, какими закоулками домчаться до дому. Мысль — бежать ли домой, или прямо к Висле. Почему к Висле? Там... На Висле...
В измученной, бессильной душе возникла отрада: рассказать Лукашу... Больше ничего: только рассказать ему все, все как есть, а потом будь что будет! Но умереть, но погибнуть, но сесть на скамью подсудимых, не рассказав ему все, как было, не излив всю душу!.. При одной этой мысли все тело охватывала дрожь и мучительно сжималось сердце.
Когда наконец поздняя ночь прерывала поток воспоминаний и Ева покидала «заведение», Хорст тоже подымался и уходил. На улице он догонял ее и провожал до дому. Мало-помалу она к этому привыкла. Иногда была даже рада. Когда над городом простиралась дождливая ночь, тротуары делались блестящими от липкой влаги, а
фонари становились испуганными, робкими огонечками, ей было приятно присутствие верного спутника. Прежде, год тому назад, она терпеть не могла его цинизма, его манеры говорить, его персону и окружение. Теперь, наоборот, он как раз был ей приятней всех, его взгляд на вещи казался, пожалуй, самым разумным, а манера держаться — самой естественной и правильной.
Хорст никогда не говорил ей о своих чувствах. В кофейне кидал на нее огненные взгляды, но украдкой, когда был уверен, что она не заметит. Никогда не жал ей руку, подымаясь с ней по темной лестнице и прощаясь в темной передней, перед тем как им обоим разойтись по своим комнаткам. Ей было приятно (о чем она, впрочем, никогда не думала), что его чувство так постоянно, но не навязчиво. Никогда в разговоре с нею он не упоминал о Не-поломском, никогда не делал никаких намеков на события, происходившие во время отсутствия Евы. Хорст был как врач и педагог. Говорил много, но только о том, что происходит сейчас, о новых, текущих, веселых событиях, о том, что могло занять Еву и втянуть ее в жизнь.
Она прекрасно понимала, что этот славный Хорст приручает ее для себя. Она посмеивалась над его хитрыми маневрами благодушно, с цинизмом, наполнявшим теперь ее душу. Однако иной раз поощряла философа, даря его незаметными и ни к чему не обязывающими крохами благосклонности. То кивнет ему, выходя из кафе после работы, когда он нарочно задерживался для отвода глаз, то пошлет странную и ничего не значащую улыбку, как подают грош нищему, ожидающему милостыни у ворот. Хорошо узнав, что значит жить совершенно одиноко, без близких людей, она берегла дружбу верного Хорста на черный день. Да и теперь одиночество тяготило ее. Она терпеть не могла улиц, подернутых густой и холодной синеватой мглой.
Когда взгляд погружался в ее зловещую бесконечность, Еву тотчас же охватывал страх и ужас. Дома с осклизлыми стенами страшили ее своими бессмысленно и беспорядочно вздымающимися массивами, фонари мелькали в глазах быстрым мучительным хороводом. Она чувствовала, что она одна на свете, идет одна-одинешенька в безграничном мраке но живому кладбищу, где блуждают тол-*• пы мертвецов. Куда ни пойдешь, всюду наталкиваешься '. на былое. Для нее не существовало абсолютно ничего из того, что есть, а существовало лишь то, что было и больше не существует. Сто раз ловила она себя на тайных мечтах
о том, чего уже нет в действительности. Ах, как рыдал тогда в одиноком сердце неотступный вид кипучего города!
Громадные дома и громадные магазины, непрестанная суета и вечное стремление вперед, и она одна как перст стоит посреди необъятного водоворота, не имея возможности ни пойти вперед, ни вернуться откуда пришла. Вокруг — несчастные люди, подавленные страхом, целыми1 толпами отданные судорогам работы, вечно одержимые манией преследования, чудовищным, бессмертным призраком голода и болезней; люди убогие, всегда и всюду угрюмые, страшные даже в своем разгуле — если не сами по себе, то тем способом, каким они ему предаются. Ночной город, как и душа ее, был полон испуга, раздора, о котором неизвестно, чем он и для какой цели вызван. Мучительнейшая из пыток — мысль, что страдание и раздор не имеют никакой цели, что они существуют сами для себя, что за страданье не будет награды... Вечная и неописуемая людская скорбь и вечное людское усердие, подобное усердию глупой стальной машины. Громада потребностей, не поддающаяся заполнению громадой труда... Это вековечное житье-бытье нищеты... Чудовищная бессмыслица такого житья-бытья... Отталкивающее безобразие работы и безобразие человеческих лиц, изуродованных воловьим трудом...
