Двери парадного еще не были готовы. Их заменяли 8 глава




— Я сниму эту комнату, мама! Каждый месяц буду платить за нее столько же, сколько он. Переберусь в нее и буду там жить. Мне надо быть одной. Буду зарабатывать

еще больше, еще- больше. Да я ведь и теперь зарабатываю столько, что могу платить, как он. Мать печально смотрела в землю.

— Тебе это мало поможет, а для нас убыток,— про­бормотала она.

— Что же, я никогда не буду человеком? Хоть триста рублей в месяц зарабатывай, а все за ширмой сиди? Вечно ваша, ваша...

— Ну, бери, бери комнату! Около двухсот рублей в год за окно выбросишь.

Ci-devant' красавица вышла из комнаты, гордо подняв голову. В тот же день Ева перебралась в комнату, которую прежде занимал Неполомский. Разместила там свои вещи, все свое имущество. Постель постлала на железной кро­вати — точь-в-точь так же, как было у него. Благоговейно расставила по местам предметы, которыми пользовался Неполомский. Придя со службы и запершись на ключ, целыми часами занималась чисткой, мытьем, подклеива-нием обоев, окраской пола и т. д., пока не довела комнату до невыразимого совершенства, придав ей несомненную привлекательность. Она превратила это место в малень­кое святилище или музей. Старая рыночная рухлядь ста­ла почти красивой и при всей своей солидной топорности много выиграла на блестящем полу, среди чистых стен и прозрачных окон. Комната была полна запаха цветов и тонких духов. На стене появились две гравюры, в извест­ном смысле почерпнутые из писем Лукаша Неполомского и после долгих розысков за большие деньги раздобытые у антикваров: па одной был изображен Отелло, приближаю­щийся ночью к ложу Дездемоны, прекрасный английский эстамп; другая представляла собой портрет Альфреда до Виньи.

Никто из домашних ни разу не переступил порога этой комнаты. Доведя ее до совершенства, хозяйка для всех без исключения заперла ее на ключ. Дверь оставалась закры­той в отсутствие хозяйки. Но не открывалась и когда та была дома. Убирала Ева сама. Там у нее были книги, ко­торые она глотала во множестве: брала из библиотеки и покупала. Там же хранила взаперти свои письма.

Так жила она долгие месяцы в полном отчуждении от всех, «ничего не говоря», то есть так, что никто не слы­шал ни одного звука из великой песни ее души; жила в пустыне, словно в келье, в лесу или на неприступных горах.

Бывшая (фр.)

4*

Будни, в значительной мере заполненные конторской работой, проходили легче, но воскресенья и праздники... Праздничные дни тянулись без конца, полные печали, мо­гучей как ночь, печали, не уступающей самым напряжен­ным усилиям твердой воли, как ночь не уступает сделан­ным человеческими руками искусственным источникам сйёта, печали, уходившей только после того, как исполни­лась ее неведомая мера. Утром, в воскресенье, Ева обычно шла в публичную читальню. Два-три часа просматривала журналы за прошлую неделю.

Осенью, уже во второй половине сентября, выдалось необыкновенное воскресенье. Ева довольно долго читала и уже собиралась уходить. Читальный зал, полный ныли, шелеста, кашля сидящих в нем книгочеев, начал ее утом­лять. Еще один еженедельник — и конец. Домой! Она про­тянула руку к журналу, уже имея в мозгу картину шум­ной улицы, отвратительной, чужой улицы, картину двора, лестницы, двери в квартиру. Перед глазами ее были столб­цы шрифта, тоже чужие, безразличные, отталкивающие, как и вид улицы. За спиной она ощущала вечное присут­ствие враждебной одиночеству толпы, толпы преследова­тельницы и доносчицы, толпы-втируши... Все, что было и жизни и в журналах, не имело к ней, к ее делам, к ео «проблеме», к проклятым сторонам ее жизни абсолютно никакого отношения. Она стала читать статью в научном еженедельнике. Прочла. Скука, скука... Перевернула стра­ницу — взглянуть на следующую статью, резервуар скуки на другой фасон...

