За три недели своего пребывания в Вене Зигмунт Щербиц пережил целый ад страданий и радостей (вернее, утешений). Еву он видел редко. При второй встрече (на улице, в воротах какого-то дома) она сказала ему, чтЬ они могли бы быть вместе, но только в день его отъезда. Тут он узнал и о своей судьбе,— то есть, что она не собирается ехать с ним куда бы то ни было, а решила выйти за неизвестного, которого называла в разговорах «женихом». Щербицем овладело любовное безумие.
Через три дня после этой встречи на улице он получил разрешение второй раз навестить Еву у нее дома. Он за-•стал ее в постели. Она была больна. То, о чем он мечтал, по: чему сходил с ума, что было раем его грез, наконец осуществилось. Он овладел ею, ласкал ее — уступчивую,
равнодушную, странную в этом отдании себя без ропота и без наслаждения, почти без поцелуя, в пассивном удовлетворении грубой чувственности. Он вышел от нее осчастливленный, но в то же время как бы обедненный чувствами, втайне сожалеющий о тревогах и мучениях.
После этого он провел еще четыре дня в номере отеля и в одиноких прогулках по залам огромного Музея. Просиживал часами, не сводя глаз с какого-нибудь Филиппа IV кисти Веласкеса, со статуи Ники Самофракийской или с лица Изиды, закутанной в мантию из черного мрамора.
Ждал следующей встречи, которая должна была состояться у него в отеле. Сначала вовсе не думал об этом наслаждении и, как казалось ему самому, совсем не желал ere. Но по мере приближения этой минуты впал в безумную тоску, полную стихийного неистовства, муки, страдания и тревоги о том, чтобы его ожидание не оказалось обманутым. Наслаждение надвигалось вырвавшейся из ночной неизвестности гудящей бурей. Воздыхание о том, чтоб оно настало скорей. Внешне он держался спокойно, но напрасно душил омерзительный бунт силы, более могучей, чем разум, чем воля, честь и привычки, чем все, что составляет самую сущность души.
|
В назначенный день утром его ждал удар. Он получил записку:
«Мне не хотелось бы приходить. Я больна. Могу принять у себя между 4 и 6. Дайте знать, будете или нет».
Он тут же написал умоляющее письмо, подлое, полное унизительных просьб, обнажающее все, все — до последнего. Написал одним духом, произнося вслух то, что выводила на бумаге дрожащая рука. Кровь била в виски, пот лился со лба. Вскоре рассыльный принес ответ:
«Хорошо. Приду».
Волна упала на голову, тишина и спокойствие — на сердце. Усталость... В условленный час ждал, бегая по комнате из угла в угол. Слепой, глухой, безумный.
Она вошла через несколько минут. И опять — была равнодушна. Ни признака того аромата души, что насытил его таким упоением, такой поэзией, такой любовью в Париже. Тусклый взгляд. Глазам не проникнуть в него. Замкнутая улыбка, будто заколдованная королевна, которую никакое творческое слово не в силах разбудить. С ним она была ласкова, снисходительна, до странности спокойна, покорна его плотским вожделениям. Чувствуя власть красоты своего обнаженного тела, первый раз в
жизни, быть может, дала полную волю своей чувственности, позволив пользоваться щедротами этого тела. Некоторые ее короткие, капризные требования доводили Щербица чуть не до смерти. Эти несколько часов были зенитом его существования. Только тут познал он его красоту...
|
Несколько дней потом он провел, как прежде. Блуждал по нижним залам Музея, в оружейной и среди греческих изваяний. Вел образ жизни, до тех пор ему не известный. Мог бы остаться один в пустыне, не нуждаясь ни в ком. Все время думал о Еве и жил в тоске по ней. Весь мир для пего состоял в воспоминаниях о волшебных часах. Предстояла встреча с ней утром в одиннадцать, у нее на квартире. Она сказала, что «жених» уехал — и больше о нем не было речи.
Минутами Щербицу казалось даже, что этот человек — просто миф, средство, при помощи которого она его, Щербица, испытывает...
В назначенный день он шел к ней, истосковавшийся, с головой, полной видений, сотканных из пряжи воспоминаний. Как всегда в такие минуты, он был рассеян. Поднялся на лестницу, сам не заметив как. Ждал услышать знакомый звонок и почувствовать ее руку в своей. Увидеть сумрак передней и матовые стекла двери направо... Наконец услыхал звук звонка... Только этот звук задребезжал, как она сейчас же выбежала на лестницу. На плечах — пунцовая шаль. Щеки красные.
— Сейчас не могу! Не могу!—заявила она категорически.
— Почему?
1 — Не могу! Должна сейчас же обратно! Должна! i — Когда же?
— Не знаю. Не знаю. Мне надо обратно! Надо туда, туда.
Она повернулась и захлопнула за собой дверь. Мгновенье ему грезилось, будто он уже бросился на эту дверь, вышиб ее, сорвал с петель, свалил и стоит на пороге, где тот — с ней. В действительности он пошел вниз. Чувствовал всем существом надвигающуюся беду.
Теперь он был не просто в отчаянии, а метался, вонзал себе ногти в ладони, изрыгал отвратительные ругательства.
|
Иногда размышлял. Размышление привело его к уве-v ренпости, что картина, рисуемая воображением, действительно реальный факт: там, за дверью, в самом деле был «жених». И тотчас пошли логические, выводы.
Прежде всего он купил браунинг, зарядил его и стал' держать в кармане, черт его знает зачем. Потом принялся все обращать в наличные. Решил купить эту женщину за деньги, увезти ее, забрать себе, либо взять — и убить. Сам не' знал, что делать. Время от времени мелькала мысль кинуться в бешеный разврат, утопить в оргиях самую память о Еве. Но этого не мог. В тот же вечер у Ронахера, подойдя к элегантной камелии, вдруг сразу почувствовал, что если пойдет с ней, то, может быть, там же наложит на себя руки.
Всю ночь провел в диком исступлении. С вечера написал письмо — обидное, презрительное, уничтожающее, но в то же время позорное, унизительное, полное мольбы. Утром проснулся слишком поздно, так что это письмо уже не могло застать ее в постели. Не умываясь, побежал в город и послал ей с рассыльным. Но тот вскоре вернулся и сообщил, что барыни уже нет дома. Щербиц сейчас же подумал, что на самом деле она дома, но не захотела принять письмо. Эта мысль, облитая незримыми кровавыми слезами, тащилась за ним из улицы в улицу, по площадям, среди чужих толп. Он вонзал себе в ладонь бородку ключа от своего номера, ругал себя и ее скверными словами. Бродил вокруг Евиного дома, с наслаждением ожидая, что вдруг встретит ее вместе с тем проходимцем и коротким выстрелом положит конец всему. Короткий выстрел — и вздох. Кто умрет — неизвестно. Но он увидит ее широко раскрытые от ужаса глаза. Ах, эти глаза! Он должен увидеть ее глаза, полные отчаяния, должен покорить ее, приведя в ужас. Любила его — а теперь больше не любит. Вот и все. То письмо... В нем были земля и небо. А теперь ни на земле, ни на небе ничего нет. Все прошло, изжило себя, выгорело, больше не существует. Она с другим, с другим — так же, как была с ним. Это так просто, так естественно, так понятно, как револьверный выстрел. Он не знал, в кого будет стрелять, но этот выстрел был у него в голове, уже готовый. Болят сухие, перепекшиеся губы, в безумных глазах — огонь.
В этом ужасном состоянии духа, бредя среди толпы по какой-то улице, он вдруг увидел Еву. Судорога боли при виде ее, жестокая гробовая дрожь. А через мгновение — такой неправдоподобный, такой безмятежный покой, словно перед этим вовсе не было ни малейшей горечи. Ева шла одна. Не видела его. Он, крадучись, пошел за ней по другой- Стороне, чувствуя, как все невидимыми дорогами подступило к сердцу и легло на него. Она была печальна,
утомлена. Шла, очевидно, по направлению к дому. Первая отрада, как слеза облегчения: ее в самом деле не было дома, когда пришло письмо. Вторая отрада — жалость... Отчего она так печальна?
Он следовал издали, не спуская глаз с ее весенней шляпки. Из улицы в улицу... Увидел, что она направляется к его отелю, остановилась у подъезда, размышляет... Все ей простил, извинил... Тут она обернулась и почти осчастливила улыбкой. Он сейчас же спросил, кто был у нее вчера. Она простодушно ответила, что жених. Он предложил войти в отель. Она тотчас согласилась. И, как только они вошли, отдалась ему — первый раз добровольно, любовно, с упоением, нежностью и тысячью робких ласк. Потом ушла, оставив его одного, среди приглушенных, но не утихающих страданий. Теперь им овладела тайная ленивая зевота — следствие наслажденья. Казалось, любовь угасла. Плотская сторона наслаждения угнетала. Дума- •\ лось, любовь — это одно, а счастье обладания — другое., Любовь благоухала, манила в своей отверженности. Тоска украшала ее дивной грудью Книдской статуи, отдаление поило слезами. Прядя систему представления о своей любви, Щербиц вступил на тропу покоя.
Прошел целый день, а он ни разу, ни разу не почувствовал ни грусти, ни тени тревоги. Ночью — крепкий сон; весь следующий день — изумительно спокойный, до самого вечера. Но только наступил вечер, в груди, как разбуженный волк, зашевелилась предательская тоска. Щербиц шел по бесконечно длинной и скучной улице Шоттен-ринг, возвращаясь с дальней прогулки вдоль берега Венки. Сияла луна. Вечер был теплый, ясный. Невыразимая ясность неба над человеческим муравейником, странно возбуждающий скрежет трамваев, стук пролеток, говор текущей в обоих направлениях толпы — все порождало в душе возвышенный восторг, порыв к небу. Руки так и тянулись к Млечному Пути. Чувство непонятной жалости к, людям подняло Щербица и держало его над землей.
В одном месте улицы шел ремонт трамвайных путей. При свете фонарей мускулистые люди скрепляли рельсы гайками. Один из них бил молотом. Громкие удары по железу гремели, наполняя все вокруг. Каждый отзвук доставлял Щербицу наслаждение. Каждый удар как бы отбрасывал, удалял его от земли. Текущий по одной половине тротуара человеческий поток понес его. Он не слышал гомона, не различал слов. Был наедине с небом, таким далеким, словно изгнанным из этого города. Сопровождав-
ший его грохот молота становился все тише, тише... Ноги сами привели его на улицу, где жила Ева. Захотелось поглядеть на ее окна. Он вошел в подъезд. В окнах свет. Решил послать словечко привета. Зашел в ближайшую лавочку и написал письмо, среди корзин с булками и кадок с маслом. Это был только привет, дань благоговения, вздох, вырванный из глубины сердца тихим вечером, невыразимым очарованием человеческого труда и непонятной силой любви. Слезы висели на ресницах, когда он писал, и мешали видеть буквы. Счастье торопило руку, а возвышенное чувство — отклик на далекие удары молота — повелевало писать о вечном обожании, о бесконечной благодарности за тот непостижимый рай духа, то необъятное мгновенье, которое стоит целой вечности. Лавочник, его беременная жена, несколько ребят, несколько посторонних — все внимательно смотрели на элегантного господина, пишущего письмо на каком-то незнакомом языке.
Запечатав письмо, он приветствовал их всех очаровательным поклоном. Ему хотелось сказать им, что он писал это своей любимой, что вечер такой тихий, что жизнь наша на земле — тьма скорбей и тьма страданий, лишь изредка прерываемых такими днями, как этот. Хотелось спросить: неужели они не чувствуют того, что разрывает ему грудь? Хотелось объяснить им, что он верит в бога — справедливого судью, справедливого превыше, превыше всего... Хотелось сказать, что суд — и превыше всего справедливый — принадлежит только богу. Потому что о чем мы, жалкие, можем судить? Что, убогие, можем разобрать и оценить
справедливо?
Он оглядел присутствующих, улыбнулся, поклонился им еще раз и вышел. На письмо он не ждал ответа. Каково же было его удивление, когда рассыльный принес ему серую секретку. Оторвав край, он при свете уличного фонаря прочел:
«У меня народ. А то пришла бы. Еще увидимся».
Последняя фраза прозвучала в сердце, как дивный шум моря. Щербиц приложил записку к губам и пошел дальше, уйдя взглядом в небесный простор.
Несколько дней разлуки, на которые она его обрекла, ввергли его душу в бездну. Ева скрывалась. Он видел ее раз сидящей дома, у окна: бродя в тоске, зашел к ней во
двор и вдруг увидел — она. У него было такое впечатление, •;» будто она свалилась к нему сверху, на мостовую... На самом деле при его появлении она скрылась в глубь комнаты... А второй раз промелькнула перед ним на улице. $ Наконец рассыльный принес ему записку:
«Обстоятельства так сложились, что мне пришлось изменить свои планы. Завтра в двенадцать я совсем уезжаю из В. Надо увидеться сегодня вечером. Мне очень трудно указать час, когда я буду свободна, но думаю, что с десяти буду, наверно, у себя. Приложу все усилия».
Щербиц имел теперь при себе почти все свое богатство. Привыкнув к французской валюте, он обратил все во франки, тысячефранковыми кредитками, и носил эти деньги во внутреннем кармане сюртука. Он решил нынче же завладеть Евой при помощи этих денег, отдав ей все. Обдумывая этот замысел, погруженный в себя, полный неясных порывов, он поднялся по «лестнице терзаний» и позвонил.
Ева отворила сама. В передней и маленькой гостиной, куда он последовал за хозяйкой, царил мрак. Они вошли в спальню. Ева заперла дверь. Когда он к ней подошел, она упала без сил в кресло. Ему показалось, что она потеряла сознание. Когда он опустился возле нее на колени и охватил ее руками, когда приложил свои губы к ее губам, ко лбу, к глазам, она задышала быстрей, слегка свистя носом, видимо в беспамятстве. Плечи ее все время вздрагивали, глаза были закрыты, а рот полуоткрыт. Она ничего не сознавала. Не почувствовала, как он поднял ее и положил на кровать.
Но вдруг вскочила и провела руками по лицу, словно стараясь отогнать беспамятство. Поспешно открыла ящик столика и, найдя какой-то предмет, стала быстро расстегивать лиф, срывать с себя платье, белье. Потом притянула Щербица к себе и принялась целовать его в губы — целовала долго, долго, с сердечным плачем и самой нежной, самой трогательной любовью. Спросила, приготовил ли он деньги, при нем ли все, а когда он ответил утвердительно, объявила ему,— шепотом, на ухо, под строжайшим секретом, что поедет с ним в Италию, на Капри, и потом в Америку. Раз и навсегда бросит того скота, которого называла женихом. Щербиц вздохнул свободно. Выхватил из внутреннего кармана замшевую сумку с деньгами. Она кинула этот тяжелый и толстый, кан книга, тючок в ящик стола.
Потом опять изо всей силы прижала Щербица к себе я начала осторожными пальцами расстегивать пуговицы, егй жилета, развязывать галстук...
— А дверь заперта? —спросил он.
— Заперта.
— И «тот» больше уже не придет?
— Никогда.
— Я хочу, чтоб он больше никогда к тебе не приходил. Я не могу! Если б ты знала, как страшно я тебя люблю! С ума схожу по тебе!
— И я по тебе! — страстно прошептала она с дьявольт ским ликованьем.
— Даже представить себе не могу, что тут бывает другой. Эта мысль просто терзает меня. Сидит вот тут, в мозгу,, и терзает. От нее„у меня в мозгу глубокая, длинная рана...
— Ведь это ты прострелил Лукаша? Прострелил, правда? Граф Зигмунт Щербиц... из Зглищ...
— Ну да.
— В каком месте? Покажи, в какое место целился? Я поцелую это место! Губами...
: Щербиц испытывал ощущение стыдливого сладострастия. Он почувствовал страшный, буйный прилив блажент ства, скидывая с плеч рубашку. Обхватив голыми руками ее голые плечи, сомкнув кольцо рук за ее спиной. Она погрузила свои губы в его губы, бормоча в беспамятстве какие-то невнятные звуки, обрывки слов... Обхватила его собой, всем своим телом, вобрала его в себя, как спрут-осьминог, низринула в наслаждение, словно в бездонную морскую пучину.
Вдруг, посреди этого наслаждения, он почувствовал, что в грудь ему вонзилось какое-то шило или игла. Холодная, неодолимая радостная дрожь пробежала по всему телу — до самых пят. Эта судорога замерла. Игла исчезла, боль прекратилась. Физическая радость стала шириться, расти, дошла до высшего предела... Потом вдруг заколебалась, стала быстро гаснуть. Мрак окрасился в желтоватый оттенок, пестрящий голубыми искрами. Золотистые, узорчатые стены ритмично закачались: вперед-назад, вперед-назад... Парча побежала волнами в рыжий мрак... Посыпались искры... С высоты стала падать огромная зеленая крышка — круглая, шершавая, обрубленная кровля. После этого — отчаянье! В жилах — неистовое движение, рывки вперед-назад, вперед-назад! В голове — мороз. Слово... слово... вымолвить! Но язык окаменел. Какое-то мычание, по-
добное жалобному коровьему стону, вырвалось из его губ. В груди — хрип, как при кровотечении у туберкулезных... Сдавленно крикнув, Ева выскочила из постели. Завернулась в голубое шелковое одеяло. Встала посреди комнаты, не зная, что делать. Идиотский смех зыблет тело. Радость! Кровь бьет в виски. Стуча зубами, она побежала к двери. Там еще мгновенье прислушивалась к размеренному однообразному хрипу — не в горле, а глубоко в груди Щербица. Никак не могла найти ручку. Еле нащупала дверь в помещение Бандля. И там еще слышала хрип. (Такой же звук она слышала раз в деревне, когда кирпичник заготовлял в посудине глину для кирпичей.) Приоткрыв потихоньку дверь, издала странный клик. Сама удивилась, услышав свой голос. Сейчас же вошел По-хронь. За ним — Сплавский. Когда Похронь подошел к постели Евы, Щербиц еще дышал, свистя носом, издавая грудью отрывистое урчанье. Сплавский остановился на пороге рядом с Евой. В темноте нашел ее руку, сжал и задержал в своей. Заговорил с оттенком сочувствия:
— Кураре — верное средство. Парализует речь. Ну и крик... Парализует блуждающий нерв. И движения. Не оставляет ни малейших следов. И ни капли крови. Припадок... Успокойтесь... Сейчас кончится.
— Сейчас кончится...— шепнул Похронь, подходя к ним.— Тихо, Евуся, тихо... Где деньги?
— В столе.
— Подождать, пока кончится,— деликатно, участливо промолвил Сплавский.
В самом деле, Щербиц утих. Время от времени — более громкий выдох ртом, время от времени — вдох носом. Но все реже и реже. Наконец совсем прекратилось. Все трое стояли над ним в ожидании. После того как несколько минут не было ни одного вздоха, Похронь зажег электричество. Все зажмурились от яркого света. Щербиц лежал па боку, подвернув голову под мышку,— так, как Ева его оставила, отпихнув. Похронь нежно, с состраданием, повернул его лицом к потолку.
Мертвый был прекрасен. Его прелестные волосы, теперь всклокоченные, расстилались на подушке, словно перья чудной птицы... Рот был открыт, и белые зубы великолепно сверкали, подчеркивая вдохновенное выражение лица. Возвышенная страсть, предельное блаженство застыли в его чертах, и неподвижная маска лица была словно крик, силой заклятия воплотившийся в эти мужественные черты. Нагой торс, раскинутые ноги, небрежно согнутая
полукругом рука — все это складывалось в чарующий образ.
Ева смотрела на него в мрачной задумчивости. С наслаждением созерцала наготу этого молодого бога, которого она только что погубила. Пожелала его опять мимолетным, но страшным в своем могуществе желаньем. Если бы не присутствие двух свидетелей, с какой радостью, с каким благоговением целовала бы она его прекрасную грудь, его раздавшиеся от неизданного крика ребра, вогнутый от дикого напряжения борьбы живот и ноги, словно две поверженные державы. Ах, как она сейчас ласкала бы его, если бы он был жив! Волосы ее бежали золотистой волной по светлому атласу. Прекрасное лицо застыло в далеко прозревающем мечтанье.
Она печально смотрела, как его, совершенно голого, запрятали (в заранее приготовленную корзину) — так, что голова касалась ног. Печально смотрела, как забрали полный деньгами бумажник и разделили содержимое между собой. Завернувшись в одеяло, она ждала, когда они наконец уйдут. Смотрела на свои ноги, выглядывающие из-под синевы атласа... Была сонная. Хотела спать, спать! Наконец исполнила она то, что так страшно мучило ее столько недель. Устала до изнеможения и теперь наконец отдохнет...
Похронь и Плаза-Сплавский заперли корзину новеньким висячим замком и вынесли ее из квартиры, уже не оглядываясь на Еву. Слышно было, как они тяжело шагают по лестнице,—все ниже, ниже, ниже... Наконец слабо хлопнула дверь...
Ева вышла в другую комнату и легла на узкий диванчик отлучения. Не успела коснуться головой кожаной подушки — заснула как убитая.
Она проснулась внезапно, наверно часа через два. В комнатах горело электричество. Через открытую дверь Ева увидела посреди своей спальни одежду Щербица... Было тихо.
Из сна вступило в явь и повисло в ней отвратительное виденье. Черный ужас сдавил голову железным обручем. Страх пробрал до мозга костей, побежал по жилам, упорно ломая тело, выгибая его вверх и вниз, взад и вперед, тряся и дергая. От ступней, по ногам, по всему телу вверх помчались блуждающие искры и быстрые языки огня.
Ослепленная, она встала и пошла вперед.
Чувствуя холод, надела первое попавшееся платье. Через несколько минут была готова. Шляпа, весенняя накид-
ка, самые новые туфли и перчатки... Заглянула в портмоне — обнаружила там всего несколько крон.
Не спуская глаз с одежды Щербица, приняла некое решение. Подступившие рыданья распирали грудь, легкие, сердце. Держась все время возле стен, двинулась вдоль них, вытянув руки, чтобы обойти страшную одежду убитого. Слышала будто шепот!.. Открыла один шкаф, другой, где висели ее платья, потом большую корзину и все чемоданы. Стала вытаскивать шелковые юбки, кружевные блузки, белье, вуалетки, перчатки, шляпы. Все это она впопыхах, торопливо кидала на одежду Щербица, чтобы закрыть ее. Стремительно опорожняла выдвижные ящики, картонки, всякие тайники. Все до последнего лоскутка кинула в огромную груду.
Сорвала гардины и бросила их сверху на эту гору. С затаенным радостным хохотом чиркнула спичкой и поднесла огонек к кружеву блузки, лежащей снизу. Блуждающий язычок пламени с тихим смешком заплясал, словно по сухой веточке можжевельника! Она сейчас же поспешно вышла на цыпочках из квартиры. Заперла за собой дверь на ключ и сбежала вниз, по лестнице терзаний. Улыбнулась, вспомнив жалобы Щербица. Сколько раз говорил он о смерти, жаждал смерти. И вот теперь получил. Вспомнила, как его запрятывали в корзину. Открытый рот возле большого пальца ноги!
Дрожь отвращения, будто кто хлестнул плетью по спине...
Побежала вниз, быстро перебирая ступени ледяными ногами. Проскользнула в ворота в тот момент, когда в них входили какие-то ночные гуляки...
На улицах еще горел газ и не смыкались мертвые глаза электричества. Чудная, теплая ночь не давала людям спать. Несмотря на очень поздний час, улицы были полны народа. Ева быстро шла вперед, вперед... Она чувствовала в себе прилив сил, но мысли были странно тяжелы, словно опоенные.
Наивное злорадство по поводу сюрприза, который ждет Похроня дома, придавало ей сил и бодрости. Она проходила улицы, переулки, поворачивала эа угол, переходила с одной стороны на другую, не отдавая себе в этом отчета и не зная куда идет. Наконец увидала какой-то рынок, заставленный лавчонками и теперь совершенно безлюдный. При свете фонаря поблескивали унылые кровельки, укрывавшие, наверно, хлеб, зелень, мясо...
Мелькнула мысль, что вот есть люди, занимающиеся всю жизнь продажей зелени, хлеба, мяса... Над этой противной площадью еще стоял запах рыбы, сыров, мяса, ке-ровина, капусты. Евой овладело нестерпимое отвращение. Стоит ли жить, чтобы терпеть все это? Жить, чтобы торговать вонючей селедкой или разносить по домам булки! Цепляться за эту жизнь, будто за невесть какое счастье! Перед ней возникло наяву виденье такой же площади, только в Варшаве. С кровелек сбегали струи дождя, все было пропитано осенней сыростью. Духовным взором Ева видела огни фонариков в глубине множества лавчонок в Старом Мясте и лица несчастных, встающих каждый день со своего логова затем, чтобы жить в смраде, распространяемом рыбой и сырами. В ее сердце проснулась жажда мести: отвратительный смех погнал ее дальше.
Она побежала по кривым улочкам, спотыкаясь на щербатой мостовой и размокших кучах мусора. Неслась по узким тротуарчикам, истоптанным за долгие годы ногами нищеты. По дороге видела склоны древних стен, деревянные переулки, всегда открытые сени, чьи сводчатые недра, казалось, застонут и завоют от боли, только в них войдешь. Из этих мрачных пещер зияли болезнь и смерть. Спускалась по каменным лестницам, из-под которых по канавам стекает грязь; бродя без цели, входила в переулки, где но крутым замысловатым лестницам можно попасть в самый жалкий дом терпимости. Там и сям еще слонялась отталкивающая, усталая, истасканная проститутка. Лестница вдруг кончилась, и Ева неожиданно очутилась на широкой площади, полной грязи, заваленной дровами, грудами бревен, теса, штабелями досок. Вдали блестела большая река. Дрожащие, сверкающие огни фонарей на набережной убегали, куда простирался взгляд. Неописуемая мощь, царственный покой были в этой веренице светочей, пылающих над водой. Ева задумалась, глядя на эту картину. Загудел мост, по которому мчался поезд. Свист — мощный, пронзительный, зовущий за собой в мир... Рядом стояла лачуга, сколоченная из гнилых досок. Она ушла в землю. Осеребренное светом окошко светилось над грязью. Внутри — блеск маленькой керосиновой лампы.
Печаль сжала сердце...
Ева убежала прочь от этой лачуги — туда, где стены. Снова какие-то решетки на окнах, облупившаяся штукатурка, сорванные водосточные трубы, двери в черные сени, что уходят вглубь, словно входы в ад.
Ева остановилась в раздумье, потом вошла в одни из
этих сеней. Направо и налево — низкие двери. За этими дверями, несмотря на позднее ночное время, говор, детский плач, крики проституток, пенье, кашель. По двору еще бродили черные силуэты людей.
Еве хотелось избежать всякого соприкосновения с людьми. Смутно, как сквозь сон, она сознавала, что уже поздняя ночь, что на улице в такую пору ее могут забрать в полицию. Она остановилась в размышлении перед какими-то дверями в сенях, мечтая о том, чтобы лечь, уснуть, спать... Плохо понимала, где она. Что это — Варшава, Монте-Карло, Париж, Ницца? Обозначилось неясное, уже с самого начала наводящее скуку намерение постучать в эти двери и войти в какую-нибудь комнату. Потому что не все ли равно, где жить. Прежде у нее был дом, свое жилище, какой-то кров, а теперь нигде нет дома. Нигде на свете! Лишь бы не возвращаться к Похроню, а то не все ли равно, где лежать...
Какие-то мужчины, с шумом, хохотом, криками, пень-ом, вошли в сени. Наткнувшись в темноте на Еву, они сейчас же осветили ее спичками, окружили со всех сторон и стали осыпать градом комплиментов... Она слушала, пе вникая в смысл слов. Вдруг промелькнула мысль, что лучше всего пойти с ними, если они захотят. Она не будет одна. Вот и получится, что нашла дом... Один из компании, высокий, в цилиндре, особенно настойчиво уговаривал ее пойти с ними па квартиру, которая тут же, в этом самом доме, на пятом этаже. Она понимала их венский говор настолько, чтобы уловить, о чем идет речь. >
Кутилы с радостным гомоном подхватили ее под руки и потащили вверх по лестнице, в темноту, к таинственному входу. Она шла, смеясь, по коридорам, ступеням, проходам, откуда насильно изгнан воздух. Наконец открыли дверь. Загорелся свет. Маленькая комнатка с полукруглым окном. Кровать с соломенным тюфяком, заваленный книгами столик, в углу на стуле — таз для умыванья. Сердце Евы наполнила радость или, верней,— собачье неистовство. Новые люди! Другие — черт побери! Она обвела взглядом их лица. Это были «хлыщи», молодые люди, которых постоянно видишь на улице. Двое из них были довольно сильно пьяны. Они стащили тюфяк с кровати на пол и устроили на нем общее ложе. Двое других занимали Еву. Один положил подушку на венский стул, плетеное сиденье которого — увы! — бесследно исчезло, и любезными жестами приглашал ее садиться, а другой разжигал примус, чтобы, по его словам, приготовить грог.
13 С. Жеромский
Ева села. Она не была уверена, что через минуту не встанет и не уйдет, как пришла. А пока что величественно восседала. Вода на примусе закипела. Откуда-то достали бутылку вина, мешочек сахару, несколько апельсинов. Подали Еве стакан. Она выпила залпом. Молодые люди окружили ее. Запели хором. Она с наслаждением и диким неистовством смотрела на их горящие страстью глаза, пылающие щеки, всклокоченные волосы и потные лбы. В тонкую стену застучали; кто-то барабанил в дверь, грозно требуя тишины. Еве объяснили, что стучит сосед-ремесленник; а тот, что за дверью,— тоже сосед, владелец овощной лавки.
Ева с хохотом отпихнула ногой одного из кавалеров, напиравшего слишком энергично. Она была пьяна и счастлива. Помирала со смеху. Оттолкнутый упал на колени и стал целовать ее ноги. Она чувствовала его поцелуи сквозь платье. Лампа упала на пол и погасла... Пьяное дыхание... Крик...
Солнце заходило. Алый блеск покрыл стекла сводчатого оконца. Слышалсд далекий шум города. В комнате — никого. Ева только что проснулась. Она была голая. Никак не могла найти своей одежды. Искала всюду, бродя по комнате, одетая только в плащ своих волос. Было невыносимо душно. Воспоминание о ночной оргии... Она открыла окно и посмотрела вниз. На тротуаре кишел народ. Опять та застроенная лавками площадь. Почувствовала голод, но в то же время — и отвращение к еде. Вдруг мысль о шприце Проваца... Почему она не прихватила его? Если б вернуться и взять! Так умирают разумные и мужественные. Чернь болеет, трепещет перед лицом смерти и страдает ради наслаждения дышать запахом селедки и тухлого мяса. Но встретить страшного Похроня, который «использует женщин»... Нет, умереть в человеческих объятиях!.. Зачем она не умерла вместе с Щербицем? Еще раз прижать кого-нибудь к сердцу!