Теперь она видела в этих толпах себя. Она одна из толпы... Почти в полном одиночестве шла по улицам, испытывая чувство, которого не выразить словами. Чувствовала, будто она прикована к этой отталкивающей толпе и совсем одна, но что в пей, в ней одной — весь огромный город. Чувствовала, что она — как бы необходимый живой голос безмерного сборища домов, людей, запертых в этих домах, и тех, что мчатся по улицам. Голос, в ней запертый, знал нею циничную правду и распирал грудь, стремясь вырваться. Но сама она не знала этой правды и не могла выпустить его наружу. Только одинокий вздох бессилия, вздох обо всех теснил грудь — и терновый венец глубокой скорби обвивал голову.
Один раз, идя с Евой поздно ночью домой, Хорст, после долгого молчания, промолвил:
— Хотите познакомиться с госпожой Неполомской?
— С кем?
— С госпожой Неполомской.
— Я не понимаю... Кто это?..
— Жена Лукаша Неполомского, который жил у вас в доме год тому назад.
Ева угрюмо промолчала. Наконец спросила в свою очередь:
— Для чего вы предлагаете мне с ней познакомиться?
— Я подумал,— вы могли бы что-нибудь узнать у этой дамы о Неполомском?
Ева хотела осадить его, но ничего не сказала: у нее от этих слов Хорста будто перехватило дыхание. Она шла, сама не зная куда и не понимая, где находится. Давным-давно уже она старалась вычеркнуть из памяти фамилию «Неполомский». Не хотела ничего знать о нем, не хотела о нем думать, как больной чахоткой не хочет знать о своей беде, которая всегда и всюду с ним, таится за всеми его мыслями, за каждым чувством.
Овладев собой, она обратилась к Хорсту со словами:
— Как это вам взбрело в голову? Просто не понимаю!
— Э... видите ли... Я знаю, что говорю и что делаю.
— Как же это вы познакомились с женой Неполомского? Любопытно...
— Как познакомился? Мы вас искали по всему свету. Искали следа, тени, какого-нибудь указания. Я случайно узнал о существовании этой дамы. Был у нее, думал разнюхать что-нибудь о местопребывании ее мужа, потому что мы ведь не знали, куда он делся. Уж если Барнав-ская не могла напасть на ваш след...
— Что же это за женщина?
— Да так... женщина как женщина. Живет на Злотой, дом сорок. Хотите — сходите к ней, не хотите — не надо. В общем не будем об этом говорить: это вас нервирует.
— Меня ничто не нервирует. Я совершенно спокойна и весела.
— Прекрасное расположение духа. Я тоже, как известно, всегда совершенно спокоен и весел. И мне все больше нравится ваше настроение за последнее время.
— Мне абсолютно безразлично, что вам нравится.
— Само собой! Так и быть должно...
В ближайшее воскресенье, около часу пополудни, Ева отправилась на Злотую и вошла во двор дома № 40. Остановилась перед списком жильцов и стала спокойно читать. Но вот глаза ее прочли: «Роза Неполомская». Эта фамилия вызвала в ней удивление, смешанное с испугом: стала уже такой далекой, а теперь вдруг опять приблизилась. Вполз-
ти на крутую гору забвения и снова скатиться в проклятую яму. Ева стояла, растерянно уставившись в список жильцов, не в силах двинуться с места. Горячий вихрь закрутился вокруг головы. Далекий удар грома потряс самые основы души.
Очнувшись, она пошла прямо по лестнице бокового флигеля и отыскала указанный в списке номер квартиры. Остановилась перед дверью. Прежде чем нажать кнопку звонка, спросила себя, что она тут делает, зачем пришла. Что она скажет? Первое бессознательное побуждение было: сказать всю правду. Кинуть эту правду в лицо жене Лукаша и привести ее в трепет, в бессильное отчаяние, уравнять ее положение со своим. Тогда можно будет кое-чего добиться, вырвать в беседе, в споре или потасовке какое-нибудь сведение о нем. Сказать, кто она,— сделать это прямо, без ненавистных ухищрений и отвратительных умолчаний.
Она уже подняла было руку, уже поднялась всем телом и душой на ступень этого эшафота, но вдруг опять отступила.