И вдруг — удар в голову, огонь в глазах, стук крови в ушах. Под статьей внизу подпись: «Лукаш Неполом-ский». В груди занялся пожар, тихий огонь. Змеистые языки его подползают к черепу, вплетаются в волосы. Вихрь радости ворвался в этот огонь. Адрес редакции...

Осторожно сложила журнал и вышла, не зашуршав. Шум в голове... На улице приняла решение идти не откла­дывая. В другое время, подчиняясь врожденному чувству робости, на каждом шагу простаивала бы по четверть часа в 'нерешительности и тревоге. А тут взбежала по лестнице и позвонила — будто к себе домой. Ей открыл старый слу­житель, из чьих глаз, щек и черепа жизнь высосала все. Глаза мертвые — сама земля... Он вызвал в Еве неодоли­мое отвращение, как вид глисты или раздавленной улитки. ; — Господин редактор у себя? По воскресеньям нет приема.

Прошу передать мою визитную карточку.

Раздавленные глаза смотрят па карточку, потом в лицо посетительницы с таким нее интересом, как смотрели бы и открытую остывшую печь.

Две серебряные монеты покрупней? Пошел...

Все нет его — нет и нет!

Ева пускает в ход свою фантазию. Сочиняет, врет, вы­думывает, не сходя с места, отчаянные истории, небыли­цы, берет с потолка всякий вздор и отбрасывает его, как неподходящий. А если этот болван не примет? Что тогда делать? Как поступить?

— Пожалуйте!

Кабинет редактора. Груды всевозможных журналов. Вырезки, блокноты, красный карандаш. Пыль. Скука. Ти­канье стенных часов...

Ева села в кресло возле письменного стола. Поправи­ла прическу, блузку, выставила из-под платья ножку так, чтоб г-н редактор тотчас заметил и не выпроводил ни с чем. Молча твердила: «Лукаш, Лукаш, приди!..»

Ждала в смятении, в трепете, язвимая мучительными опасениями — пять минут, десять, четверть часа.

Наконец дверь открылась.

Редактор с гримасой раздражения, надевая на нос пенсне, появился, как Вотан среди горных огней.

От Евы не укрылась его увядающая, подслеповатая, лысеющая, полубеззубая, вечно под корень подрубаемая «врагами» мания величия. Лицо, как страница текста, на­печатанного на оберточной бумаге, почтенная физионо­мия, посеревшая среди колонок, «принципов», сплетен, клеветы, корректур и дыма пивных. Ирония, высокомерие, причмокивание гнилыми зубами, покашливание, имеющее источником как необъятность интеллекта, так и «раздра­жение верхних дыхательных путей». Но даже эти рыщу­щие чувственные глаза, достойные пенсне в золотой опра-. ве, уже замечают. На помятой физиономии появляется выражение мечтательности и романтической заинтересо­ванности: начинающая литераторша.

— Чем могу служить? — произнес редактор изящным шепотом, посылая улыбочки, полные далеко идущих обе­щаний.

— Господин редактор, прошу прощения, что я отни­маю у вас время, столь для нас драгоценное. Но очень важное дело... вынудило меня взять на себя смелость...

— Прошу покорно...—ласково промолвил властелин, руководитель общественного мнения, устраиваясь на ве­ликолепном кресле — так, чтобы поза была не только не-

принужденная, но, по возможности, скрывала бы круглую плешь.

— Я студентка из Парижа...

— А... очень приятно...

— Возвращаюсь после каникул на занятия. Нас едет несколько человек. Одна из подруг выбрала своей специ­альностью антропологию. Она еще раньше работала под руководством господина Неполомского. И вот эта подруга, которая сейчас еще в деревне, поручила мне узнать, где в настоящее время находится господин Неполомский. Он тоже должен ехать теперь в Париж. Я нигде не могу до­стать адрес этого господина. Наконец мне рекомендовали обратиться к вам, уважаемый господин редактор, как к че­ловеку, который держит руку на самом пульсе нашей на­учной жизни...

— Неполомский? — промолвил редактор, потянувшись за маленьким блокнотом, находившимся на полочке письменного стола.— Неполомский живет теперь... одну минуту... Буква Н.

