Двери парадного еще не были готовы. Их заменяли 9 глава




— Ты... счастье,— тихо сказал он.

Она улыбнулась сквозь дымку печали, точь-в-точь как улыбалась ему когда-то, во время майских торжеств, из-за черной вуальки.

— Это правда, что я для тебя — счастье?

— Правда. Клянусь!

— Как дивно слышать это. Как отрадно...

— Ты — божественная радость!..

— Я так исстрадалась.

— Я тоже.

— Зачем же ты это сделал?

— Так надо было.

• — Я раз читала... про один случай.

— Какой случай?

— Как двое выпили вместе в гостинице какой-то там кислоты...

— Нет. Я еду в Рим.

— Кто? Кто едет? — прошептала она, побледнев как мертвец. Повторила несколько раз этот вопрос, заикаясь и с трудом выговаривая слова.

— Займу денег у своих графов и поеду в Рим. Есть много шансов добиться там развода.

— Неужели правда?

— Добьюсь.

— В Риме?

— В Риме.

— Когда?

— Через какие-нибудь два-три месяца.

— А когда вернешься?

— Вернусь, вернусь! И уж навеки...

И он снова стал твердить милую правду:

— Ты — счастье!

, А потом — под величайшим секретом и самым тихим шепотом:

— Как ты прекрасна...

Она встала с места. Посмотрела на него с новой, таин­ственной улыбкой. Такой улыбки он еще никогда не видел.

Она была чудно хороша. Вихрь в мозгу... Страшный зов наслажденья.

Волосы сами уложились как-то особенно, придав лицу невыразимую прелесть. Одна золотистая прядка упала на щеку. Ева хотела откинуть. Он глазами и умоляющим же­стом руки попросил оставить, как есть. Ответ — легкая улыбка и новое зарево стыдливого румянца под прядкой.

— Ева,— промолвил он,— тебе пора идти.

— Правда. Пора...

— Восемь часов.

— Мне так не хочется уходить. У тебя страшно хоро­шо! Страшно хорошо с тобой. Ах, как с тобой...

— Я пришлю письмо на контору. Теперь иди!

— Хорошо гостеприимство!..

ИЗ

Он насмешливо улыбнулся. Она увидела его белые зу­бы. Он весь дрожал, потирая руки. Лицо его становилось все суровей, серей, жестче. Ева чего-то испугалась и стоя­ла перед ним, покорная. Вдруг рыданье вырвалось из ее груди. Глаза полны мольбой, губы еле шепчут слова:

— Не покидай меня!..

Короткий поцелуй,— верней, быстрое касание губ к ее губам.

Он накинул на плечи пальто. Они торопливо вышли — под руку. Лестница, ворота. Поклон швейцара... Темными улицами, вдоль мокрых тротуаров, темными улицами, сре­ди угрюмых каменных домов — без слова, без слова... У ворот ее дома — быстрое, крепкое рукопожатие. Он скрылся во мраке, в вихре и дожде.

В конце ноября Ева получила в конторе такое письмо:

«Милостивая государыня!

Находящийся в руководимом мной хирургическом от­делении городской больницы г-н Лукаш Неполомский по­ручил мне передать вам его просьбу о том, чтоб вы немед­ленно приехали. У больного пистолетной пулей простре­лено легкое. Состояние его тяжелое и дает мало оснований надеяться на благополучный исход.

С уважением

д-р И. Вилъгосинский».

После коротких, как удары, вопросов без ответа, подоб­ных оглушающим ударам обуха по голове, после софоклов-ской борьбы Эдипова духа, бросающего в небо мучитель­ный вопрос: «со Zeu, u цои брааси» ', в душе Евы наступила ослепительная ясность — пресловутое «та6т)6т]-

Все уяснилось. Безбрежный зеленый океан несчастья стоит у нее перед глазами, колыхаясь на солнце.

Она поправила прическу. Усилием воли заставила себя успокоиться.

Тут же отправилась в кабинет к начальнику с заранее тщательно составленной просьбой об отпуске. Переступив в необычное время порог святилища, наткнулась на оттал­кивающий сильней кулака холодный взгляд.