Почувствовала себя голой на площади. А если той ничего не известно? Зачем рассказывать о себе? Зачем? Новое стремление овладело душой, хитро нарядившись в слова Альфреда де Виньи: «Seul le silence est grand et tout autre est faiblesse...» '. He спуститься ли обратно по этой лестнице, не вернуться ли к себе в комнату, в воскресную скуку отдыха?
Всем колебаниям сразу положило конец любопытство: какая она? Надо быть последней дурой, чтобы рассказать ей все о себе. С какой стати? Всмотреться в нее, в эту соучастницу ожидания Лукаша Неполомского. Внутренне посмеяться над ней, отпраздновать победу, что вырвала у нее мужа, и — уйти восвояси, домой.
— Открой, сестра,— прошептала со смехом Ева, прислонив лоб к визитной карточке Розы Неполомской на двери.
Подняла отяжелевшую руку. Позвонила.
Послышались шаги. Дверь отворилась. Она вошла. В темном коридорчике стояла какая-то женщина. Ее трудно было рассмотреть.
— Госпожа Роза Неполомская? — спросила Ева.
— Да. Что вам угодно?
— Мне хотелось бы поговорить с вами.
1 В одном молчании— величье, все остальное — слабость..,(д5р.)
— Пожалуйста.
Ева вошла в большую комнату с альковом. Окно выходило в сад. Тут было хорошо видно, светло.
Ева поспешно обернулась, чтоб поскорей увидеть ту, что идет за ней. Лишь спустя мгновенье сумела смягчить жесткость своего взгляда. Перед ней стояла женщина еще молодая и недурная собой.
Это была худощавая (немного слишком худощавая) шатенка с замечательно чистыми чертами лица, отличающимися, однако, излишней резкостью. Все в этом лице было правильно, нарисовано какими-то простыми линиями. Очень красивый, умный, высокий лоб мягко и миловидно обрамляли волосы, причесанные оригинально и как бы с сознательным намерением, чтобы лицо выглядело старше. Рот и прямой хрящеватый нос образовали спокойный «греческий» рисунок. Выражение лица было холодное, полное ума и твердости. В бледно-прозрачных глазах сосредоточилась огромная сила проникновения.
Госпожа Неполомская мгновенье терпеливо и приветливо подождала, чтобы Ева назвала свою фамилию, но, не дождавшись, с красивым равнодушием указала рукой на низкое кресло посреди комнаты. Ева хорошо понимала, что надо представиться, и думала о том, как поступить. Она рассчитывала, что встретит здесь не такую женщину. С первого взгляда было ясно, что ошиблась. Вдруг, неожи-данно для самой себя, она промолвила:
— Прежде всего... я должна назвать свою фамилию...
— Ваша фамилия — Побратынская. Мадемуазель... Ева Побратынская...
— Вы меня знаете?
— Нет, не знаю.
— Так как же?..
— Я догадалась. Когда вы сейчас вошли и поглядели на меня, я сразу подумала: вот та девушка, которую погубил мой необузданный супруг.
— На основании чего вы это заключили?
— По вашему взгляду.
— Я не знала, что мои глаза так предательски выдают все тайны.
— Наши предательства делают новых предателей из нас самих, из наших рук, глаз, губ.
— Я не предавала решительно никого. А если совершила предательство, так разве только по отношению к своей собственной душе и к вечности. Может быть, по
отношению к семье. Но и семье своей я не обещала ничего такого, что позже...
Госпожа Неполомская сидела неподвижно, опершись подбородком на руку и поставив локоть на ручку кресла. Она глядела на Еву снизу своими спокойными глазами — бледно-голубыми, как далекий туман, и прозрачными, словно горный ручей. Невыразимое очарование спокойствия и ума исходило от всей ее фигуры. Однако Ева заметила, что ее противнице мало-помалу кровь ударяет в голову; не заливает щек, но медленно, постепенно окрашивает уши, подчеркивает рубиновой чертой нижние веки, воспламеняет губы. Ева почти чувствовала за свою собеседницу, понимала, что в ней совершается. Это было ей приятно; и особенно интересно, что это обаяние спокойствия распадается и рушится под напором переживаний.
«У нее нервы шалят»,— подумала Ева. Она решила воспользоваться этим раздраженным состоянием и довести его до предела.
— Вы до сих пор любите своего мужа? — спросила она с жестокой усмешкой.
