Бодзанта нетерпеливо кивал, кривя губы. Марта продолжала:
— Мой дедушка был одним из самых богатых помещиков. Папочка получил такое наследство — пальчики оближешь! Все усадьбы, которые ты увидишь, когда мы по-
дымемся вон на ту отлогую гору под названием Шлом, принадлежали папочке: Мартьянув, Гловня, Пошломье,: Залесье, Плотки, Оседле, Вулька Плотецка, Млыиажи, Морги... Папочка сначала служил в австрийской армии, потому что и там, в Галиции, имел изрядный кусок земли. По достоверным сведениям, которыми я располагаю, папочка был в то время кутилой и искателем приключений. Да, да, кутилой! Но вот он вышел в отставку и поехал путешествовать. Где был, что делал — об этом история умалчивает. Не было папочки, не было (и меня, представь себе, тоже еще не было) — наконец приехал он в Варшаву. Порядочно спустил состояньица, но не совсем... Ходят слухи, что был в Америке, в Австралии, в Южной Африке. Вдруг грянула по всей окрестности весть, что папочка женится. И в самом деле. Женился на моей маме. Моя мама — урожденная княжна Корецкая. И в придачу — такая красавица! Ну, вот... Поехали за границу. Жили на Капри, над голубым Средиземным морем, в вилле, которую я потом видела. Не было их на родине, не было (и меня опять-таки не было!) — вдруг, как назло, родилась я. Можешь себе представить — там, на Капри, в той вилле! Вернулись они со мной в Варшаву — и поссорились из-за чего-то. Но здорово, как только папочка умеет. До сих пор не могу дознаться, из-за чего поссорились — только поссорились и развелись. Был, понимаешь, процесс такой... бракоразводный в Риме.
— Понимаю,— ответила Ева с ласковой улыбкой.
— Тут, моя милочка, мама собралась и уехала в Париж, а я осталась у бабушки. Воспитывалась у нее и редко видела маму и папочку тоже. Потому что папочка опять пустился по свету. По Англиям, Америкам, Япониям всяким... (Моя мама очень красивая! Но это потом...) Я была уже большая девочка, когда о папочке в здешнем обществе стали ходить безумные сплетни. Будто бы папочка то там, то в другом месте, то в третьем как-нибудь начудил. Сколько я по ночам слез пролила. Были даже... О господи! Когда я еще подрасту... Своими ушами раз слышала у Балов... Куплю у Грейлика хлыст со стальным прутом внутри и буду ходить, пока не встречу с глазу на глаз этого подлого Щербица!
— Щербица! — вырвалось у Евы.
— Каэтана. Потому что был другой Щербиц, Сижись, умный и милый, чудный музыкант,— его, как назло, в Вене бандиты убили.
— Вот как? — спросила Ева.
— А я, как только встречу этого Каэтана, так полосну рад шесть хлыстом, изрублю ему физиономию на котлеты. Чтоб целый месяц на личике полосы были толщиной в мой большой палец. Он сказал о папочке... Нет, не стану повторять!
— Но если это правда...— засмеялся Бодзанта.
— Ах, и папочка тоже хорош! — вспыхнула она. Потом, успокоившись, продолжала:
— Все из-за того, что папочка уже тогда задумал свой великий шаг. И говорил иногда, делился с этими... скотами!..
— Ах, какие грубые и несправедливые слова!..— недовольно проворчал Бодзанта.
— Понимаешь, папочка на Успенье пресвятой богородицы, в день моего рождения, шесть лет тому назад отказался от своего богатства.
— Почему? — равнодушно спросила Ева.
— Из чудачества, из барской фанаберии. Такого еще на свете не было, так вот надо отмочить. Когда народ после обедни возле костела в Гловне стоял, он им коротко об этом объявил. С тех пор мы с папочкой, Бодзанты, коренная шляхта, вернулись туда, откуда вышли: вошли в народ и стали людьми из народа.