1 «О Зевс, что ты судил свершить со мною?» (Софокл. Эдип-царь, стих. 715. Пер. С. Шервинского.)

2 «Вселено». (Там ж о, стих. 731.)

Она слишком хорошо знала этот лысый череп, острую седую бородку, рыбьи глаза и губы всем известного пала­ча. Спокойно, точно объяснила цель своего прихода. Длин­ная физиономия властелина не дрогнула.

Шеф не перестал курить папиросу, даже не нарушил темпа затяжек. Чрезвычайно тонко придуманные ею дово­ды совершенно не влияли на раз принятый за правило способ стряхивать пепел о край бронзовой пепельницы.

Мумия не воспринимала ничего, даже женских улыбок. Неспешный ответ, ответ без малейшей примеси сочув­ствия:

— Вы шутите!.. Какой отпуск? Как это? Сейчас от­пуск? Разве вы не знаете правил?

— Господин начальник!

— В прошлом году вы получили оплаченный отпуск. Повторяю еще раз: вы, видимо, шутите.

— Я не шучу, господин начальник. Такие обстоятель­ства... Тетя, воспитывавшая меня со дня рождения, уми­рает. Мне необходимо. Я согласна, чтобы на время моего отсутствия взяли заместительницу и чтоб отпуск был не­оплачиваемый.

— Вы шутите. В третий раз повторяю.

— Я ведь имею право на ежегодный отпуск.

— Я двадцать семь лет не брал отпуска.

— Даже на неделю не могу получить освобождения?

— Ни под каким видом.

Она ушла из конторы, никому не сказавшись. Прежде всего зашла в ближайшую кондитерскую и за стаканом скверного чаю познакомилась с расписанием поездов. Ус­тановив, что ехать можно не раньше, как через шесть часов, решительно отправилась к старухе Барнавской. Птицей взлетела на лестницу в квартиру ростовщицы, лестницу, которая у всей родни носила название лестницы тяжелых вздохов. Сколько раз еще ребенком ходила она сюда за деньгами на жизнь! Сколько раз доставляла оче­редную дань процентов, сколько раз приносила значитель­ную часть своего жалованья!

Она позвонила. Не сразу послышалось шлепанье ту­фель старой Евриклеи и недоверчивое:

— Кто там?

Ева крикнула свое имя и фамилию. Ее впустили. Пре­жде всего сняли цепочку, потом повернули ключ в замке, наконец отодвинули щеколду. «Тетя» занимала две боль­шие комнаты по фасаду. Все помещение было заставлено великолепными шкафами, перегораживавшими комнаты,

создавая множество каморок. Ева хорошо знала эти заме­чательные шкафы красного дерева с бронзой, чьи стеклян­ные дверцы были таинственно завешаны зеленой материей. Она улыбнулась глазами знакомым миниатюрам на стенах.

Миниатюр было множество. Почтенная особа коллек­ционировала их. Видимо, тратила на это огромные деньги. Все они были оправлены в дорогие рамки — золотые или из драгоценного дерева, с изящными бронзовыми укра­шениями.

Это были, главным образом, портреты красавиц и лю­бовные сцены. Приходя с поручением от родителей и до­жидаясь, пока старая ведьма выпишет квитанцию, Ева упивалась этими полными очарования и чувственной пре­лести картинками. На некоторые миниатюры старуха не позволяла ей смотреть, другие сама показывала с явной гордостью и самодовольством.

Теперь вид этих сцен сжал сердце будто клещами... Как только Ева вошла в комнату и окинула ее угасшим взглядом, перед внутренним взором ее встала и пронес­лась печальным призраком ранняя юность.

Принцесса Воган... Ева подняла на нее полные слез глаза и этим взглядом поверила ей страшную тайну своей души.

«Ах, принцесса, принцесса! Если б ты знала!..»

А та смотрела с радостной улыбкой, с кокетливой не­принужденностью, словно желая выказать презрение к страданиям.

«Только любовь»,— казалось, говорили ее алые губы.