Роза Неполомская не ответила. Веки ее медленно опустились. Сухой, нервный кашель на мгновенье прервал ей дыханье. Потом, снова подняв голову, она тихим голосом вежливо спросила: '
— Могу я узнать, что вам собственно нужно от меня? Ева не ожидала этого вопроса. Она поняла, что почва
уходит у нее из-под ног. Надо идти, а она ничего не узнала. Ровно ничего! В мгновенье ока промелькнула мысль о том, что сейчас придется спускаться по темной лестнице, тащиться по улице и прийти домой такой же несчастной, как была. Страшная горечь вдруг закипела в груди и полилась по острым каменьям, по цепляющимся корням в бездонный провал небытия. Ева сидела с неестественной улыбкой, пошевеливая в беспомощной руке стянутую пер^ чатку, которая казалась ей тяжелой, как кусок железа. У нее не было сил ни встать, ни поднять глаза. В вихре чувств, раздирающих сердце, она цеплялась за одну только мечту: узнать что-нибудь новое о Лукаше — и уйти. Хоть маленький, хоть мелкий, ни на что не пригодный слушок, хоть пустяк, хоть отзвук известия...
Вдруг она услыхала голос той, показавшийся ей каким-то далеким, посторонним, приглушенным:
•— «Дни человека как трава. Как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер — и нет его...» '
Псалом Давида.
Ева подняла измученные глаза. Погрузила печальный, мертвенно-печальный взгляд в глаза соперницы. Глаза Розы, широко раскрытые, были безгранично правдивы. Она внимательно, глубоко всматривалась в Еву. Улыбка, более страдальческая, чем горькое рыданье, застыла на ее губах.
— Да, когда-то и у меня было мгновенье счастья,— промолвила она.— И я росла в доме родителей, как цветок. Была человеком, существующим для самого себя, как цветок. Лук-аш коснулся меня и сорвал, чтобы носить па груди до тех пор, пока я не потеряю для него аромат. Потом решил, что довольно. Все, кого я любила, умерли. Родители, брат. Я осталась с ним одна. Когда он захотел бросить меня на землю, я отчаянно сопротивлялась. Впрочем, вы должны знать это лучше меня, потому что я была не в состоянии запомнить все зло, которое, на удивление людям, творила. Только потом вспоминала... Он вам, наверно, говорил, потому что любит говорить обо мне дурпо, как можно хуже... А вы ведь были тогда самой близкой его сердцу... Новым его цветком...
— Да, он говорил мне о вас.
— И, конечно, всегда дурно? — спросила Роза с улыбкой, крайне удивившей Еву.
— Действительно... он говорил дурно.
— Теперь мне уж все равно. Это уже не может ни нарушить моего спокойствия, ни повлиять на мои суждения о нем. И я от этого спокойствия не откажусь ни за что!
— Вы не любите Лукаша? — еще раз тихо спросила Ева, наклонившись к ней.
t; Роза подняла на нее тяжелый взгляд. Огонь неистовой j страсти блеснул в ее глазах. Она медленно проговорила: '•' — Вы, видимо, не понимаете меня. Я действительно.наносила Л у кашу тяжелые раны, удары всякого рода. Бо-' ролась с ним, не разбирая оружия, чтоб он только любил
меня, как в то время, когда я была его невестой. Доходила
в борьбе до мести. Все это было.
— Он говорил мне.
— Но наступил день, когда я, помимо своей воли и вопреки ей, вдруг увидела все душевные раны, которые я ему нанесла, и все еще не осуществленные умыслы свои против него. И задрожала от ужаса.
— Вы больше не любите его?
— Что же я могу сказать? С этого момента я больше не таю против пего зла. Может быть, вам теперь станет
7 С. Жеромский
ясней, что мне невозможно ответить на вопрос, любяю ли я его?
— Вы ему простили, что он вас бросил?
— Не знаю. Разве я могу понять?
Произнеся эти слова, Роза, после небольшого раздумья, встала и с милой непосредственностью достала из старинного письменного стола удивительно изящный маленький сафьяновый портфель с вставленной в него давнишней фотографией Лукаша. Фотография была прелестная, с итальянским оттенком, без ретуши. На губах — злая, но привлекательная, умная, содержательная улыбка. Глаза глядели как живые. Борода и усы — не такие, как теперь; волосы взлохмаченные.