Ева опустила глаза в землю, возле скромно спрятав­шейся туфли повелителя. Ждала с равнодушным видом, под неистовый стук сердца, гремевшего, как деревенский набат во время пожара.

— Неполомский живет... ага... в деревне Зглищи, Люб­линской губернии, почтовая станция Пулавы.

— У господина Неполомского имение? — спросила Ева тихо, равнодушно, спокойно, тщательно запоминая каж­дое слово, каждый слог, каждый звук.

— О нет, нет! Польский ученый, литератор — и свое имение... Сударыня, вас вводит в заблуждение парижская обстановка. В условиях нашей общественности... Господи боже! Неполомский попросту учитель в доме известного чудака графа Щербица. Совершенствует двух молодых графчиков во всяких премудростях.

— Видимо, надо думать, что за границу он не поедет и моей подруге незачем его ждать, а я напрасно затрудни­ла вас, господин редактор.

— Господи боже! Да я с величайшей готовностью, про­шу верить, от всей души... Поедет ли Неполомский в Па­риж? Этого я не знаю, но можно ему написать. Он был тут недавно, но ничего об этом не говорил.

— Он был в Варшаве? На самом деле? Какая жа­лость!.. Можно было бы договориться, списаться... Мы страшно спешим. И давно был здесь господин Неполом­ский?

— Да недели две тому назад. Да, недели две... Но за­ходил только на минуту. А вы что изучаете, осмелюсь спросить?

— Медицину...— ответила Ева, сверкнув прекрасными глазами и этим повергнув великого редактора в тревож­ное волнение.

— Да, ведь у меня письмо от Неполомского... Я совсем забыл. Он там о чем-то упоминает... Куда я это письмо за­девал? В последнем номере журнала я пустил статью, совсем, совсем неплохую статью из области антропологии. Где же у меня это письмо?

Он стал рыться в груде бумаг. И в конце концов нашел.

— Вот оно. Он тут упоминает что-то такое, на что я не обратил внимания.

Редактор еще раз пробежал письмо.

— Как удачно. В среду вечером Неполомский будет в Варшаве. Пишет, что приедет ненадолго, вечерним по­ездом, и на другое утро уедет обратно. Собирается быть у меня.

— Вот как?.. В среду... вечером? Очень хорошо. Можно будет с ним встретиться и договориться. Вечерним поез­дом Привислинской дороги?

— Так точно.

Редактор предупредительно отыскал расписание поез­дов, нашел нужную страницу, графу и до тошноты любез-пым, приторным голосом объявил:

— Семь двадцать. Если прикажете, я могу информи­ровать Неполомского об этом деле, когда он будет у меня. И, может быть, вам угодно посовещаться здесь с ним? На­ша редакция — в распоряжении наших энтузиасток нау­ки. Я сам...

— Благодарю вас, благодарю от всей души. Я расска­жу подругам о вашей любезности и доброте, господин ре­дактор. Разумеется, им лучше всего встретиться с госпо­дином Неполомским здесь. На всякий случай запишу его адрес. Значит, Зглищи,— принялась Ева записывать бук­вами, которые шатались, как пьяные,— Люблинская гу­берния, почтовое отделение Пулавы, дом графа Щербица.

Она встала с легкой улыбкой на губах. Редактор имел возможность созерцать необыкновенные глаза. Глаза эти нельзя было ни изобразить средствами живописи, ни пере­дать при помощи музыки. Они сияли на высотах души, как звезды в темном небе.

Прошло четыре дня.

Эти дни тянулись без конца, ничем не прерываемые в своей деятельности, и каждый заключал в себе эпоху ис­тории сердца.

В это время Ева закончила множество конторских дел — за себя и за других сотрудников и сотрудниц; а во вторую половину дня она совершала большие прогулки в Лазенки, в сторону Чернякова или Воли. Несмотря на все усилия, она не могла убить эти дни, сбросить их со счетов. Облегченье приносила ночь со своими яркими сна­ми. Сны были гораздо реальней действительности.

Появляющиеся в них миры служили подходящим ме­стопребыванием для души тоскующей, души страдающей, были для нее цветущим садом, родным краем, отчизной.