Неожиданно из-за шкафа появилась Барнавская. Ева поспешно приступила к делу. При помощи ряда искусно сплетенных небылиц она убедила старуху в том, что семье срочно требуется сто двадцать рублей для немедленной уплаты (несуществующего) долга; в противном случае, им якобы грозит выселение. Так как Барнавской не раз слу­чалось получать долги стариков из жалованья Евы, она и на этот раз не особенно упиралась. Возражала скорей потому, что так уж заведено у всех ростовщиков, а не по существу.

Как только Ева заявила, что сама выдаст расписку, и обязалась вернуть долг из своего жалованья, она сейчас же получила нужную сумму истрепанными трехрублевка­ми — целую кипу.

Взяв деньги, она шаталась по городу до конца заня­тий, чтобы не вызвать подозрений дома.

Вернулась домой в обычное время и, запершись у себя в комнате, уложила самое необходимое в чемоданчик. Взяла все, что имело хоть какую-то ценность. Вечером, когда мать уже пошла ложиться, а отец не вернулся из кофей­ни, она выбралась из дома с чемоданчиком в руке, села на первого попавшегося извозчика, купила на вокзале билет и помчалась вдаль.

Устроившись на жестком диване в углу вагона третьего класса, среди гомона простонародья, окруженная крестья­нами и евреями, она равнодушно смотрела в окно. Глаза неподвижно устремлены в одну точку... Мрак... Луна све­тит, но из-за туч ничего не видно. Нет на свете жестче тирана, чем толпа чужих людей, когда сердце разрывается от горя. Ленты черных нив. Неизмеримые поля... Лесные полосы... Неизведанная полевая тишина, благодать. Лас­ковое одиночество, милосердное безлюдье.

Голова, прислоненная к деревянной стене, слышит железный напев колес и рельс, а сердце внимает железно­му голосу беды. Неумолимый голос рассказывает о том, как совершаются дела помимо нас, помимо нас. Медленно идут или шибко летят вдаль, выходят одни из других, буд-'•' то тело из тела, зубчатые колеса цепляются за зубья ко­лес, не заботясь о том, что растерзывают одинокую, изму­ченную душу... ' '

Одинокая, измученная душа одна-одинешенька на све­те. Сердце, как маленький, бедный зайчик, травимый ог­ромными псами, остервенелыми борзыми, в необъятных просторах нолей... Вот притаилось сердце, как зайчик в яме под кочкой.

Над ним жалобный вихрь, и в вихре — страшные голо­са погони. Только сейчас для него краткое мгновенье по­лусна, отдых с открытыми глазами. Слышны все голоса несчастья, но грудь набирает дыхание для жизни, для про­ворного бега в безбрежье полей. Чуткая тревога не летит по свету, а лежит внутри. Сила ее несет на себе тяжелую плиту животного существования...

Ева помнит все, что было, и почти воочию видит, что будет. Она дошла до состояния ясновидения. Взгляд, од­нажды искоса брошенный из-под полуопущенных век, устремлен в оконное стекло вагона.

«Я потеряла место в конторе...— с легкой зевотой без­звучно произносят губы.— Я бросила дом. Навсегда, да, навсегда... Мама уже не примет меня. Папа, может, и принял бы, если б не боялся мамы и Анели... Бедный на-

 

па... А Лукаш болен... У него легкое прострелено пулей... Кто же мог это сделать? Господи боже!..»

«Если Лукаш умрет,— грезила она, не чувствуя бо­ли,— надо будет... о боже, боже всемогущий!..»

Внутренне вся приподнялась и устремилась вдаль. В узенькую щель между плотно закрытыми шторами дей­ствительности увидела то отдаленное мгновение — ее и его мгновение — в каком-то сиянии далекого рассвета. Увидела себя, как тень, идущую на заре в черных полях. Как когда-то во сне...

Поздно ночью народ в вагоне заснул. Храп, вонь, осен­ний кашель. Кондуктора поминутно хлопают дверями. Какие-то темные станции за запотевшим стеклом. Уродли­вые скелеты деревьев в красном свете фонаря. Перепле­тенные побеги дикого винограда с висящим тут и там крас­ным листом на отвратительной, закопченной дымом стене станционного здания. Эти маленькие космы снуют и пу­таются в глазах, как зримый образ чистейшего страдания. Всюду резкий запах угля, вестник горя. Поезд летит даль­ше, летит, летит... Голова, прислоненная к железной сте­не, слышит железный напев...

Наконец оконное стекло стало серым, серо-голубым. Ева стерла подернувший его туман и посмотрела. Над пашнями, над темными мочажинами уж забрезжило блед­ное утро. «Кто бы поверил,— думала Ева, глядя на урод­ливые купы ракит, на черные топи и рыжие нивы,— что вы на самом деле — чудные луга и станете такими же раз­ноцветными, как одежда Иосифа, сына Иакова... Кто бы поверил, что это отвратительное гнилое болото покроется лазурью вод, расцветет огненными полосами лютиков, бу­дет прельщать глаз побегами юного тростника сильней, чем самая прекрасная музыка. Подернется легкими дым­ками даль, угрюмая даль, и бесконечные мазовецкие про­сторы будут тянуться перед глазами, как виденье, и звать душу в мир, в дальние-дальние странствия. Как же так устроено, что смерть может стать цветущей жизнью, а трепетная, напряженная жизнь становится смертью?»

«Как-то раз Лукаш сказал мне,— продолжала она гре­зить, не сводя глаз с раскисшего, оборванного, больного, полумертвого пейзажа,— что история человечества по­добна лугам и хлебным полям. Куда мы все деваемся? К какой цели идем? Нас косят, как луг, жнут, как хлеб на полях, едят, как колосья. И нет уже нас на этой земле, как нет сейчас трав и колосьев».

Вот речка. Через нее — железный мост. Грохот поез-

да, летящего над пустотой. Клуб белого пара над изрезан­ным на участки полем, над блестящей в бороздах водой. Бежит клуб пара над самыми нивами, как призрак, пол­зет, как упырь, к низким домам деревни. Вот еще дере­вушка, еще маленькие лачуги; дороги размыты. Вон бре­дет человек, старательно вытаскивая сапоги из трясины, в которую превратилась дорога. Вот тут, в этих конурах, утопающих в навозе и лужах, живут люди, усердно хлопо­ча в закутах при лачугах и вокруг навозных куч у порога хлевов. Всюду блестит вода, отовсюду проступает сырость. Сердце пронзает гнетущее уныние и невыразимая тоска существования, которое у тебя перед глазами. В мгновение ока при виде этой деревни, киснущей в вечной грязи, ста­новится с жестокой очевидностью ясно, что между людь­ми нет ничего общего, ни тени братства, что между ними есть только грех алчбы, грех предусмотренного насилия, узаконенного воровства да грех обладания награбленны­ми богатствами. Одно выражение бессмертного поэта, про­читанное давно, все время возвращается, как настойчивый прохожий на людной улице, заглядывающий вам в глаза то с одной, то с другой стороны: «Только одно неизбежно для вашего племени — смерть». Смерть!

Это слово потрясает все тело, как могучий удар, сбегая неодолимой дрожью до самых пят... Продолжительный свисток!

Народ просыпается. Забегали кондуктора. Ах, это уже город!..

Ева вышла на станцию, мокрую от дождя, прошла сре­ди заспанных и озябших людей. Она чувствовала себя из­ломанной, будто ей перебили ребра. Наняла извозчика и велела ехать прямо в больницу. Стук колес в темных, пус­тых улицах... Город чужой, никогда не виданный, против­ный, вызывающий отвращение.

В душе — спокойствие и тишина, женское молчаливое мужество. Минутами, словно из какой-то неизвестной рас­щелины души, вырывается тайная молитва: только бы за­стать! Но это — недолго. Поминутно приказы, словно би­чевание упрямого духа: мужество, молчанье, трезвый об­раз действий!

Больничный швейцар встретил ее как нельзя хуже. По­смотрел на нее — неумытую и непричесанную, в засыпан­ной угольной пылью одежде — подозрительно. Повернулся спиной и не хотел разговаривать. Однако, по счастью, не остался равнодушным к блеску серебряных монет. Тут он

снисходительным тоном сообщил, что г-н Неполомский еще жив, но надежды мало. Очень высокая температура, кровь гврлом... Доктор Вильгосинский придет только часов в девять. Что с Лукашем произошло, какая у него рана — этого он сказать не пожелал, проявив при этом упорство,— видимо, сам не знал, бедняга.

Услыхав, что Лукаш жив, хотя надежды мало, что у него кровь... Ева тут же на улице тихонько заплакала, от­вернувшись, чтоб не показывать швейцару. Попросила впустить ее, когда она придет в девять. Он обещал. Она оставила чемоданчик и пошла пока бродить по городу. Магазины были еще заперты. На перекрестке двух пере­улков обнаружила маленькую кофейную или «кондитер­скую». Там уже подмели пол, посыпали его песком и даже завтракали ранние посетители. Ева заняла столик п углу и велела подать кофе. Но так как эта просьба явно не по­нравилась, решила удовольствоваться чаем. Поблизости сидели два господина, наклонившись друг к другу и о чем-то оживленно беседуя. Ева не обратила бы на них внима­ния, если бы они не обратили внимания на нее — и таким способом, что ей поневоле пришлось и видеть и остере­гаться.

Оба были молодые (лет под тридцать) и одеты исклю­чительно, подчеркнуто элегантно. Они сидели в пальто и шляпах. Пальто — на шелковой подкладке, ботинки — лакированные, воротнички, галстуки, шляпы, манжеты — самой последней моды.

Один из них был очень хорош собой, с крохотными черными усиками, действительно украшавшими алую верх­нюю губу. У другого один глаз был выбит или поврежден, и в него был вставлен монокль; черты лцца не отлича­лись такой тонкостью, как у первого, но были незауряд­ные, запоминающиеся, броские. Ева отметила, что у кра­савчика, явно претендующего на звание щеголя чистой воды, руки корявые, как у мужика, огромные, с вульгар­ными ногтями. Кроме того, они пили в «кондитерской» водку и закусывали колбасой, которая была у них завер­нута в газету. Бледная молоденькая девушка в платочке быстро, услужливо подавала им пиво, которое приносила откуда-то снаружи, будто с улицы.

Красивый брюнет не сводил глаз с Евы. Это начало раздражать ее. Она посмотрела на него по-своему, взгля­дом молодой, прекрасной, гордой девушки, гневным и бес­пощадным, чтобы хорошенько осадить. Но тут, может быть первый раз в жизни, встретила неодолимое сопротивление:

Ш

Глубокие глаза этого человека не испугались, не отстули-ли. Наоборот, смело приблизились, словно для того, чтоб завязать бой. Было в этом взгляде и вызове что-то тигри-: ное. V Евы возникло адское ощущение, будто вот эта огромная грубая рука с грубыми когтями схватила ее за горло. Услыхав, что Ева спросила чаю, молодые люди велели бледной девушке подать им тоже «два чая». Они сде­лали это демонстративно, с цинизмом и дерзкими улыбка­ми, в которых была пронизывающая до мозга костей сила и красота. Еве не сиделось. Она поминутно смотрела на часы. Вдруг ни с того ни с сего брюнет с черными усиками и такими же черными когтями встал с места и, прита­щив свой стул, подсел к столику Евы. Поклонился с эле­гантностью парикмахера или приказчика и без всяких церемоний вступил в разговор. — Вы не из Варшавы?

Растерявшись от его смелости и взгляда, она поспешно ответила:

— Да, из Варшавы.

— Я сразу догадался. Мы с моим другом тоже из Варшавы.

— Очень приятно...

Молодой щеголь наклонился к ней и шепнул конфиденциально:

— Карьеру делать приехала? Г — А вам что?

— Нет, я просто так, из участия. Вы женщина что на­до. Ну, да и мы не лыком шиты...

— Сударь!

— А насчет монет — могу показать. Куры не клюют! Хоть неделю гуляй.

— Подите прочь! — воскликнула Ева, не поняв как следует, но почуяв в его словах что-то страшное.

Молодой человек тихо засмеялся, подмигивая товари­щу. Тот с учтивым видом сидел неподвижно, глядя на Еву своим единственным глазом. На губах его играла легкая — не то надменная, не то насмешливая улыбка.

— Могу отойти — почему нет? Сама набиваться ста­нешь, как увидишь наши деньги.

Дернув стул, он перенес его по воздуху на прежнее место и промолвил, обращаясь к стене: — Ишь ты, графиня Монтекукули!

Служанка принесла чай, но Ева не могла пить. Поско­рей заплатила и метнулась к выходу. Уже в дверях допро­сила кельнершу: нельзя ли где-нибудь па кухне или в при*-

хожей почистить платье? Девушка, поколебавшись, пс-охотпо отвела ее в свою каморку за «бильярдным залом». Это был темный закуток с окошечком наверху, пиша с ветхими и сырыми степами. Там стоял топчанчик с соло­менным тюфяком и одеялом. Нашлись и таз с водой, мы­ло, полотенце. Запершись в этой келье, Ева умылась, при­чесалась, почистила платье. Когда девушка вернулась, она Пыла готова и уже могла сунуть ей в руку монету. Кель­нерша, слабо улыбнувшись, поблагодарила... В эту мину­ту Ева почувствовала интерес к этой бедной девушке, как будто жизнь последней была ее, Евиной, жизнью. Она оглядела темный чуланчик с откровенным любопытством.

— Отчего вы не пили чай? — осторожно спросила слу­жанка.

— Я не могла. Ко мне пристал какой-то... У меня, зна­ете, большое горе. Один человек тяжело болен... Кто эти господа, вы не знаете?

— Нет...— неуверенно ответила кельнерша, слегка краснея.

— Знаете, только не хотите сказать.

. — Боюсь выдавать их,— тихо шепнула та.— Они ча­стенько сюда заглядывают под утро. Это какие-то проще­лыги...

Тут как раз в соседней комнате поднялся шум. Моло­дые франты, наевшись досыта, стали играть в бильярд. Ева вышла из тайника и быстро зашагала к двери. Брю­нет, пытавшийся завязать с ней разговор, встал ей, буд­то случайно, поперек дороги. Когда она проходила мимо него, он грубо облапил ее огромными руками, с хохотом обнажив свои красивые зубы.

Явившись к условленному времени в больницу, Ева послала сказать о себе доктору Вильгосинскому. Он был в больнице, но занят. Она села ждать в прихожей. Внеш­ний мир, новый и еще неведомый, мир, замкнутый и су­ществующий по своим собственным законам, мир больнич­ный — эта могущественная держава, посмеивающаяся над всеми властями земными,— оказался явно неблагосклон­ным к душе. Он был сильной помехой для неустанной ра­боты сердца, для поисков в потемках, на ощупь, прямой дороги при помощи жалкого посоха — инстинкта. Минута­ми по сердцу пробегала тревога: да правда ли, что Лукаш еще на земле? Не является ли он только ее безумной фан­тазией, мыслью, затерянной в хаосе? Вся загадка и вся тайна существования имели теперь единственной основой своей его короткое имя.

Большие часы, стоявшие в углу прихожей, отмерили и пробили не одну четверть. Наконец в потемках коридора появился швейцар. Отыскав глазами Еву, он сделал рукой пригласительный жест. Она, легко ступая, пошла за ним но дорожке из линолеума в пропахшей карболкой атмос­фере. Они подошли к какой-то двери. Она уже подумала, что это дверь к Лукашу. Затаила дыхание и сдержала бие­ние сердца. Швейцар объяснил, что это — кабинет хирур­га. Она вошла. Перед ней стоял высокий, толстый, лысый бородач, с бесцветными глазами навыкате, напоминающи­ми яичную скорлупу, провинциальный гений по части по­трошения людей — суровый, страшный громовержец, весь красный от пролитой невинной крови пациентов, грозный, как Вельзевул Сафандула.

— Ева Побратынская,— промолвила она с низким де­вическим реверансом.— Вы были так любезны, доктор, что уведомили меня письмом...

— А-а! Это вы?.. Ну да, уведомил, оттого что этот су­масшедший покоя мне не давал...

— Как он теперь, доктор?.. Не лучше ему?

— Как теперь? — вскипел доктор Вильгосинский.— Плохо! Не приходится скрывать, сударыня... легкие durch ' прострелены. Все, что может сделать наука,— торжествен­но прибавил он, выпучив глаза,— сделано. Остальное — в руках всевышнего.

— Можно его видеть? — умоляюще прошептала она.

— Об этом не может быть и речи. Понимаете? Не может быть и речи.

— Доктор!

Не отступающий ни перед кем и ни перед чем, холодный и острый, как ланцет, непреклонно твердый, как са­ма хирургия, доктор Вильгосинский при виде ее отчаяния и горьких слез вдруг, сердито хрюкнув, смешался.

— А если кровотечение?!

— Я где-нибудь в уголку, из дверей...

— Войдите в мое положение... как врача!.. Ведь это грубо противоречит всем научным требованиям... Все, что наука в состоянии, все до йоты... Я должен осторожно, пос­тепенно его приготовить...

— Мы не будем разговаривать. Только поглядим друг на друга при вас. Только поглядим! И я сейчас же, тут же, по первому знаку!..

— Ах ты господи! Уж эти мне романы, уж эти рома-

1 Насквозь (нем.).

иы! Эти голубые глаза...— вздохнул доктор Вильгосинский, выходя огромными шагами из кабинета и предложив Ева идти за ним.

Остановились перед какими-то дверями. Доктор сделал ей знак подождать. Она осталась, скомканная, смятая, как сброшенный с плеч плащ, сплющенный в какую-то сплош­ную складку.

Он вошел один, оставив дверь непритворенной. Она приложила ухо к щели и стала слушать.

— Пришло письмо от этой барышни,— сказал Виль­госинский.

— Дайте, доктор,— послышался в ответ быстрый, ти­хий шепот.

— Так уж сразу: дайте! Зачем? Я сам прочту.

— Дайте, доктор!

— Она пишет, что приедет...

— Давайте, доктор! Я закричу... заору во всю глотку... Ева, как от ветра жалкий лоскут на теле нищего, как

былинка в поле, вся дрожала, обессиленная.

— Ах ты, черт возьми! Лежите спокойно! Опустите руки на одеяло. Она уже здесь. Успокоились? Руки...

— Где она?

— Здесь. Вы будете спокойно лежать?

— Буду.

— Не двигаясь?

— Не двигаясь.

Доктор приоткрыл дверь. Ева вошла тихо, как дунове­ние ветра, проскользнула по комнате, перенесенная какой-то неведомой силой. Словно подчиняясь приказу, опусти­лась на колени перед постелью. Горячая рука легла ей на голову. Глаза потонули в слезах, ничего не видят. В его глазах — широко открытых, горящих — счастье без гра­ниц. Голос сухой, затрудненный, дыхание прерывистое...

— Евуся... Ева...— послышался шепот.— Прости... ра­ди бога... У меня был поединок с этим... мерзавцем... Щербицем...

— Столько говорить! Какое безобразие! Уж эти мне барышни! — воскликнул врач.

— Потому что кто-то вытащил твои письма у меня из сундучка... Сплетни в доме... Понимаешь?

— Помолчи, помолчи!

— Только... одно слово... Он вздумал шутить в гости­ной. Я дал ему в морду. Поединок. И вот он меня... прошил.

— Ничего, ничего! Все будет как надо...— промолвила она с невыразимой лаской в голосе.

— Нет.... не будет...

— Будет наверняка!

— Я умру... Евуня...

— Ничего, ничего! — шепот все тише.— Мы умрем оба, мальчик мой, вместе... Оба вместе... Разве это плохо? Мой рыцарь, сокол! Мой защитник!.. Вот здесь... прострелили... Только тихо, только молчи... Но все равно... Я отсюда ни­куда не уйду. Ни на шаг! Так здесь и останусь...

Она положила свою золотую голову на одеяло. Глядит счастливыми глазами в его глаза, в свое святое небо. При­открытые в упоенье восторга губы тихо смеются сквозь льющиеся потоком слезы. Она шепчет дивные, как музы­ка, певучие слова, возвещающие ему чудную и простую правду, давно известную несчастным, томящимся в этой юдоли:

...мы велим, мой милый, золотые буквы... золотые буквы... высечь... на могиле...

За городом, по отлогому взгорью, шла — прямо в по­ле — улица без названия. Обитатели ее, видимо, не полу­чали писем, так что о названии улицы некому было бес­покоиться и спорить. Это место называлось по-разному: «за казармами», «где казармы», «на горе», «за городом», «на юру» — как кому вздумается. Улица эта появилась не­давно по сравнению с древностью города. Видимо, там когда-то была дорога или, скорей, цепь то более мелких, то более глубоких выбоин в глине. К концу XIX столетия вдоль 'дороги выстроились военные казармы, некрасивые, длинные бараки, выкрашенные — брр! — в голубоватый цвет.'Со временем перед казармами и за ними, вдоль до­роги, словом, на юру, появились домики, по большей час­ти с крылечками,— тоже не особенно красивые.

Необычайно плодородная земля тотчас взрастила ого-рдды, фруктовые сады; и таким образом, как бы само со­бой, без всякого с чьей-либо стороны усилия, появилась улица. Это было не предместье, не деревня, не город. Че­ловека доверчивого, склонного к поспешным выводам и не желающего рассматривать явления с материалистичес­ких позиций, притом и начитанного, вид этих двориков, крылечек, огородов, садов мог бы привести в восторг... Обманчивое зрелище! Околоток, о котором идет речь, не имел ничего общего с домиками на Антоколе и вообще ни с какими богохранимыми кущами.

Откровенно говоря, домики эти были выстроены, глав­ным образом, поляками Моисеева вероисповедания и вдо­бавок из материалов, по разным причинам оставшихся от

строительства вышеупомянутых казарм. И не только лес, известь, кирпичи, камень и всякий гонт, а даже покрыва­ющая стены водянисто-голубая краска была по всей улице одинаковая: если так можно выразиться, казарменно-ев-рейская. В домиках по фасаду жили, главным образом, богатые иудеи, а в задних ютились христиане из самых бедных. Квартиры тут были баснословно дешевые, ввиду отдаленности от города, отсутствия тротуаров и фонарей и вероятности оказаться раздетым, особенно ночью, для каждого, кто решил бы поселиться в этих краях, не имея ни необходимых для сопротивления физических сил, ни окованной железом дубины. Дорога, вдоль которой стоя­ли дома, выходила концом своим даже не в поле, а на са­мое обыкновенное городское или деревенское пастбище, поросшее зауряднейшим можжевельником, превращалась затем в извилистую тропу и, наконец, словно застыдив­шись, совсем исчезала в кустах и вереске.

Здесь-то, у черта на куличках, ближе к пастбищу, чем к казармам, Ева нашла квартиру для Лукаша, когда он стал выздоравливать. Несколько недель, пока положение было опасным и он лежал в больнице, она жила в городе (неподалеку от больницы), снимая каморку в одной бед­ной семье. Все дни она проводила у постели больного, уха­живала за ним, читала ему, играла с ним в шахматы и т. д. Когда же доктор Вильгосинский решил, что, благо­даря науке, пациент спасен, и позволил думать о лечении в домашних условиях, Ева избегала вдоль и поперек весь город. Подымалась по всем лестницам, осмотрела все «от­дельные» помещения. Не легко было найти две несмеж­ные комнаты в одном и том же доме, из которых одна бы­ла бы во всех отношениях подходящей для выздоравли­вающего. Наконец в декабре она высмотрела в одном из деревянных домов этой загородной улицы то, что требова­лось: для Лукаша — просторную сухую комнату с боль­шим окном на юг, выходящим в сад и открытое поле, для себя — в другом конце дома — комнатенку с очень низким потолком, тесную, грязную, скверную. Все там вымыла, вычистила, вытерла. Перенесла необходимые вещи и пе­ред рождеством, под присмотром врача, доставила туда больного на носилках.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: