Ах, с каким облегчением вздохнула она, заслышав в этом омуте дивный напев... В этом отзвуке отдаленной песни, в дыханье далекой мощи человеческой жизни — какое выражение неисследимой мудрости! Она улыбнулась в упоении. Блеск в глазах, залитых слезами, радость в сердце: ведь одно только море поет так свои весенние песни.
Щербиц больше не мог играть. Голова его бессильно повернулась к Еве. Руки подкрались к ее рукам. Он смотрел на нее обезумевшими глазами.
Она не отняла у него своих рук и не нашла в себе силы отвести глаза от его глаз. В порыве неожиданного вдохновения тихо заговорила:
тг- Бывают ли такие грехи в жизни человека, которых уже нельзя вычеркнуть, загладить, стереть? Есть ли проступки, которых дальнейшая жизнь уже ничем-ничем не способна прикрыть? Разве грехи не уничтожаемы навеки? Существуют ли они сами по себе или это лишь химеры нашей.души? Разве человеческая натура не может стать сно--ва чистой, снова такой, как прозрачность алмаза по силе; и снова такой же живой, такой же певучей, как морские воды?
'•— Не знаю, Евушка...
— Все-то мы ничего не знаем.
— Евушка!.. Можно мне называть тебя так?,т Можно.
— А ты будешь обращаться ко мне, как к брату?
тг-• Хорошо! Но какие мы, люди, все страшно несчастные!..
— Ах, какие несчастные! Каждый из нас — «смесь растения и вампира», как сказал этот гордец, который сам.,, бедняга!. Почему;ты.всегда была ко мне так жестока?
— Я не могла...
— Ты же прекрасно знаешь, что ты для меня.
32ft
— У меня бывают кошмарные сны, часто — виденья в полудремоте. Допустим, я здесь, а вижу какие-то совсем неизвестные, никогда прежде не виданные нелепости, Пейзажи, сцены... Когда ты играл, я видела... Во мне уже мало растения. Гораздо больше вампира.
|
— Зачем же ты тогда это сделала? Зачем? — прошеп-,тал он.
•— Разве я знаю?
— Мне тебя страшно жалко!
— А не мог бы ты возненавидеть меня за что-нибудь, заметить во мне что-нибудь противное, отталкивающее и перестать?.. Не можешь?..
: — Нет. Ты для меня все. Все мои страсти. В душе твоей есть что-то, чего я не могу постичь, чего не знаю, потому что это только в тебе одной. Что-то вечное и неизменно новое! Во мне этого нет и тени, а я только это и люблю, ах, люблю до безумия! Ты совсем как та музыка. Как музыка — вне меня и в то же время моя собственная, точно так же и ты. Знаешь, я самому себе противен, даже любовь моя к тебе мне противна, а люблю я твою любовь к Лукашу. Если б ты знала, как мне милы твои капризы! Потому что тут больше всего обнаруживается помимо той тебя, которую я знаю, другая, всегда другая! Я живу уже не своей собственной жизнью, а только твоими настроениями, твоими радостями и печалями, твоими неожиданными раздумьями. Я почти всегда знаю, что ты чувствуешь. Но только когда чувство уже пришло! А откуда оно пришло? Предчувствую все, что ты сделаешь, даже в минуту самого странного каприза, но почему ты бросишь тот или иной каприз? Я жажду, чтоб в душе моей было все, что есть в твоей, но в душе моей вечно пустота. Оттого мне так дорого твое преступленье,— охваченный восторгом, с улыбкой прошептал он.— Когда я не вижу тебя, я испытываю какую-то уродливую радость, напряженно жду. Часто я решаю вырвать тебя из своего внутреннего мира, совершить над собой духовное харакири. Но вдруг ты начинаешь, не ведая о том, прельщать меня, манить... ах, как эта кантилена...
|
И он извлек из клавиатуры ту главную, ведущую тему, ту путеводную звезду мечтаний... Потом, сунув ее обратно в пустоту клавиш, опять заговорил:
— Бежать от тебя, все равно что бежать от самого себя. Так как же я могу тебя возненавидеть?