Дневная действительность, казалось, подернута дым­кой дремоты, густой, непроницаемой. Тоскующая душа но могла ничего понять из того, что делается вокруг, остава­лась чуждой всему на свете. Словно поток из той страны, из отчизны снов, бежали непрерывными волнами по днев­ному миру рожденные втайне мысли. Мысли одинокие, не­зависимые, подчиненные власти совершенно не известных сил и поэтому до странности ни с чем не сходные. Часто неизвестно откуда выплывали слова:

Лентой лазоревой в желтом песке тихая речка бежала...

А над этими словами черными бабочками или голубыми прозрачнокрылыми стрекозами сновали скорби и надежды.

Куда бежит, куда бежит эта вода? К Тарпейской ли ска­ле, на светлую ли поляну, где «желтые лютики, розовый клевер»? Долгие часы проходили в глубоких размышлени­ях о том, каким образом могло случиться, что она вдруг узнала адрес Лукаша? Почему это случилось? "

Она старалась угадать, не будет ли слишком много счастья, если она его увидит? Не достаточно ли того сча­стья, которое есть? Не обрушат ли снова свою месть злые силы, духи тоски, державшие ее столько месяцев в тюрь­ме? Подходила к краю бездонной пропасти: ехать ли в среду на вокзал? Жила в таком состоянии убийственно долгие часы до нового клубка решений. Этими мыслями, словно жалкий слепой червяк системой щупальцев, иссле­довала свою судьбу вдоль, поперек, вокруг. Перебрала все мыслимые комбинации событий, учла все случайности. Наиболее мучительные предположения обдумывала часа­ми, готовила свое сердце к принятию самых жестоких ударов. Знала уже, что почувствует, если Лукаш не прие­дет, знала и то, что с нею будет, если все сообщенное ре-

дактором окажется ошибкой, недоразумением, выдумкой. Она знала, что делать и как жить, если бы Лукаш не захотел с нею разговаривать и скрылся. Знала все. • '

«Обыкновенная история,— говорила она себе.— Я влюб­лена в этого господина. Влюблена? Я? Может ли быть? Неужели это любовь?» '

В последний день, среду, она в своей внутренней рабо­те пришла к окончательному решению, как ей действо-з вать... Не знала, правда, останется ли до вечера в живых, \\ по как действовать — знала.

• Она решила не показываться Лукашу. Выторговала у, злых духов согласие на то, чтобы увидеть его издали. Это;< она сама себе позволила.

?: Она посмотрит на него издали, совсем издали... Чего :; же еще? Она знает, где он. Разве мало? Ведь это — все. По окончании службы, под вечер, Ева, чтобы успоко-; иться физически, чтобы привести в полный порядок нер­вы, приняла очень горячую ванну. Вернувшись домой пое-'! ле ванны, стала одеваться, как будто готовясь к смерти. Надела самое чистое, самое красивое, благоухающее бе­лье, самое лучшее, изящное свое платье. :

— Надо мужественно жить и красиво умирать,— твер­дила она себе, расчесывая свои чудные волосы и надевая шелковый лиф.

Она была готова чуть не за два часа до срока, до этого дивного страшного часа. Но не вышла из дома. Несмотря на ванну, была в тревоге. Все время потирала руки. Все забывала. Теряла предметы и мысли. По голове и даже как будто по волосам ее то и дело пробегал озноб. Она бй-. лась в четырех стенах, как бабочка в жестянке. Моросил дождь. День был отвратительный. Над землей кружились черные тучи, бродячие призраки бедствия, голода, смерти. Грязные лужи стояли на мостовой, отвратительные мут­ные струи сочились по водостокам. Деревья под бичами ветра и дождя сыпали на землю почернелый лист, втап­тываемый человеческими ногами в землю. Стволы и сучья застыли в оцепенении, словно попранные и униженные. Парк, по которому Ева только пробежала, оглох, онемел, состарился, обратился в ничто. Оконные стекла поминут­но пускали слезу, после которой на них оставался длин­ный след.