Она произнесла это надменно, с комичным величием, завернувшись в свой парусиновый плащ, словно в горностаевую мантию королевы.
Бодзанта, смеясь своим странным смехом, глубоко радостным, ликующим, полным внутреннего веселья, промолвил:
— Человек из народа, ты преподносишь этот демократический поступок с такой гордостью, словно оглашаешь пожалованье и королевский указ!
Лошади резко повернули на боковую дорогу, окопанную свежими рвами, поднятую высоко и усыпанную толченым гранитом. Проехали деревню с костелом, потом повернули налево — и начался спуск.
— Смотри, Ева, это наше шоссе. Наше не значит — проведенное на наши деньги, а значит — проведенное нашим трудом. Мост. Видишь — вон там на реке, внизу? Наш мост! Погляди, какие опоры. Это мы кварц с наших гор брали на цемент. Ты, может, думаешь, что это какая-то другая река. Очень ошибаешься: та же самая, которую мы уже переезжали. Послушай, как озорница шумит... Ах, как шумит! Я люблю ее, страшно люблю! Папочку вот так же люблю, Майдан и ее. Ну... еще маму... Ты понятия не
имеешь, какая эта река капризница, какая бешеная. Весной вдруг взыграет и станет огромной, как бурливая Рона. То же самое и в конце июня, на святого Яна. Заливает всю i долину, сносит гати, рвет перемычки, разрушает мельни-i цы, скидывает с себя все мосты. До сих пор барыня тер-! петь не могла мостов, но теперь вынуждена мириться с нашим! Неприятно, сударыня, но что поделаешь... Зла, как человек. Все ее истоки — в наших черных еловых борах,; все берут начало в нашей пуще. Оттого-то у нее черная душа. (Потому что у нее есть душа,— прибавила Марта ше-: потом.) И я как раз люблю ее за дикость, за непокорность 1 и суровость ее души. У нее такая же душа, как у здешних | жителей, у здешних мужиков — как у нас, здешних му-| жиков — Бодзантов.
— Опять, мужичка, заносишься! — захохотал Бодзанта.
— Нам пришлось строить такой большой мост, чтоб был ей не по зубам! В прошлом году она попробовала: на: святого Яна поднялась, вздулась, чуть не лопнула, но не тут-то было — еле лизнула верх пролетов. Ведь он имеет сто двадцать локтей в длину. Все окрестные деревни участвовали в стройке — возили камень, лес, работали. Слыхала ты когда-нибудь, чтоб крестьяне одной деревни, даже больше — одного прихода,— дали хоть копейку на мост, который строится в другом приходе? В прежние времена не дали бы ни за что на свете! Прежний мужик — это холодный перелог, бесплодная и мертвая нива, чью отвратительную, холодную и мертвую расчетливую душу мы уничтожаем... Потому что имей в виду: мы уничтожаем мужиков и создаем граждан. Долой шляхту и долой мужиков — понимаешь? Новый крестьянин, крестьянин новой Польши, душу которого мы создаем,— он единогласно (понимаешь, единогласно, как та исконная ягеллонская шляхта на сеймах) и добровольно отпустил деньги на этот наш новый мост, ведущий к Майдану. А отчего, отчего так единогласно?
Она захлебнулась от восторга. И, встав с места, протянув руки вперед, прошептала:
— Оттого, что папочка тихим своим голосом обратил-; ся ко всем этим деревням, ко всей мирской сходке. И объяснил им необходимость... И как только кончил... Если бы ты слышала этот радостный крик, неповторимый крик, польский крик! Какой король на всей земле был так могуществен, обладал такой властью, как папочка?..
На другое утро Ева проснулась в маленькой комнатке,
самым примитивным образом обставленной. Мебель была елового дерева, полированная. Только на стене висела великолепная гравюра, репродукция самого скорбного из всех произведений искусства — «Снятие со креста» Рибе-ры, из неаполитанского Сан-Мартино. Ева встала, быстро оделась и открыла дверь. Пересекающий все здание коридор привел ее к лестнице и двери. Никто не попался навстречу. Внизу двери были открыты. Она вышла в сад. Этот сад, как и вся окрестность, находился на довольно крутом склоне горы, принадлежащей к цепи гор, тянущихся с запада на восток. Гора была покрыта главным образом березой; только лысая вершина ее щетинилась голыми утесами и обломками скал. В том месте, где лес переходил в поле, простирались огороды, убегая вдаль по волнистой поверхности почвы. В огородах там и сям стояли домики, дома и большие здания. Фруктовые деревья в недавно заложенных садах были ещё'невысокие, но уже покрыты множеством плодов. Все пространство здесь было возделано и буквально кишело, поражало взгляд массой самых разнообразных растений — кустами малины, смородины, крыжовника и винограда, помидорами и подсолнечниками,— стлавшихся во все стороны разноцветными полосами. На востоке вытянутая в длину гора обрывалась. Виднелась лиловая в этот утренний час глубь долины, а за ней — другая гора, гораздо более высокая, с широким подножьем и довольно острой вершиной. Она тоже была покрыта березняком. Обе шумели на утреннем ветру сухим, сыпучим березовым шелестом, вздыхая огромной грудью.
Ева остановилась и с наслаждением стала слушать. Сердце охватил страх, как бы этот сладкопевный шелест березовых лесов не перестал... Дивно было слушать его. Мечта унесла душу вдаль, к юным дням. Жизни словно еще не было. Одно только девичество, детство... Легкие шаги ведут к агнцу божьему, который спит где-то здесь, на благословенном лугу. В волосах шумит дуновенье — сушит неожиданно побежавшие по лицу неудержимые слезы. Руки воздеваются, воздеваются сами, и полные слез глаза подымаются к небесам. Там, в вышине, притулились к белым тучкам, а губы, как прежде, как до этих страшных годов, молят в упоении:
«Облака, облака...»
Она пошла вперед, куда глаза глядят. Навстречу попадались торопливо шагающие женщины, кидавшие на нео любопытные взгляды. Одни из них были загорелые, бук-
вально сожженные солнцем, с шелушащейся кожей па щеках и на носу, одетые, как работницы; другие — с зонтиками, в перчатках, в городских платьях. Среди гряд сидели, склонившись, полольщицы; другие хлопотали возле крыжовника, собирали номидоры, тащили корзины с морковью и огурцами, поливали, гребли сено, суетились, исчезая в бесконечных аллейках и закоулках садов. Некоторые были странно нарядны, увешаны блестящими безделушками.
Там и сям на скамейках сидели, болтая, девушки с физиономиями, измятыми от распутства,— откровенные потаскухи. В одном месте на лавочке лежала женщина лет тридцати. Она поглядела на Еву безразличным, тупым, отвратительным мертвым взглядом. Грудь у нее была голая, ноги полуоткрыты; сама — нечесаная, неумытая. Отталкивающая улыбка ^фала на ее красных губах и блестела на щеках, словно глянец на кастрюле. При виде проходящей мимо Евы женщина не отвернулась. Она с той же улыбкой продолжала упорно глядеть в пространство. Откуда-то из-за кустов доносилась скверная перебранка чьих-то крикливых, хриплых, до противности злобных голосов. Из тенистой черешневой аллейки вышли две молодые девушки, оживленно разговаривая. Ева подняла глаза и вздрогнула от отвращения. У одной из этих весело смеющихся особ не было носа. Черный пластырь под ее полными смеха глазами был до того выразителен, что Ева скорей кинулась в боковую аллейку.
Там она впопыхах столкнулась со встречной молодой особой, худенькой и довольно миловидной девицей. Это была голубоглазая шатенка, подросток, почти девочка. Она устремила на Еву любопытный взгляд и приветливо улыбнулась ей. Ева не могла не ответить ей такой же улыбкой. Та сейчас же подошла и заговорила:
— Вы приехали вчера с панной Мартой, да?
— Да, вчера.
— Вы из Варшавы? — продолжала она расспрашивать с любопытством.
— Нет, сейчас не из Варшавы.
— Я подумала... Вы, наверно, еще не видели ни сада, ни фермы, ни оранжереи, ни контор? Верно?
* — Я только что встала...
— Так я вам покажу... Хотите? Меня зовут Ядвигой. А фамилия? Бог с ней. У кого из нас есть фамилия?
— Как? — воскликнула Ева, невольно подымая руку к глазам.— Разве и вы тоже?,
— Была публичной девкой? О, да еще какой, еще какой!
Некоторое время она шла, опустив глаза, засунув руки в карманы фартука и тихо смеялась. Потом вдруг устремила глаза на Еву и, смерив ее взглядом, спросила:
— А вы считаете, что это сплошь одна гадость? Да?
— Ничего не знаю. Я слепа, как крот...
— По-моему, я имела право поступить так, как поступила. Жила не хуже и не лучше всякой другой. А по-вашему, нет?
— Не знаю.
— Разве мир, общество или кто бы то ни было пострадал от того, что я имела так называемые сношения с самыми разнообразными скотами? Не знаю, выиграл ли бы кто-нибудь, если б я отдавалась только одному. Мое тело принадлежало и принадлежит мц^. Так как наслаждение было во мне, мир пил его из моих- губ, а я пила его из уст мира. Жажда греха томила меня, ну, я и пустилась во все тяжкие. Узнала, что такое разврат. Знаю, что это тоже прекрасная штука. Но теперь уж довольно. Как прежде душа моя жаждала разврата, так теперь она жаждет чистоты. Распутство мне омерзело, сделалось для меня таким же отвратительным, как человеческий кал. Знайте,— воскликнула она,— что разврат — более прямой путь к добродетели, чем наивность, глупенькая наивность. Разве пет? Бодзанта привел меня сюда за руку,— вот сады... И я теперь так счастлива, так страшно счастлива,— счастливей всех на свете!
— В самом деле? Вам тут хорошо?
— Ужасно хорошо! — с жаром ответила Ядвига.— Кто здесь пожелал бы вернуться к прежнему образу жизни, тот мог бы сделать это без всякой помехи. Но какая же из нас, освобожденная от тирании мужского распутства, захочет, чтоб к ней приблизился мужчина? Ни одной не найдется! Все мы счастливы, что наконец живем без мужчин. В этом месте все говорят правду. Но тут вообще мало говорят.
Прежде всего должна сообщить вам, что тут все гораздо больше воспринимается чувствами, чем умом. И знаете почему? Я себе это так объясняю... Поскольку все здесь было построено и создано в порыве восторга, под наплывом, под бурным напором чувства, поэтому чувство несет здесь всех как бы на волне вдохновения. Тут дело обстоит так же, как с каким-нибудь великим собором, великим памятником, великим произведением искусства. Что пред-
ставляет собой творение Родена об обреченных в Кале? Творение безумное, к которому воссылают воздыхания толпы, охваченные безумием творца. Слова, которые здесь произносятся,— правдивые слова. Вы научитесь им. По глазам вижу, что вы ждете правдивых слов.
Ах, какие тут есть существа. Например, есть одна изумительная женщина — Иза. Изумительно красивая — конечно, красивая в нашем смысле, потому что у нас здесь на внешнюю красоту и безобразие никто внимания не обращает. Есть скульптор, Вит, который все эти дома построил и ставил костел наверху. Вит без упрека, Вит непорочный. Ну, есть кашлюн Мазурек, маленький чахоточный доктор, «промышляющий туберкулезом». Есть одна молоденькая, крохотная блондиночка. Остается у нас, но испытывает соблазны. Самая простодушная из всех. Все время доказывает необходимость ежедневной публичной исповеди и «мирского» отпущенья предстоящих проступков. Фрукт, а? Есть главный садовник — «Ватьо Горячка», «Ватьо Жертвочка», потому что упорно таращит глаза на женщин. Знаете, в нашем «Розовом саду» даже старики есть. Хотя в большинстве своем старики неисправимы. Тех, что слишком уж закоснели, полны пороков и «мудрости», мы помаленьку выставляем на холодок. За ворота, за ворота! К людям, руководящимся «разумом», «мудростью»!..
— А Марта? Принадлежит к вашему саду Марта?
— Марта...— прошептала Ядвига с ангельской улыбкой.— Марточка наша, безупречная наша девочка, символ!.. Мы ее день и ночь храним, оберегаем, простираем над ней покров молитвы. Если б вы только знали, как мы ее любим! Потому что,., понимаете?., она — другой рубеж. Колыбель, которой уже нет... Мотылек, который уже улетел...
Глаза Евы налились слезами. Ядвига протянула руки, встала на цыпочки и прошептала:
— Ты тоже из «Розового сада». Пойдем!
И они пошли молча куда-то в гору, к чаще берез. Здесь Ева остановилась. У их ног расстилалась пересекающая эту горную цепь поперечная долина. Ева, наклонившись, стала смотреть на нее. Там, в глубине, текла река, стремящаяся под большой мост, о котором столько рассказывала Марта. Луга по обоим берегам реки были выкошены, и молодая отава уже колыхалась там на солнце, как первая весенняя травка. Белый лесной проселок, призрачный, ведущий к каким-то полянам в бору, лентой взбегал вверх
вдоль реки, бесконечный и фантастический, как мысль... Серебристые -ивы, черноствольные ольхи следовали речным извилинам. У дороги там и сям лежали огромные валуны. Ядвига указала на них Еве.
— Видишь вон тот, вросший в землю? — сказала она.— Когда-то он лежал на вершине. Но потом упал с высоты. Он называется «Опрокинутый жертвенник»... Подойдем к нему... В нем есть углубление, словно озерко, вот такое вот махонькое. Там всегда стоит вода. Это святая вода. Потому что это вода с неба, которая не соприкасается с землей и не уходит в землю, а подымается опять в небо. Крестьяне говорят, что она слепым возвращает зрение. Если прийти после большого дождя и омыть красные, гноящиеся глаза... Издалека приходят...
— Скажи мне...— запнулась Ева.— Что вы тут делаете? То есть весь Майдан...
— Это имение в здешних горах. Исстари было имение в горах под названием Майдан. Принадлежало помещику, как полагается имению. Доход приносило не очень большой, потому что — горы, дороги тяжелые. Тогда хозяин, ясновельможный пан Бодзанта, взял и пустил имение под огороды. Приказал часть леса вырубить и окружил одно место оградой. На версту дальше — другое. И сказал: «Здесь будет приют для падших женщин; тут — санаторий для чахоточных фабричных рабочих; там, дальше — лечебница для алкоголиков...» Вон та большая гора ему не принадлежит, а эта принадлежит вся целиком. Эту гору он и решил всю заселить такими вот жильцами. И заселил. Сгреб из городов нищету, как навоз, и разложил по этому южному склону, на припеке... Хорошо поступил?.
— А денег у него хватает?
— До сих пор как будто хватало. Но теперь, кажется, совсем кончились. Если он берет на Майдан с фабрики чахоточного, так с женой и детьми. Больного — в санаторий, а детей и жену поселяет в одном из домиков, которые колония построила на том вон склоне. Дети ходят в фребелевскую школу и в начальные школы, а женам и подросткам дают заработок в здешних мастерских. Он тут завел разные ремесла: выработку мебели, игрушек, тростей, трубок, портсигаров, безделушек из можжевельника, которым покрыты здешние горы, устроил переплетную, фабрику соломенных шляп, изящных корзиночек и так далее. Работают в этих заведениях и больные, если им позво-; лит врач....к
— А что с одинокими женщинами? С ними как посту? пают, когда они приходят сюда? :
— Каждая делает что хочет. Их впускают в сад — и все. Если какая захочет уйти — уходит, хочет праздно лежать кверху брюхом — лежит, хочет работать — работает.
— Тогда, наверно, никто ничего не делает?
— Есть такие, которых невозможно насильно заставить отдыхать. Есть и такие, которые спят днем, а ночью шатаются по селам. Но сады приносят большой доход, так как в них работает огромное большинство. Каждый день в Кельцы отправляются возы с зеленью, фруктами, клубникой, малиной, огурцами... В Кельцах у нас своя лавка, которую обслуживают наши женщины. Несколько десятков женщин работают на молочной ферме, маслобойке, в сыроварне, в «варенной», «маринадной»... Ты ведь не забудь: у нас нет семьи, нет чувства собственности, нам не для кого красть... Мы работаем ради работы. Несколько наших девчат пасут коров. Есть такие, которые, попав на Майдан, не хотят ничего делать — орут, дерутся, затевают потасовки, устраивают скандалы, крадут, портят вещи. Чаще всего такие берутся от скуки пасти коров. Внизу, на берегу реки, за садами, есть выгон. Там эти бездельницы скачут, безобразничают, пляшут, орут похабные песни, хохочут, оглашая горы. А со временем, присмотревшись к нашему житью, наскучив бездельем, потихоньку принимаются за какую-нибудь работу, узнают наслаждение общего труда — и так...
— А много отсюда убегает?
— Да, случается, убегают. Несколько девушек вышли замуж. Но чаще всего они ни о чем не хотят слышать. Уходят с головой в этот святой сад и, огражденные кустами, работают до седьмого пота.
— А кто руководит работами?
— Работами руководит старый брюзга — садовник. У него есть помощники. Но у нас — свое выборное правление, выдвигаемое из нашей же среды. И свой суд. Есть контора, библиотека, концертный зал, в котором бывают танцы.
— Ас мужчинами встречаетесь?
— Всем вход свободный, каждая может принимать, кого хочет и где хочет. Но, в общем, здешние женщины относятся к мужчинам не особенно ласково. Притом мужчин здесь мало. Раз в неделю приезжают на танцы из окрестных имений конторщики и другие щеголи. Несколько наших уже вышло замуж. Но я не считаю замужество луч-
шим устройством жизни. Семья, вообще говоря,— большое свинство.
— А у самой-то были дети? — спросила Ева.
— Не было.
— Так, не было...
— Ну, я тут заболталась, а в конторе люди ждут... Она бросилась в боковую аллейку и пропала в зелени.
Ева неожиданно осталась одна..Она пошла в гору по широкой дороге, подымающейся зигзагами.
Дорога взбегала вверх по крутому откосу, среди старого березняка. Огромные шумящие деревья с прядями до самой земли, сухо шелестя, колыхались, вокруг. Ева мысленно вернулась к тому, о чем думала до встречи с Ядвигой. Мысли ее потекли по проторенной колее. Ноги ступали в мягкую пыль. Она блуждала во внутреннем мраке души, в густом лесу своей жизни. Не чувствовала жара, палящего темя, ни того, что вздымаемая ветром пыль щекочет горло. Наконец, подняв голову, остановилась, пораженная. Леса уже не было. Он шумел позади, внизу. Вокруг — необъятное пространство, покрытое можжевельником, вершина горы — совсем близко, и на самой верхней точке, на щебне твердых кварцитов, возносилось какое-то неоконченное здание. Его со всех сторон окружали строительные леса. Вокруг тянулся дощатый помост; всюду — кирпичи, стропила, ямы с известью, бревна, бесчисленное количество неполированных плит хецинского мрамора, тес... Грохотали молотки каменщиков, стучали топоры...
Ева тихо вошла на стройку и переступила порог здания. Она оказалась в каком-то храме. В нем уже был возведен свод.
Дыры окон смотрели в мир. Подойдя к одному из проемов,— видимо, для будущей двери,— она так и ахнула: перед ней открылась как будто другая страна. Проем этот выходил на север, и в него видны были тянущиеся там горные цепи, обширная долина с деревнями, убегающими вдаль, куда только хватал глаз, еловые леса, перемежающиеся там и сям более светлыми полосами дуба и бука, усадьбы, мельницы, поблескивающая среди лугов река...
Ева обернулась в ту сторону, откуда пришла, и в проем, симметричный первому, увидела березовый лес, Майдан, сады, которых еще не знала, строения в отдаленной роще, низкие домишки внизу, огороды, а дальше — опять села, аллеи, городской дом в Гловне, луга, жнивья, шоссе, мост, деревни, деревни и, наконец, Кельцы. Когда, налюбовавшись на чудный пейзаж, она обратила взгляд в глубь
храма, ее поразил его вид. В памяти вставало что-то уже виденное, чего, однако, нет ни малейшей возможности припомнить. Только восхищенье и радостный трепет внутри, только наплывающий из этого источника смутный восторг оставались в душе, как нечто реальное...
Образ этого места, пережитый и перечувствованный заранее, быть может, еще когда она была дома и, лежа на железной кровати, глядела в небо... Не замутилось впечатление и не изменилась власть его, когда внезапная горечь, словно меч неумолимого ангела, пронзила сердце.
Ева начала украдкой, с любопытством посматривать вокруг. Этот костел не был похож ни на один из храмов, которые ей случалось видеть, и не от них наплывало это чувство. В нем не было ни мрачного сумрака св. Стефана и миланского собора, ни очарования св. Марка, ни давящей угрозы св. Петра в Риме, ни смутного страха, веющего от собора Парижской богоматери, ни духовной отрады, как в Сент-Шапель. Здесь был такой же, как и там, заклятый в камне, мыслящий и глубоко потрясенный дух, но к этому присоединялась сила простоты и смирения, как в Нотр-Дам в Пуатье или в церкви Сен-Мишель д'Эгюйи в Пюи.
Костел этот вовсе не производил впечатления монументальности. Он был прост, беден, но могуч и стремителен. Из его корпуса вырастали две башни. Обе были как те две ренессансные башни в Бретани, готически стройные и стремительные, начатые в готическом духе и, однако, не имеющие с ним ничего общего. Они вырастали из псевдоготических каменных подпор, столь знакомых и милых польскому глазу, но, выбежав вверх восьмигранными столбами, превращались в какие-то крестовидные призраки, которых так много на распутьях польских дорог и на забытых могилах. Над средним нефом возносился точь-в-точь такой же надмогильный столб, отягченный тремя крестами. Под ним были три почти готических окна, нисходящих до кровельки, прикрывающей широкий вход. Этот «портал» был грубо прост, насуплеино низок — настоящий вход в деревенскую избу. Находящаяся рядом небольшая подпора отличалась наивностью и непосредственностью предвечного явления, суровым очарованием орла или химеры Нотр-Дам. Вмурованные тут и там крупные ромбы кварца поблескивали кристалликами слюды; кое-где чудно алела полоса кирпича или кромка розовой черепицы...
Все массивное здание отличалось простотой, как могуча и проста в зимнюю метель и в бесконечное ненастье
польская природа, как целен и невыразим польский пейзаж. Видение этого костела встало из земли как дерево, вырвалось из горы, как возглас безумной экзальтации, живущий в польской груди. В нем не было ничего чужого, принесенного сюда из-за гор. Все выросло тут, даже замысел удлиненных оконных стекол и оживленных розовыми кровельками подпор, столько лет уже светящихся над равниной в Вислице. В окна, уже облицованные темным хецинским мрамором, глядело небо, создавая несравнен'-1 иый витраж. Быстрокрылые тучки плыли там, в вышине, тоже несказанные, как плывут молитвы, пени и вопли духа на божественных витражах Выспянского'. Высокий свод, изогнувшись, углублялся, убегал ввысь и в то же время растворялся в стенах.
Низко, в том месте, где он переходил в грубую простоватость стен, как небосклон сливается с землей по краям окоема, возникали ниспадающие полосы, словно невиданной формы дуги. У их изумительно изящных истоков обозначались призрачные лики, высеченные в святокрестовом кварците. Это были лики силы и слабости, любви и ненависти, скорби и радости, восторга и пресыщения. Они были грубы, могучи, гениальны. Напоминали древние изваяния, которые можно еще встретить в забытых таинственных костелах, скрытых в безлюдье келецких гор...
Высоко, в том месте, куда падал самый сильный свет из противоположных окон, была вделана в стену большая серая мраморная доска с высеченной крупными буквами неиссякаемой жалобой рода человеческого:
Дни человека как трава. Как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер— и нет его...
Ева полузакрыла глаза. На губах ее расцвела покорная, благоуханная улыбка. С них слетел шепот: — Это мне Роза, Роза... Неполомская... сказала...
Во время переезда из Кельц на Майдан Ева упоминала о своей службе в железнодорожном управлении. Вероятно, вследствие этого через несколько дней после ее приезда в Майдан ее вызвали на квартиру к'Бодзанте, чтобы выяснить, не возьмется ли она и здесь вести бухгалтерские книги.
1 Имеются в виду известные витражи Выспянского в францис-1 Канском костеле и в часовне на Вавеле в Кракове.
Это было посреди дня. Ева поднялась на второй этаж небольшой виллы. В первом этаже были конторские помещения, а наверху жил Бодзанта. В дверях Еву встретила Марта и потащила ее за занавесь, где находился ее гине-, ней. Обстановка была великолепная. Ева с удовольствием глядела на украшенную прелестной резьбой барочную итальянскую мебель, прекрасные картины, множество семейных миниатюр. В гинекее Марты сохранились еще прежние вещи, несомненно очень ценные. Было видно, что их тщательно берегут, что это — не какие-то обломки, вытащенные из развалин, не чужое старье, приобретенное у антикваров, а семейные реликвии, выбранные из множества других и взятые с собой в новую дорогу, на которую вступил дух,— тогда как остальные без сожаления оставлены ближним. Какой-то старый f ermoir l в виде замка с дозорными башнями, отделанный изнутри венецианскими зеркалами, полный перегородок, тайничков, секретных ящичков; старинная кровать с узорчатым балдахином и занавеской, представляющей собой большой гобелен. Всюду английские гравюры, рисунки, старинные статуэтки.
Ева села в углу и стала любоваться комнатой. Взгляд ее переходил с предмета на предмет, а за ним следовала по пятам злая, ироническая мысль, что жертва-то Бодзан-ты — не полная, что, собственно, начать бы следовало с отказа от всех этих безделиц. Если б над ним учредить теперь суд, он был бы осужден за присвоение стольких сокровищ, принадлежащих народу... Ева добродушно смеялась. Марта показывала ей устройство секретера, когда вошел Бодзанта с каким-то господином. Марта встала и пошла навстречу гостю. Бодзанта, увидев Еву, кивнул ей и жестом пригласил ее подойти. Представил приезжего дочери и (заодно) Еве.
: Господин Малиновский, мужчина лет тридцати с лишним, среднего роста, глядел сквозь пенсне внимательно, испытующе. Одет он был по последней моде. Уверенные манеры его отличались салонной учтивостью.
Бодзанта угловатыми движениями рук пригласил всех садиться; он сказал Марте, что г-н Малиновский останется обедать. Когда все сели и Бодзанта наклонился, приставив, как обычно, руку к уху, гость промолвил:
— Я приехал, собственно, потому...
— Наш уважаемый гость утверждает,— крикнул Бодзанта дочери,— что наша система хозяйства вызывает возражения...
Здесь: шкаф
— Я не могу сказать, что вызывает возражения,— поспешно перебил приезжий,— так как еще ничего не видел, но должен признаться, что большинство землевладельцев в наших краях, узнав о ней из газет, были серьезно встревожены этим известием. Они — в недоумении. А так как слухи ходили самые разноречивые...