— Возненавидел бы, если б я осталась здесь на почь,
— А ты не любишь? Нет?
11 С. Жеромский
— Я уже сказала.
— И никогда?
— Страшна власть греха. Дьявол отметил меня своим благословением, унял, успокоил, вдунул в меня свое дыхание. Никогда не совершай такого греха! Я хожу среди людей, осененная багряными крылами его власти. Была одна такая минута в костеле, когда демон совершил надо мной насилие. Я ото всего отошла, и все отошло от меня. Бреду, как одинокий путник. Зачем ты мне и зачем я тебе? Неужели тебе нужно то, что осталось от другого? Тебе — что осталось от другого?!
— Почему я не встретил тебя, когда ты была девушкой? Ах, если бы я встретил тебя тогда! — задумчиво промолвил Щербиц.
— Ты хотел бы... хотел бы первый обладать мной — правда? — злобно засмеялась она.
— Ты еще любишь его? — безумным стоном вырвалось у него.
— Не говори об этом...—откликнулась она, закрывая
руками лицо.
— Ни душу, ни тело невозможно делить пополам. Но вы это умеете. Умеете отдаваться одному, а любить другого. О боже!
Она не заметила, как он очутился перед ней на коленях. Не помешала ему отвести ее руки от лица и окружить ими свою шею. Наклонив голову, прислонилась лбом к его виску. Заглянула ему в глаза, спокойным, глубоким, задумчивым взглядом. Наступило долгое молчание. Потом она тихо, задушевно заговорила:
|
— А мог бы ты быть мне братом? Мог бы? Был бы для меня братцем Сижисем. Я бы все тебе рассказывала — может быть, так же, как когда-то Лукашу. Только... чтобы... ты не требовал этого...
— Но губы, один только раз — твои губы! Твои маленькие розовые губки!
— Не могу.
Быстро, незаметно — так, что он не успел понять, как это произошло, она вкрадчиво взяла его руку и прижала ее к своим губам, прошептав:
— Не надо...
— А ему отдалась бы сейчас же, как только он появился... Правда?
— Да.
— И любишь его, прислонившись вот так вот лбом к
моему лбу.
— Да. Но я хотела поговорить с тобой о смерти. Как ты думаешь? Мне кажется, бывают случаи, когда смерть вызывается не заблуждением ума. По-моему, она может быть последовательным и в нравственном отношении вполне правильным поступком. Даже самой сутью этики!..
— Смерть... значит... самоубийство?
— Это неважно. С точки зрения обычной морали такая смерть противоречит представлению об этичном поступке. И, за вычетом отдельных исключительных случаев, эта оценка справедлива. Но, с другой стороны, с точки зрения нравственности «среднего индивидуума»... Если кто знает, что растратил все свои душевные силы, если он знает, что увяз в зловонном болоте, но сохранил — черт возьми! — хоть каплю душевного благородства... Есть же в человеке что-то заветное, нечто вроде древнего родового герба, сохраняемое в самом последнем падении... И если такой человек умрет... О мой милый, мой добрый!.. Если такой человек умрет... Нет в мире прощения женщине. Грех вопиет. Все опутывается, обвивается вокруг тебя, словно бесконечно длинные стебли болотных кувшинок. И сверху — дивная лилия...
— Не читала ты случайно житие Марии Египетской, составленное епископом Софропием? Я учился в иезуитской гимназии и проглотил много такой литературы. В этом чудном повествовании есть эпизод, когда святой старец Зосима в день воскресения из мертвых сидит на берегу Иордана и ждет Марию, обитающую в дикой пустыне, чтобы причастить ее святых тайн. В корзинке у него несколько сушеных смокв и фиников, немного моченой чечевицы. Святая вышла из чащи и остановилась на другом берегу в лунном сиянии.
— И это ты... Зосима? Мария Египетская искупила свой грех, проведя сорок лет в дикой пустыне, нагая
;и терзаемая зноем и холодом, в слезах и покаянии. А тут vBce так гадко! Я была чиста. А теперь стала отвратительная, мерзкая развратница,'лгунья. И вся погрязла в грехах. И никогда уже не стану прежней! Не могу больше быть чистой, не могу выбраться, не могу ничего с собой поде-- лать! Скажи, как мне быть?
— А если б ты... решила никогда не выходить замуж и никогда, никогда... Никогда не быть ничьей! Могла бы ты это сделать для меня: не быть... даже его, если б он к тебе вернулся?
— Что же это тебе дало бы?
11*
(Мысленно поклялась: «Да, да... Скорей; как можно скерей выйти за Ясьняха!»)
— Я продолжал бы жить, как и до того. Мы были бы с тобой так же далеки, как Зосима и Мария Египетская. Пока...
— Пока что?
— Пока, быть может, не пришла бы любовь...
— Это с твоей стороны только хитрость...— возразила она со слабой улыбкой.— Ты говоришь, что давно любишь и желаешь меня. И хочешь ждать минуты, когда я забуду Лукаша и отдамся тебе. Все сводится к этому... Но мне... если б он вернулся и потребовал, пришлось бы послушаться, потому что я...
Она наклонилась к нему и, закрыв глаза, неожиданно покраснев, торжественно засвидетельствовала:
— Потому что я люблю его.— И, помолчав, прибавила спокойно: — Но он уже не вернется и ничего от меня не потребует. Ну что же? Я могу быть твоей духовной сестрой.
— Так поклянись!
— Больше никому я не дам никаких клятв. Наш союз с тобой может быть только односторонним. Мое желание либо мое нежелание. Вот так — хочешь?
—' Так я не мог бы верить тебе. А одна мысль, что ты можешь быть с другим, доводит меня до безумия!
Еве пришла в голову сатанинская мысль — рассказать ему, как она в Монтрё провела полдня в постели с совершенно незнакомым ей человеком. Легкая улыбка скользнула по ее губам. Но опа отбросила эту мысль, как невыгодную. Хищное сознание, что теперь у нее будет полная власть над Щербицем, ласкало ее чувства, подобно запаху нарцисса. /
— А ты дашь мне клятву, что не сойдешься пи с одной женщиной — никогда ни с одной? — прошептала она с затаенным вожделением.
— Клянусь!
— Что все твои страстные помыслы, все сны, все чувственные порывы будут принадлежать только мне?
— Клянусь!
— А чем клянешься?
— Чем хочешь!
— Как прежде: богом, крестом, честью, славой рода? Он улыбнулся. Хотел что-то сказать, но вместо этого
долго молчал. Губы его двигались, пе в силах произнести ни слова.
— Ну что? — ласково шепнула она.
.Ничего.;.. Я вспомнил одну чудную мысль, одну,иллюзию...
— Какую?
— Dans le veritable amour c'est Гате qui enveloppe le, corps '. Ницше называет эту мысль в высшей степени целог мудренной. Может быть, она овладеет нами и искупит тебя!
Вдруг он поднялся с колен и крикнул, как безумный:
— Ева! Где ты была перед тем, как поехать в Ниццу?, — Я была на Корсике,— бросила она вызывающе.
— С кем?
— С поэтом Ясьняхом.
— В качестве его любовницы? - Нет.
— Ты правду говорить?
— Говорю то, что мне правится.
— Скажи мне только одно, признайс*я мне, как на духу: целовала ты его в губы, в губы? — молил он, впиваясь в нее взглядом.
— Я не целовала его в губы.
— Ты как-то сказала, чтобы я добивался твоей руки. Я узнавал о твоих передвижениях. Швейцар в отеле «Сю-_ исс» сообщил мне, куда ты поехала. Я там был. Ты жила с этим человеком.
— Я жила рядом с ним. Наши номера были рядом... Глаза ее затуманились. Губы как-то странно дрогнули.
Это дрожание губ было тем силком, в который безнадежно попалась любовь Щербица.
— Это ваше распутство!—продолжала Ева, устремив презрительный взгляд в пустоту.— Ради него вы готовы на все! Ради этого отвратительного короткого мгновения готовы забыть всю чистоту и святость любви! Мерзкие развратники! Один только Ясьнях...
— Почему ты тогда убежала? Зачем так сделала?
— Я тогда не сделала ничего плохого. Могу заверить вас, граф. Если б я осталась в Ницце, так поступила бы гораздо хуже. Ну, пусти меня! Я пойду домой.
Щербиц склонил голову ей на руки. Она почувствовала, как все его тело зыблет тайная дрожь. Дрожь эта вызывала отвращение, но в то же время будила страстный трепет в ней самой. С состраданием подумала она о том, какой он слабый. Поняла, что ничто на свете не утихомирит в нем этой бури, кроме как если она, Ева, отдастся ему. За-.
1 В истинной любви душа овладевает телом (д5/>.).
думчиво смотрела на его красивые волосы. Воля ее металась то в ту, то в другую сторону. То ей хотелось оттолкнуть эту бессильную голову, встать и уйти. То снова набегал смутный позыв ласково запустить пальцы в благоухающие волосы. Она уступила этому позыву.
— Сижись... Он улыбнулся.
— Я пойду.
— К себе домой?
- Да.
— Что будешь там делать?
— Да так. Что всегда. Буду перебирать свои жизненные горести.
— Лучше побудь у меня еще часок. Я поиграю Грига. Хочешь... «Весну»?
— Нет. Больше не хочу музыки. Твоя музыка отворила бы дверь в ту комнату. Ты там спишь, правда? Будь рыцарем!
На минуту она глубоко задумалась, потом промолвила:
— Скажи... ты все мне прощаешь?
- Все!
— И я тебе тоже. Пойду.
Она встала. Поспешно подала ему руку и отодвинула портьеру. Он пошел за ней. Подал ей пальто и, взяв под руку, свел ее с лестницы. На улице позвал извозчика и помог сесть. В последнее мгновение, когда она подала ему руку на прощанье, спросил:
— Тебе было очень скучно у меня?
— Нет, нет!
~ А еще придешь?
— Приду, приду непременно,
— Когда, сестра?
— Да хоть завтра.
— В то же самое время?
— В то же самое.
Он на секунду просунул голову и плечи в окно кареты, с тихим, глухим рыданьем ища в темноте Евиных губ. Она отстранила его — добродушно, но твердо. Сжала ему руку. Когда он соскочил с подножки и карета тронулась, Ева на мгновенье ощутила какую-то разбитость и паралич души. Увидела воочию «что будет в момент умирания. Увидела в потемках души своей улыбку Лукаша, тогдашнюю его улыбку в те минуты, когда он что-то горячо говорил ей, в чем-то убеждал ее, а убедив, подходил на цыпочках и закрывал ей рот поцелуем. В мгновенном озарении пере-
жила все счастье любви и бездонную пучину утраты. У нее вырвался стон. А в следующее мгновенье все миновало. Исполинская волна накрыла собой и еатопила пропасть. Остался только странный шум в ушах, замиранье сердца и частый стук зубов.
Курьерский поезд мчался в сторону Вены. Была поздняя, осенняя, ветреная и дождливая ночь. Между Зальцбургом и Веной поезд имел лишь несколько остановок. Пассажиров было очень мало, так что Ева, укротив при помощи маленькой кроны более уступчивое по сравнению с баварским австрийское сердце, находилась в купе одна. Багаж свой она отправила в Вену заранее. При ней был только маленький ручной саквояж.
Она ехала в Вену (точнее — в Кальтеплейтгебен) для того, чтобы отыскать Ясьняха, который, по собранным ею сведениям, находился в этом лечебном учреждении, и осуществить свои намерения относительно него.
После отъезда Щербица из Парижа Ева прожила там еще около двух месяцев. Иногда она получала иа Варшавы письма от своего «духовного брата». И во время ее частых визитов к нему в Париже, затягивавшихся иной раз до поздней ночи, и в этих письмах их объединял чистый, возвышенный восторг, в котором не было как будто ничего чувственного. Она не стала любовницей Щербица. Он никогда не целовал ее губ. Раза два только имел счастье коснуться губами ее руки. В письмах он даже не просил о свидании, о том, чтоб она приехала в Варшаву, о встрече с ней на земле. Она любила его письма и скучала по ним. А нередко скучала и по нему самому. Особенно по его игре на рояле... Если бы беспристрастный судья спросил ее, любит ли она Щербица, она не могла бы ответить утвердительно, но не могла бы и решительно отрицать.
Она теперь стремилась к тому, чтобы стать женой Ясьняха, оставаясь верной своему духовному союзу со Щер-бицем. Решила безраздельно отдаться делу милосердия и самоотверженному труду...
Теперь она спала на кожаном диванчике, утомленная ездой, длящейся непрерывно от самого Парижа. Ложась, она помнила, что у нее в замшевой сумочке на груди — двадцать с лишним тысяч франков,— так что легла ничком. Стремительный ход поезда быстро ее укачал. Она крепко уснула.
Ей приснились какие-то покрытые толстым слоем из-, вести комнаты необычайной высоты — без пола, вместо ко*, торого там был слой сухого желтого песка. Стены — голые,, ровные, очень белые и шершавые от сухой известки. С трудом шагая по засыпанным песком ступеням, она в конце концов дотащилась до двери, такой же огромной и высокой, как стены. Взявшись за круглую шарообразную ручку, с изумлением обнаружила, что и дверь и ручка тоже покрыты известкой. Она открыла дверь и с сердечным содроганием увидала пустое помещение, но пустое какой-то невыразимой пустотой. Она почувствовала смертельную тоску, какую испытываешь только во сне. Пустота этой комнаты была воплощением небытия, составляющего самую суть смерти. Мороз продрал ее по коже. Что же такое в этой комнате? Чем так страшна ее пустота? Отчего пустота эта наводит такой ужас? Испуг и отвращение были так сильны, что не дали восприятиям сложиться в какой-то цельный ответ. Ева скорей закрыла дверь и пошла в другую сторону. Набрела на другую дверь, не такую высокую, вошла в сени и полезла на лестницу, вырытую в песке и невероятно крутую и высокую... как стремянка. Ее опять обуял страх; у нее закружилась голова, она была близка к обмороку. Стала звать на помощь, кричала во сне долго, пронзительно.
Полупроснувшись, почувствовала, что страх мало-помалу уменьшается, но тревога улеглась далеко не вполне. Она лежала с закрытыми глазами, но все ясней становилось сознание, что эти страшные комнаты и лестницы —• сон...
Наконец ей стало легче на сердце. Глаза приоткрылись. Она лежала в том самом положении, как легла: грудью на подушке. С радостью глядя полуоткрытыми глазами на дорожку линолеума, устилавшую пол купе, она мысленно твердила себе, что, слава богу, это был только сон.
Вдруг она увидела чьи-то ноги... Лакированные полуботинки...
«Тут сидит какой-то господин...— подумала она, еще не в силах подняться и окончательно стряхнуть с себя сонный кошмар.— Вошел, невежа, пока я спала... Негодяй кондуктор впустил... Как же теперь встать? Ноги, наверно, открыты до колен; чувствую, что холодно».
Она стала вспоминать, какие у нее на ногах чулки и есть ли у юбки, которая на ней, шелковая подкладка. Осторожно подняла глаза и постаралась из-под ресниц взглянуть на нового пассажира. Но, увидев его лицо, снова оце-
пенела ~ тем самым оцепенением, которое только чт^ за минуту перед тем, начало ее отпускать: напротив, в углу другого дивана, сидел молодой брюнет, всюду преследовавший ее в Париже и на морском побережье.
Он читал какую-то книжку, не обращая, казалось, ни малейшего внимания на Еву.
Полузакрыв глаза, Ева старалась всеми силами сдер-, жать сердцебиение. Сон ее и вид — наяву — этого человека соединились в какую-то эллиптическую кривую изумления. Усиливающееся сердцебиение заставило ее тут же решить, что она ни в коем случае не останется с этим господином в одном купе. На ближайшей же остановке, где бы эта остановка ни была, она сойдет с поезда. Когда пришла пора действовать и она почувствовала, что надо, надо поднять руки,— сердце и все внутренности ее задрожали. Быстрым движением она закрыла юбкой ноги и села, с твердым намерением не обращать ни малейшего внимания па спутника. Он тоже не смотрел, что она делает. Продолжал читать какой-то французский роман, разрезая страницы длинным корсиканским стилетом.
Ева заметила этот нож. Она видела такие «ножички», еще в Аяччо и любила забавляться ими. Знала, что сбоку у них надпись: «Morte al nemico» ', а на другой стороне: «Vendetta Corsa» 2. В эту минуту все совершающееся казалось ей как бы давно предусмотренным, предопределенным и неопровержимо логичным. Будто каждое мимолетное, тихонько прокрадывающееся чувство, ощущение, впечатленье было когда-то давно где-то записано, как параграф закона. Порыв отваги... Она поглядела прямо в лицо этому человеку с вызовом и угрозой. Он и не подумал взглянуть, на нее! Преспокойно читал себе свою книжку, и по лицу его было видно, что он увлечен содержанием. Ева почувствовала разочарование.
И в то же самое мгновенье сразу, со всеми подробностями, вспомнила, где видела этого малого. В памяти всплыла плохонькая кондитерская с полом, густо усыпанным мокрым песком, бильярд в темной комнате, молоденькая служанка — и фигуры двух франтов. Тех самых! И вот один из них. Тот, что к ней тогда пристал. Как же она могла забыть? Откуда он вдруг взялся в Париже? Зачел! следил за ней и что делает здесь? Кто он: волокита или какой-нибудь шпик? Нет, это не шпик... Но и не бо.вони-
1 Смерть врагу (ит.).
2 Корсиканская месть (ит.).
та... Так кто же? Что он хочет с ней сделать? Потому что он хочет с ней что-то сделать, преследует ее!
Мгновенная дрожь, совсем особенная, еще ни разу в жизни не испытанная. Ева смерила глазами расстояние между собой и саквояжем, лежащим аккуратно на верхней полке, прямо над головой погруженного в чтение брюнета. Молниеносно перебрала в уме все возможности незаметно выйти из вагона. Как это произвести? Бросить саквояж невозможно: ведь там паспорт, документы, письма Лукаша и Щербица, записные книжки, счета,— наконец, вещи, необходимые в дороге. Она стала ждать удобного момента, сидя неподвижно, сощурившись, но ни на минуту не спуская глаз с волокиты. Рассматривала его фигуру, одежду, общий вид. Он был действительно очень стройный, видный и, кажется, сильный. На нем был новенький, с иголочки riding-coat1 на атласной подкладке, свежее, дорогое белье, красивый, по моде завязанный галстук. Рядом висело драповое пальто. На фоне белой страницы и светло-желтой обложки Плона резко выделялись большие руки в темно-коричневых перчатках.
Теперь Ева вспомнила эти руки. Как могла она забыть их?..
«Сообразил наконец,— мысленно съязвила она по его адресу,— что нужно надеть на эти раздвоенные копыта перчатки, запрятать их туда, ты, местечковый цирюльник, провинциальный актер, помощник уездного писаря, которому не дают спать лавры эидеков из окрестных поместий, ты, подпевало плута-банкира, приказчик аптекарского магазина, фармацевт,— да нет! — официант, официант кабака, работающего до четырех часов утра!»
Внезапная мысль, мысль новая, законченная, возникла в голове ее, по которой пробегал озноб. Послышались шаги кондуктора. Ева позвала его. Сонный Schaffner2 с фонариком в руке просунул голову в купе. Он, видимо, чувствовал себя неловко, но в то же время было ясно, что тот заплатил ему... Ева на ломаном немецком языке, с обильной примесью французских слов, спросила, нет ли в поезде купе для дам. Кондуктор объяснил ей, что — да, такое отделение имеется, но оно уже занято тремя дамами, которые спят...
— Очень жаль, но мне придется пересесть в дамское отделение!—сказала она.—Проводите меня, пожалуйста.
1 Сюртук для верховой езды (англ.).
2 Кондуктор (нем.).
Брюнет, оторвавшись от книжки, как будто с беспокойством и досадой прислушивался к разговору.
— Если я вам мешаю,— обратился он к Еве по-польски,— так я уйду. Я вошел сюда оттого, что нигде нет свободного места.
Она не ответила ни слова, будто возле нее никого не было, будто она и не слышала, чтобы кто-нибудь тут говорил. Поспешно собрала свои вещи — саквояж, шубку, шляпу — и выбралась из купе, тщательно закрыв за собой дверь. В коридоре надела шубу, перчатки и, когда кондуктор открыл дверь в темное душное купе, где храпели какие-то ведьмы, нырнула туда. Стала смотреть в коридор сквозь щель, оставленную неплотно закрытой дверью. В коридоре — абсолютно никого. Молодой человек не последовал за ней. Она видела колеблющийся от движения поезда огонь свечи, слышала стук и убаюкивающий гул вагонов. Решение ее было неколебимо. Но она хотела, чтобы кондуктор не заметил, как она сойдет с поезда. Нервная дрожь во всем теле. Какие-то смутные ощущения... Саквояж у нее в ногах. Все готово. Поезд летел пыхтя, летел, летел... Наконец долгий, пронзительный свист словно разрезал тишину пополам.
После того как поезд замедлил ход и затем стал, Ева высунулась из купе и еще раз окинула взглядом коридор. Никого. Скользнула, как призрак, на цыпочках к двери в Дальнем конце коридора, спустилась по ступенькам вниз и быстро нырнула в ночь и вихрь. Не успела бегом добежать до слабо освещенного вокзала, как раздался свисток паровоза и поезд отошел. Она не знала, где она, как называется город. Испытывала несказанную радость, что избавилась от этого человека. Душу еще томили сонные призраки и его вид при ее пробуждении.
Вокзал был почти пуст. В полуосвещенном буфете несколько темных фигур потягивали пиво. В маленьком зале второго класса Еве заступил дорогу портье какогогто отеля с предложением своих услуг и кареты. Не справляясь о названии отеля, она пошла за портье, который буквально вырвал у нее из рук саквояж. Через мгновенье она уже ехала в тесной колымаге с дребезжащими стеклами, смеясь до слез над тем, что произошло с ней, а верней — с «тем субъектом»... В глубине кареты, прямо против входных дверец, было вделано зеркало. Ева увидела в нем свое безобразно перекошенное лицо и опять засмеялась от всего сердца. Она устала и очень радовалась, что, ценой частичной потери стоимости билета, по крайней мере выспит-
ся и как следует отдохнет. Теперь все внутри нее успокоилось. Руки болели, ноги были тяжелые, как после физического переутомления.
Маленькая каретка петляла по разным переулкам, стучала по мостовым спящего города, но наконец остановилась. Портье с торжествующим видом извлек Еву из повозки и, подняв трезвон, ввел ее в вестибюль гостиницы. Она как-то не решилась спросить название города, в котором ей, по воле судьбы, предстояло ночевать. Послушно пошла за хорошенькой Stubenmadchen ', которая повела ее на второй этаж — по лестнице, устланной толстым ковром.
Гостиница была маленькая, но чистая, тихая и, видимо, очень солидная. Через мгновенье Ева очутилась в большой комнате с обитой бархатом мебелью старого фасона, увешанной разными вязаными салфеточками. В глубине стояла железная кровать с медными шарами. Вспыхнуло электричество, зашипела печка калорифера. Горничная долго, старательно взбивала перины, грела одеяла и подушки. Наконец выполнила все свои священные немецкие обряды и, радушно пожелав доброй ночи, ушла.
Некоторое время Ева сидела, бессознательно глядя па блеск электрической лампочки. Ее забавляло все это происшествие и радовала возможность выспаться. В гостинице и снаружи царила тишина. Еще минуту слышался какой-то приглушенный разговор, шаги по ковру коридора — и снова все тихо. Только монотонный шепот в трубах калорифера...
Ева стала поспешно раздеваться. Приготовила себе свечу, спички — и мигом скинула платье. Она была уже в одном белье и стояла спиной ко входу, когда ей послышался как будто шорох отворяемой двери. Она подумала, что это горничная вошла за чем-нибудь еще: стыдясь своего неглиже, она не стала оборачиваться, пока та не сделает, 'что нужно, и уйдет. Но не слыша ее шагов, кинула взгляд в сторону двери — и остолбенела. Рядом с ней стоял брюнет из купе. На расстоянии шага, как привидение. Она не успела сообразить, в чем дело, и открыть рот, как он мощным движением руки направил в ее открытую грудь острие огромного ножа.
— Ни слова!—произнес он шепотом.
Она замерла с открытым ртом и расширенными от ужаса глазами. Смотрела ему в лицо, в эти всемогущие, страшные глаза. У нее захватило дыхание. Стали подги-
Герничной (нем.).
баться колени. Неистовый вихрь закупорил легкие, не давая перевести дух. Она не удивилась, когда он схватил ее за горло, бросил на кровать и, навалившись на нее, спросил:
— Где деньги?
Она указала глазами на свою грудь. Он стал дергать замшевую тесемку, словно желая скорей сорвать кошелек вместе с головой своей жертвы, и спрятал его как есть во внутренний карман сюртука.
— Это все? — спросил он.
— Все.
— Только губами пошевели, только пикни — убью на месте!
— Убивай, разбойник...— прохрипела она.
— Будешь кричать?
— Буду.
Тогда он опять сдавил ей горло своей страшной рукой.
— Будешь?
Она моргнула утвердительно. Он подсунул ей два когтя под нижнюю челюсть. У нее потемнело в глазах.
— Не буду,— простонала она.
— Ну так лежи, не двигайся и жди.
Не отнимая правой руки от горла Евы, он левой с невероятной быстротой и ловкостью стал раздеваться. В мгновенье ока скинул пальто, сюртук, жилетку.
— Согласна добровольно? Или взять силой? Извиваясь, как змея, она выгнулась дугою, вырвалась
у него из рук и достала его руку зубами. Но не успела перевести дух и укусить по-настоящему или крикнуть, как он опять повалил и стал душить ее. Полусклонившись над ней, стоя на коленях, он продолжал быстро раздеваться. В то же время пыхтел и бормотал голосом, безумным от страсти, мурлыча в забытьи и восторге:
— Сопротивляйся, как хочешь, а придется, пташечка, придется! Придется!.. Ох, придется!.. Я давно тебя жду... Целые годы... Ни здесь, в Европе, ни там, в Америке, ни на побережье — нигде, нигде не мог тебя забыть... Будем с тобой, деточка, любиться... От меня уж, пташечка, не улетишь, не уйдешь,— заскулил он жалобно.— Ты уж, прелесть,— моя!..
Хрипя, она из последних сил выдохнула:
— Пусти!
— Отдашься?
— Пусти!
Он слегка разогнулся и разжал пальцы.
— Кто ты такой? — прорыдала она.
— Зачем тебе знать, кто я... Твой господин — и все. Слышишь? Завтра утром в отеле скажешь и всюду в дороге будешь говорить, что я — твой муж. Слышишь?
— Слышу.
~ Вместе поедем?
— Вместе.