За три четверти часа до прибытия поезда Ева надела короткое легкое драповое пальто и обвязала черную шляп­ку густой черной вуалеткой, опустив ее на лицо, как мас­ку. (На вуаЛетке понизу шла кайма, вроде оторочки на

траурных платьях.) Еще раз окинула взглядом свою ком­натку и потихоньку вышла из дома. Быстро побежала вдоль стен к трамвайной остановке. Там с трудом разли­чила номер идущего к Привислинскому вокзалу вагона и, тщательно осмотревшись по сторонам, не следит ли кто за ней, поспешно села в него. Теснящийся вокруг народ, шум разговоров, вид прохожих, бегущих по мокрым тротуарам, по ровным плитам бетона, блестящим благодаря отраже­ниям горящих газовых рожков, вид слегка наклоненных женщин и съежившихся под зонтиками мужчин — все это повергло ее в еще большее волнение. Как посреди всего этого возвращаться, если он не приедет? Вот вопрос.

Она была как в лихорадке, чувствовала огромное фи­зическое напряжение. Плохо отдавала себе отчет, куда едет и что испытывает: радость или отчаяние? Был мо­мент, когда ей казалось, что сама она и вся эта толпа спе­шит, летит, устремляется на Повонзки', и там все, тес­нясь, душа и давя друг друга, ринутся в неожиданно разверстую пасть земли. Особенно когда флегматичный трамвай потащился вдоль бесконечной Налевки, когда те­ни ног, шагающих по блестящим плитам тротуаров, стали густыми, как сеть, и быстрыми, будто в судорогах, Еву об­ступили сотни вопросов: что делают эти люди, почему так дрожат и работают как бешеные.

И она отвечала себе, что, в сущности, на вопрос о жиз­ни никто не может ответить, потому что ответов — мил­лиард, а на вопрос о смерти ответ один и дать его может каждый. Смерть — гниение в земле, превращение тела и одежды в навоз, в зловонный газ, в тот страшный запах Повоизок, который она слышала, когда была там раз в жаркий майский день.

Вдруг она заметила, что трамвай медленно поворачи­вает к вокзалу, и вскоре увидела темноту открытого поля. Уже ночь. Ночь, полная вихря и хлещущих водяных струй, ночь, полная зловещих вскриков в пустом просторе над Вислой. Ночь страха, летящего над полем-пустыней. Вот темные свясла, мучительные кольца последних вопросов обвили мозг: каково же будет возвращаться?

Видение мрака жизни, быстрое, как молния. Продол­жительное сжатие сердца — сжатие безболезненное, похо­жее на нескромную ласку чужих, противных рук, кото­рых никак не оттолкнешь. Тело опоясал пояс дрожи, власяница колючих страхов покрыла душу. Страхи тон-

Кладбищо в Варшаве.

кие-претонкие, как волосы,— вокруг, вокруг... Мгновенье мужества — и вновь сдавленность.

Трамвай остановился. Ева вышла и вместе с группой других очутилась в зале второго класса. Но сейчас же от­туда выбежала. Мертвые взгляды сидящих там окружили ее. Ей было легче среди крика носильщиков, стука сбра­сываемых кладей, треска подъезжающих пролеток, свиста паровозов, вокзальных и трамвайных звонков. Пробралась обратно за шеренгой отельных портье в разноцветных лив­реях, одна другой нелепей, протянувшейся поперек всего огромного зала.

Встала в оконной нише рядом с кассой, теперь закры­той, прислонилась к стене. Какие-то мучительные, забы­тые стихи, стон неизвестного поэта, пробегали в душе, словно вздох ветра в прутьях обнаженного дерева, во мра­ке полей:

Кинувшись смело в злую пучину, С ясным челом поплыву я И, прежде чем в водоверти сгину, Солнце восславлю, ликуя.

Движение, суматоха. Народу все больше, спешка все сильней. Беготня служителей, крики, детский плач. Подъ­езжающие пролетки. Слышен стук колес. Падают тяже­сти, глухо кряхтят те, кто их подымает. Раздается чей-то отчаянный крик:

— О господи!

Ева слышит. Слышит все и вбирает в себя. Ей кажет­ся, что это из ее груди только что вырвался громкий стон. Теперь она тихо, неутомимыми пальцами, распутывает кольца змеи, опутавшей ее сердце и сосущей, сосущей из него кровь.

Потом — гудение земли. Стены глухо отражают удары. Пвезд. Двери открыты. Портье начали громко, размерен­но, отчетливо выкрикивать названия отелей. Вот потянул­ся хоровод людей. Все эти обычные явления воспринима­ются Евой как страшная, таинственная мистерия... Она вонзила взгляд в проходящую мимо толпу. На каждом лице глаза ее останавливались с проклятием, с терзающим ужасом, под грубую брань снующих вокруг носильщиков и кряхтенье могучих мужиков. Чужие, чужие, чужие ли­ца! Крик в глуби сердца: «Его нет!» Длинная, отталкива­ющая, назойливая фигура служителя, который, присев на корточки, взваливает себе на спину при помощи лямок сундук и никак не может его поднять. И вдруг — прилив непреодолимого отчаяния, пароксизм скорби, казнь, коле-

сование души. Весь мир покрыла смертельная тьма. Тело дрожит. Смерть души... Не приехал.

Потом! Там далеко. Еще за окном, на перроне, в спето фонаря. Воплощенное сновиденье... Он! Увидела в дверях! Трисмегист!

Он быстро шел.,

От головы, будто из ран, из вскрытых ланцетом жид, бежит прямо к ногам холодная кровь. Течет к пальцам неподвижных ног, приросших к земле тысячепудовыми гирями.

Он быстро шел, миновал, с гримасой нетерпенья, ще-ренгу портье. На левой руке переброшен плед, в правой — чемоданчик. Глаза Евы приросли к нему. Идут за ним. Он скрылся в дверях, в темной дыре двора...

«И конечно... тише, тише,— шепчут мучительно бью­щемуся сердцу белые, как мел, губы.—Я поклялась. Дала себе честное слово».

И опять — в непреодолимом унынии: «Кончено». Медленными шагами вышла в открытые двери. Под хлещущим дождем во мраке мигают огни фонаря. Крик и ругань извозчиков. Выныривают раздираемые удилами, вздернутые лошадиные морды с вывалившимся языком и страшными глазами. Тут же блеснет железный крюк под­нятого вверх дышла, звякнут бубенцы хомутов. Несносная неразбериха выкликаемых номеров, ругань, названия улиц, стук экипажей, тяжкий грохот омнибусов поглощают не­слышный шепот огорченных губ: «Лукаш, Лукаш!»

Глаза кинулись в темноту. Показалось — среди дро­жек увидела темный силуэт. А надо еще попасть на свой трамвай, поспеть вовремя... Стала пробираться между ло­шадьми, среди фонарей и колес, в ту сторону...

«Еще раз взглянуть, о душа моя... Еще раз!.. Нет!» Уже пропал. Уже нет нигде.

Тьма... Рыдание... Полицейский подтолкнул, чтобы ото­шла. Какой-то кучер закричал на нее. Кто-то выругался скверными словами. Она стала поспешно выбираться об­ратно, чтобы пройти другим путем. Только бы попасть на трамвай. Сесть... Холодно!. Кто-то за ее спиной выкликнул: — Номер 2326!

Она задрожала и вся съежилась. Мысль: «Его голос». Лошади бежали прямо на нее. Фонари пролетки осве­тили его лицо. Она отскочила в сторону, чтоб уйти, убе­жать! Шепот самолюбия: «Я дала себе слово!»

За шаг от Евы промелькнул, садясь в пролетку. Тут,

не владея собой, в приступе отчаяния, она тихонько крик­нула:

— Лукаш, Лукаш!

Он выскочил из пролетки. Лицо — в перебегающих от­блесках. Схватил ее за руки, за плечи. Огромные глаза его с ужасом смотрят ей в лицо. Тут, тут! Шепот невыра­зимого восторга:

— Евушка!

Втянул, вскинул ее, полумертвую, в пролетку. Бросил извозчику какое-то приказание. Голова ее — в мягком уг­лублении спинки экипажа. Помертвелые губы — под его губами. Разрывающееся сердце — под его сердцем.

Что это? Ласковая смерть? Или еще жизнь?

В сотый, тысячный раз губы его, оторвавшись от ее губ, шепчут в пароксизме тревоги и счастья:

— Евушка!

Колеса пролетки на резиновых шинах словно не каса­ются земли. Летят, летят, летят в брызгах воды, заливаю­щей мостовую. Мягкое движение, тонкий, осторожный, размеренный стук, словно пульс всех вещей на земле... Кожаный фартук охраняет от дождя, верх пролетки — от вихря и людей. Кажется, они летят по воздуху, над зем­лей и людьми, в черной отраде ночи. Губы, ища ее губ и встречая жесткую вуалетку, стараются прорвать эту по­меху градом поцелуев. Руки не смеют подняться, чтобы се отстранить.

— • Зачем ты это сделал? Почему бежал от меня? — шепчут онемелые, бессильные губы.

— Тише, тише.

— Зачем так сделал? Зачем написал тогда это страш­ное письмо?

Нескончаемое сверканье освещенных оконных стекол, нить фонарей... Бежит мокрый народ. Нескончаемым хо­роводом. Снует перед глазами, как хохот злого духа. Ева не могла промолвить ни слова. Чувствовала все, но не мыслила. Заветное желание исполнилось. Чаша счастья полна до краев. Ведь это — возвращение... Награда за все — и какая безгранично щедрая! О боже, ты, который все видишь!.. Его губы на ее губах. Теперь только чтобы кончилась жизнь. Упоенье без меры.

Пролетка остановилась.

Лукаш очнулся; вздохнув, поднял голову.

— Что это? — с мукой спросила она.

— Гостиница.

— Какая гостиница?

— Я буду здесь ночевать.

— Ах да, да!

— Я здесь был уже раз. Приезжал в Варшаву, ходил ночью под твоими окнами. Видел твою тень в окне.

— Я живу в твоей комнате...

— Евонька...

— Как же теперь будет?

— Я должен остаться здесь.

— А я? Как теперь?

— Не знаю. Ты вернешься домой?

— Конечно, да... Да, конечно, вернусь. А ты?

— Я останусь тут.

— Но завтра? Как завтра?

— Завтра утром поеду отсюда в деревню.

— В Зглищи?

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

— Откуда?

Она тихо всхлипнула. Подавив стон, промолвила:

— Что ж, все равно: я должна рассказать тебе обо всем этом — должна! Но где это сделать? Антропология — чудная, прекрасная наука! Боже мой! Если ты опять про­падешь...

Он молчал, не сводя глаз с ее лица. Наконец прошеп­тал:

— Пойдем со мной... - Куда?

— Я сниму номер здесь, в гостинице. Побудем часок вдвоем. А потом ты поедешь домой.

— Великолепно! Иди снимай номер. Только скорей. А я терпеливо подожду.

Он скрылся в воротах гостиницы. Во время его отсут­ствия она, забившись в угол пролетки, думала:

«Да, так. Я с ним... в гостинице... И пусть знают, пусть знают! Пусть потешаются!»

Сжала кулак и ткнула им в пустоту, как в пасть вра­га. Через минуту вернулся Лукаш. Заплатив извозчику, взял Еву под руку и быстро, в мгновение ока, увел ее в ворота, а там — на лестницу. Идя по устланным красным ковром мраморным ступеням, промолвил:

— Скажу, что ты моя жена...

— Да, да, скажи!..

— У меня ведь в паспорте сказано, что я женат. Вот и этот проклятый паспорт на что-нибудь пригодился.

Оба громко засмеялись. Ева шла как во сне. Смеялась

в сердечном веселье, идя тихим коридором упоения. Лу­каш открыл какую-то дверь. Они оказались одни. Вошел коридорный, взял паспорт. Какие-то далекие, подавлен­ные отголоски. Приглушенный, милый, сонный гул горо­да. Где-то близко, в водосточной трубе — плеск дождевой воды, милый, сонный. Все это — какой-то дивный празд­ник. Этот дом — недоступная святыня. Как все здесь муд­ро, совершенно! Они одни... Она села в бархатное кресло. Лицо Лукаша озарено сиянием свечи. Она посмотрела на это лицо не своим взглядом — взглядом любви. Усы, бо­родка. Волосы на косой пробор. Лицо осунулось, потемне­ло. Глаза странно раскрытые, глубокие, полные таинст­венной неопределенности. Вот он — Лукаш! Этот живой человек уже не сон, не греза, не тоска, а — Лукаш! Какое удивительное, необыкновенное чувство! Какое наслажде­ние! Какое спокойствие! Какая душевная ясность! Мож­но протянуть руку и коснуться руки — не какого-то посто­роннего, а Лукаша! Сказать: «Пойди сюда»,— и он подой­дет! В сердце уж не ударит стилет пустоты. Можно под­нять глаза и увидеть его глаза. Ах, целовать его губы! Как он чудно пахнет!

Стоя по другую сторону стола и глядя ей в глаза, но словно не видя ее, Лукаш шептал про себя:

— «Έμοι δε ατ μεγαλαι ευτυχιαι ουκ αρεσκορσι επισταμένα) το Φειον ως εστί φφονοεον...»

Голос у него был тихий и сонный, как шорох дождя, как далекое пульсирование жизни города. Голос полупе­чальный, полурадостный, словно не его голос, а молитвен­ный речитатив капеллана. Евой овладел нервный смех.

— Не про нас писано...— кокетливо промолвила она, сложив руки и склонив голову набок.

— Да, не про нас,—написано давно... Это писал еги­петский фараон Амазис в письме к тирану Поликрату. Был такой тиран на острове Самос — по имени Поликрат... Человек прежний, стародавний,— любитель искусств и наслаждения. Эти слова врезались мне в память с того времени, когда мы разбирали в школе книгу Геродота. Там — удивительные премудрости!.. Я никогда об этом не думал, только теперь вот„.

— А что это значит? Разве непросвещенная женщина может что-нибудь понять в ваших глубокомысленных Ге­родотах?

— Это значит... Ева, Ева! Это значит, что «божество» завистливо. Тут сказано, что большое, слишком большое счастье обязательно вызовет зависть какого-нибудь Qetov

злого или доброго! Так что от слишком большого счастья надо отречься, чтобы завистливое божество не вырвало тебя у меня. Этот самый Поликрат счастливейший и.ч смертных, о, для которого пел Анакреон, был потом рас­пят на горе Микале... Вися на кресте, он смотрел тускнею­щим взором на свою страну, обитель наслаждения, на по­бережья своих возлюбленных Ионических островов, на храм Нептуна и далекие туманные берега Азии...

При этих словах, которые Лукаш произнес шепотом, * будто величайшую тайну, Евой овладело дерзкое веселье, пустое, легкомысленное зубоскальство,— настроение, ко­торого она в данный момент ожидала менее, чем смерти. Какой-то голос извне спросил ее: «А что, это счастье стои­ло того, что за него заплачено? Это еще вопрос!» И то, во что обошлось это счастье, было измерено мозгом и про­шло далеко стороной, боком, как весенний гром... Сразу возникла почти твердая уверенность, что отвратительная мысль о сравнении не вылупилась в мозгу, а находится «овне, нависла, как нечто постороннее, как улыбка, сня­тая с чьих-то насмешливо искривленных губ, как взгляд цинично прищуренных глаз, устремленный прямо в мозг. Лукаш продолжал стоять неподвижно по другую сто­рону стола. Он как будто озяб или ему нездоровилось. Потирал руки. Глаза его погружались в глаза Евы робко, постепенно, украдкой. И лицо ее становилось мало-помалу более чем красивым, более чем пленительным — оно пре­образилось в самое красоту, стало тем, что будит, питает любовь и заключено в ней. Он стал приближаться, ступая неуверенными, безвольными шагами по ковру. Сел на стул рядом. Потом напротив... Она жаждала, ах, жажда­ла, чтоб ближе... Но не решалась попросить. Чувствовала, что жарким румянцем пылает лицо, и еще больше стыди­лась этого румянца. Слова замерли, исчезли. Платье кос­нулось его колен. Лоб склонился ко лбу. Запах волос. Глаза ее охватили его, глаза — голубое облако, глаза — прекраснейшая из стихий земли. Как долго длилось это взаимное проникновение, эта полнота и совершенство сча­стья? Часы или минуты? Они сидели на расстоянии друг от друга, растворившись в ангельском бытии.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: