Двери парадного еще не были готовы. Их заменяли 29 глава




«Ясьнях...— страстно прошептала она.— Ясьнях, поэт мой!.. Поеду к нему, умру в его объятиях или у его ног. Склонится надо мною исповедник мой, погладит меня по голове...»

Сосчитала деньги и стала соображать, хватит ли ей на дорогу до Кракова. Она знала, что Ясьнях лежит больной в Законаном. Решила ехать не откладывая. Моментально оделась, высадила запертую на ключ дверь, пошла прямо на Северный вокзал и, вскочив в вагон третьего класса иоезда на Краков, пустилась в путь.

 

В утреннем тумане встали перед ней древние священ­ные башни Кракова. Прямо в сердце проникли образы ба­шен, видавших на веку своем столько человеческих дел, самого сердца коснулся вид их, словно руки Иисуса Хри­ста.

Она очень устала. Как прежде, в лучшие дни, послала воздыхание к черным башням, вздымающимся к небу из тьмы веков:

«О город, город! Прости меня! Дай мне успокоиться на кладбище твоем! Не карай меня без жалости, ради гос­пода нашего Иисуса Христа...»

Но город не знал жалости. Он встретил ее страшной вестью. В первой книжной лавке, куда она зашла, чтобы навести справку о Ясьняхе, ей сообщили, что поэт умер месяц тому назад.

Она вышла оттуда бледная. Лицо ее стало суровым, каменным, исступленным. Окаменели и глаза. С тех пор в них больше не было прежней детской простоты, преж­ней детской доверчивости. Улыбка глаз ее стала внешней, расхожей.

Именно в Кракове Ева спустилась до положения пуб­личной женщины. Сперва она жила в гостинице. Потом, прикопив денег, сняла отдельную квартирку, как выра­жались злоречивые друзья: «очаровательное ателье»... Она имела бешеный «успех». Получила возможность элегантно одеваться, есть изысканные блюда, даже кутить. Ездила на «гастроли» во Львов. В Кракове она была нарасхват. Но начался летний сезон, наплыв приезжающих. Несколь­ко раз ей встречались на улице варшавские знакомые. Усилился страх попасться в лапы Похроню, который станет искать ее скорей всего именно в Кракове. Боялась она также встретить Хорста.

Решила ехать в Королевство, только не в Варшаву, а куда-нибудь в провинцию. Без труда, с помощью кое-каких «связей» добыла себе паспорт на имя Анны Винтер и, взяв с собой целый сундук платьев, огромный, как Су кенийцы', отправилась «на ура» в некий город Кельцы. Там повела краковский образ жизни, но с большим раз­бором, осторожностью и подчеркнутым шиком. Разыгры­вала из себя важную даму, меланхолическую иностранку. Продавалась только за очень большие деньги, с великими

1 Сукенницы— здание в Кракове. 13* 387

церемониями и после долгого ухаживания. Однако со вре­менем, когда узнали, кто она, а главное, когда ее застали на месте преступления, ей пришлось записаться в город­ском магистрате в цех сестриц-проституток. Тогда она сня­ла квартиру и повела еще более распутную жизнь. '> И тут вскружила голову всему свету. Все служащие губернии, уезда, палаты, всяких судебных учреждений, все слои буржуазии, сословия гражданское и военное, словом, все мужское население города разорялось на нее дотла. не Влезали в долги, продавали душу евреям, лишь бы раздо-'Ц быть необходимые средства для оплаты ласк Винтерши. Весь добродетельный католический город скрежетал зу­бами и сплетничал, завидев прелестную и, кажется, час от часу все более хорошеющую развратницу, прогуливаю­щуюся в самых изысканных туалетах по городскому саду или бесстыдно дефилирующую в сторону Карчувки'. За ней вечно тащился целый хвост обожателей, не обращав­ших ни малейшего внимания на добродетельных девиц из лучших келецких семейств. Дошло до того, что даже же-. натые (horribile dictu!) 2, помолвленные, почтенные гра­ждане, врачи, широко известные келецкие адвокаты, на­конец (только ради бога — это между нами!) сами кано­ники, а равно приходские священники...

Знойный августовский день склонялся к вечеру. На улицах города еще стояла невыносимая жара. Люди пол­зали, как сонные мухи, по раскаленным камням мостовой. Всех тянуло в городской сад либо за город, на травку, в лес. Ева в слишком прозрачной юбке, в газовой блузке, можно сказать без преувеличения — в откровенном не­глиже, сидела, развалясь, на уединенной скамейке город­ского сада. Над ней шептались листы большого осокоря. Она размышляла, как ей быть дальше.

Поскольку все, как известно, приедается и становится обычным, слава ее в Кельцах поблекла и приобрела на­лет обыденности. Все уже знали ее, увы, как проститутку... Знают уж, наверно, об этом и в Варшаве, если только там это может кого-нибудь интересовать. Такое дело не могло остаться в тайне, тем более что никто не старался его утаить, а все, наоборот, старались разгласить. Она пе зна­ла, живы ее родители или померли. Это было бы ей, мож­но сказать, все равно, если б не мысль об отрадной мести (показать матери, что она привела свою угрозу в исполне-

1 Карчувка — живописный, покрытый лесом холм на окра­ине гор. Кельцы.

2 Страшно сказать! (лат.),

пне!). Иногда ей хотелось получить сообщение, что они умерли. Но если живы и узнают о ее приезде — не беда! Отец встретит на улице? Не беда! Мать увидит? Пе покло­нятся друг другу — только и всего. Велико дело! Оступи­лась, нога подвернулась в жизни... Только вот Анеля и Хорст! Улыбка Анели при встрече... Пришлось бы зака­тить оплеуху, а потом участок, протокол... Хорстик... При воспоминании об этом человеке глаза ее загорались огнем дикой, совершенно слепой ненависти, губы зловеще сжи­мались. Но через некоторое время другая мысль прогоняла эти беглые мысли и впечатления. Поселиться там, где-ни­будь в районе Аллеи. Шикарно обставить квартирку, при­нимать только богатую дрянь, завести роскошные туалеты, показать варшавским тетехам настоящий шик Монте-Кар­ло, Ниццы, Парижа, Рима, Вены... Довольно уж таких дыр, как Краков или Кельцы!

На опустевшей Аллее показался какой-то человек. Он шел, тяжело ступая. Высокий, с проседью. Коротко под­стриженные борода и усы. Шляпа в руке. Солнце, падав­шее тут и там сквозь листву, блестело в его серебристых волосах. Ева обратила внимание на то, что одет он элегант­но, не по-келецки. Легкая сутулость очень шла к нему; благодаря ей он даже чем-то напоминал Щербица. Широко шагая длинными ногами, он помогал ходьбе своеобразным движением рук.

Ева тотчас приняла кокетливый вид, высунула из-под платья туфельку, край нижней юбки и чуть не всю ногу доверху. Господин шел прямо к ней, пристально глядя на любовную приманку. Подпустив его на два шага от себя, она сделала ему глазки. А он все смотрел упорно, весело и живо, но прошел мимо, окинув ее только с головы до ног ироническим взглядом. После того как он отошел от нее шагов на двадцать, она со злостью опять развалилась на скамье, покрыв ее своими юбками. Вдруг он приоста*-новился и стал что-то соображать. Потом пошел дальше; но тотчас снова замедлил шаги и взглянул в сторону Евы. Она сделала вид, что не заметила. Но, сообразив, что такого пожилого человека нужно подстегнуть и ободрить(встала, подобрала юбки и, самым пикантным образом при­подняв их, направилась к выходу. Действительно, незна­комый господин тоже пошел из сада. Она все время зна­ла, что он шагает за ней, пока шла по саду и позже, когда вышла на пустынную, дышащую зноем улицу. Чтоб он не отстал, она изредка останавливалась, давала ему передох? нуть. И бедняга отдыхал, отирая пот с лица.

Наконец она притащила его к подъезду своего дома. Обернувшись, увидела, что стареющий Адонис делает ей какие-то знаки. Вошла в прихожую и остановилась в ожи­дании. Зевнула, прислушиваясь, идет или нет. Вступив в прихожую, он махнул рукой, чтоб она шла впереди. Она взбежала вверх по темной лестнице, на второй этаж, от­перла дверь в квартиру и, напевая, подождала. Он вошел, окинул взглядом обстановку и устало опустился на пер­вый попавшийся стул. Она тихонько заперла дверь и села против него, улыбаясь, как настоящая чертовка. У него была совсем не та повадка, к какой она привыкла. Он ус­тавился на нее, весело улыбаясь в свои маленькие усы над тонкими губами... Под этим упорным взглядом она вдруг почувствовала, что ее охватывает резкий холод отвраще­ния. Потом ей показалось, будто она где-то уже видела эти проницательные глаза! Где же это?

— Как тебя звать, попинька? — спросил он громко, необычайно громко, твердо и так решительно, что она не могла промолчать.

— Анна Винтер.

— Это твоя настоящая фамилия или выдуманная? Он наклонил свое лицо к ее лицу и приставил ладони

к уху. Она догадалась, что он глух. Если бы руки у него были некрасивые или грязные, эти движения были бы от­талкивающи. Но они были изящны и как-то необычайно чисты, и его манера держаться производила приятное, от­радное впечатление. Пока она не ответила, он не отстранял своего лица и не спускал с нее пристального взгляда. Тер­пеливо и настойчиво ждал ответа. Речь его была похожа на крик, но своеобразный, милый, веселый. Она ответила в тон ему:

— Эта фамилия — выдуманная.

— А настоящая как?

— На что вам настоящая?

— Я хочу разговаривать с вами, как с настоящим че­ловеком, а не как с уличной камелией. Поэтому мне нуж­ны настоящие имя и фамилия.

— Уличная камелия... Ишь благодетель нашелся!

— Обиделась, нимфа Калипсо? Не за что обижаться!..

— У меня нет желания разговаривать,— сказала она громко и холодно.— Если вы пришли, чтоб разговаривать, то должна сообщить, что у меня очень мало времени... Я иду в город, так что...

— Так что...— повторил он.—Сколько берешь обычно?

— Двадцать пять рублей.

— Двадцать пять рублей...— повторил он опять, как ученик, повторяющий урок мысленно, про себя.

Он вынул не спеша бумажник, достал, не глядя, из одного отделения двадцатипятирублевую кредитку и по­ложил на стол.

— Дорого берешь, нимфа Калипсо! — вдруг крик­нул он.

— Беру за... визит,— тоже крикнула она в ответ.

— Возьми, детка, и не кричи. Разве можно кричать? Ие все ли равно, что разговаривать с «гостем», что отда­ваться ему.

— Нет, не все равно.

— Не все равно?.. А я бы хотел с тобой только пого­ворить.

— А я не то что разговаривать с вами, а знать вас не хочу совсем! Убирайтесь к черту со своими деньгами! По­нятно? Заниматься так заниматься, а нет — вот бог, а вот порог... Пропади пропадом, старый дурак,— прибавила она 1'ише.

— Ну что ж, разденься, коли тебе так хочется...

— Мне вовсе не хочется...— прыснула она.— Но, мо­жет, вам... Тоже, любовничек...

— Хорошо, хорошо... Раздевайся...

Он забарабанил пальцами по столу.

Ева, напевая, чтобы скрыть чувство неловкости, рас­стегнула лиф и лениво спустила его с плеч. Глядя на его сухое, приятное при всей своей заурядности лицо, на яс­ные глаза, нахмуренные брови и улыбающийся рот, она почувствовала во всем теле давний, столько лет почти уже чуждый ей трепет девичьего стыда, приступ забытой ро-"бости. Знала, что покраснела, что смешна, глупа. Услыха­ла его голос:

— Имя свое скажешь?

— Мое имя — Ева.

— А фамилию?

— Фамилии не скажу.

— Гм, ну — как знаешь. Да, может, оно и лучше. Зачем называть фамилию отца? — прибавил он тихо и до того печально и жалобно, что она это почувствовала.

— А ваша как фамилия?

— Бодзанта. У тебя красивые волосы — красивые во­лосы, глаза, губки. Причесываешься ты, я вижу, как Дом­на Юлия...

— Это еще кто?

— Жена Септимия Севера, того, знаешь, которому ар-

ка в Риме стоит. Сирийка. Была такая много веков тому назад. А теперь стоит скромно в темном закоулке музея.

— Я причесываюсь, как Клео де Мерод.

— Клео... Какой вульгарный образец! И танцует она отвратительно. Только раздевается да бриллианты пока­зывает... Родители у тебя есть?

— Нету.

— И давно эту профессию себе выбрала?

— Давно.

— И теперь, выходит, «ешь пепел, как хлеб, и питье свое растворяешь слезами»!..

— Нет, я питаюсь совсем неплохо.

— Оттого, что позор измельчил твое сердце. Скажи мне, читать ты умеешь?

— Ах, какой просветитель, апостол, феминист... Экая скука! И экзаменует, как в пансионе... До чего же это дойдет? Имейте в виду, господин благотворитель, я говорю по-французски, была в Ницце, в Париже, на Корсике и не одного графа за нос водила...

— Да, я сразу заметил, что ты... Вздор! Per Bacco!' Скажи...

— Нет, довольно болтовни. Я ангажирована.

•— А не хочешь ли вместо этих ангажементов стать конторской служащей? По-моему, это больше тебе подой­дет, чем быть публичной девкой.

— Я не просила вас о работе, так что нечего ругать меня публичной девкой.

— Я не ругаю, детка, а только говорю, как есть. Надо называть вещи своими именами. Разве нет? Как по-твое­му? Откуда у человека такая черта, что даже здесь, в сво­ем жилье, он не хочет перед самим собой признаться. Любит человек жить, лукавя с самим собой, любит самого себя подделывать, изображать не таким, каков он есть. Хочет, словно в украшающее зеркало, глядеться и любо­ваться на себя не в своем виде. Откуда взялось такое в человеке? Может, это отзвук какого-то неведомого идеала, а может, просто эгоизм или бессознательное стремление к придуманному обществом шаблону?.. Как ты думаешь? Например, ты ведь знаешь, что должна отдаваться любому скоту, любому негодяю...

— Ну, так уж и любому!

— Любому, у которого есть деньги. Только не хочешь, чтоб об этом говорили... Но не в том дело! Я предлагаю тебе место. Получишь квартиру, стол, жалованье...

Клянусь Вакхом (лаг.).

— Где это?

— В деревне.

— У вас?

— Да, там, где я живу.

— То есть, уж если говорить начистоту — будем на­зывать вещи своими именами,— вы хотите взять меня на содержание? Но ведь вы меня еще совсем не знаете?

— Я не хочу брать тебя на содержание, а только вы­толкнуть.

— Вытолкнуть?

— Ну да, вытолкнуть. Захочешь снова стать челове­ком — хорошо, а не захочешь — вернешься к своей дряни, негодяям, проходимцам, бездельникам...

Он выкрикивал это так громогласно, что, наверно, было слышно на улице. Ева давно уже понимала, к чему он клонит. Видела тайным зрением, чувствовала благодаря холодной дрожи во всем теле, что перед ней не пошляк, не обычный гость из тех, кого она принимала каждый день, а некий призрак Ясьняха. В его пронизывающем взгляде и плотно сжатых губах — правда. У нее было от­вратительное ощущение, будто внутри нее что-то ломает­ся и рушится... Еще минута — и она с проклятием или сто­ном рухнет перед ним на колени, ляжет, как собака, нег подвижно у его ног. Но она, по обычаю всех уличных де­вок, усилием воли заставила себя захохотать, как в тот момент, когда начала раздеваться.

— Знаю я эти штучки, знаю, что за работа.

— Как «знаю, что за работа»? Видишь ли... Я не схо­жусь с женщиной ради удовольствия, если не люблю ее. А тебя я не люблю. Понимаешь?.. Так какой же тут под­вох, а? Один древний философ — Пифагор — сказал: «Не предавайся плотскому наслаждению, пока не почувству­ешь, что оно ниже тебя». Ясно?

— Ясно. Вздор... «Ниже тебя»! Для вас разврат в сто тысяч раз выше всего на свете. ;

— Разврат — да. Но, сестричка, разврат не существу­ет сам по себе. Понятно? Сам по себе... Это мы создаем его внутри себя благодаря нашему слабоволию и нашему об­щественному укладу. Но существует любовь, которую мы низвели до уровня разврата. Разврат — изобретение. Оче­видно, его можно искоренить. Каким образом? Очевидно, путем освобождения и воскрешенья любви. Я этими вопро­сами не занимаюсь. Говорю только каждому: сын божий, поднимись, встань, выпрямись, иди! И тебе тоже... Если

тебе омерзела собачья работа в ярме человеческого распут­ства, поднимись, вставай, иди!

— Хорошо! Я пойду!

— Ну вот! Слава богу...

— Но если вы меня обманете! — крикнула она, подой­дя к нему и сжав кулаки.

Он улыбнулся гордо, с ласковой насмешкой, лукаво и пленительно. Ответил, глядя прямо в глаза:

•— Я буду часами любоваться на твои красивые волосы и думать, что твоя красота вырвана из людского гноища, что она как бы... возвращена богу...

— Если б вы знали все! Может быть, тогда вы...

— Бог все знает. Я не имею права знать что бы то пи было. Меня это не касается, и я не хочу знать.

— «Возвращена богу». А есть бог? — вдруг спросила она шепотом, беря его руку в свои руки, как в два пламени.

— Хе! Есть ли бог? — тихо промолвил он, заглянув ей в глаза с детской улыбкой.— Есть ли бог? Никто не зна­ет, есть он или нет. И ни один человек не может ответить на этот вопрос своему ближнему. «Умер» как будто. Так пишут поэты. Нет бога, говорит гордый в сердце своем, потому что если б он был, тогда как же мне примириться с тем, что я не бог? Но есть и такие, которые носят его в сердце и пламенно твердят: жив бог! Если ты сама себе этого не сказала, как же я скажу тебе, каким способом внедрю это в твое сердце?

— Что я должна сделать?

— Продай первой попавшейся старьевщице все тряп­ки, потому что там они тебе будут не нужны. Со всем этим, знаешь, как с курением табака: одним махом. (В самоотреченье — жизнь!—тихо прибавил он.) Купи одно платьице приличное, нарядное даже, другое — на каждый день. Купи белья, хорошие башмаки, модную шляпу, только не такую, чтобы говорила о теперешней твоей жиз­ни. И приходи завтра в четыре в Польскую гостиницу, спроси, как пройти к Бодзанте.

Она захлебнулась, вскрикнув и застонав.

— Только не думай,— кричал Бодзанта,— будто я ка­кой-то спаситель кающихся магдалин, наставляющий пад­ших женщин на путь истинный, явно преданный доброде­тели, а тайно — разврату. Я не верю в искорененье рас­путства. Оно всегда будет существовать. Я так считаю... А как по-твоему? Понятия не имеешь? Это самое лучшее. Я только не становлюсь поперек дороги добру в человеке. А если могу посодействовать его проявлению, так содей-

ствую. Имею же я, черт возьми, на это право! Я не про­тивлюсь добру! Добру — слышишь? Потому что это не­правда, будто мы абсолютно не знаем, есть ли добро. Нет, мы знаем, что добро есть. Знаем, что оно — выше красоты. Красота показывает нам сущность вещей, но должна иметь па себе одежду искусства. А добро невидимо, как нерв, и проникает дух, и действует в нем тайно, как нерв прони­кает тело и действует в теле. Говорят — и даже прямо по Писанию, что не следует противиться злу. У Матфея в главе пятой (Нагорная проповедь) сказано: «А я говорю вам: не противься злому». Отлично! Но если не следует противиться злу, то простой крестьянский разум подска­зывает, что и добру тоже не надо противиться.

В человеке, в узилище его сердца скрыты ангел и дья­вол. Что же такое зло? Мало знаем мы о том, что такое зло. Немножко больше знаем о том, что такое добро. Ну, я не занимаюсь вопросом о зле, в стороне его оставляю. Оно и так не пропадет. Слишком много на свете франтов, которые ему «не противятся» — и с энтузиазмом. Но если они считают уместным выпускать на волю дьявоЛа, то я нахожу удовольствие — страдаю такой польской мани­ей! — в том, чтобы выпускать ангела. Люблю смотреть, как у него крылья растут. Однако тут у меня свой расчет. Расчет, попинька! Может, крылья которого-нибудь из них, когда он к небу поплывет, унесут ввысь грешную молит­ву мою о Марте! Э, да ты даже и не знаешь, кто такая Марта... Ну, будь здорова!

Когда на другой день Ева вошла во двор указанной гостиницы, шарабан графа Бодзанты уже стоял запряжен­ный. Кучер сидел на козлах. Это был старик с аршинными седыми усами. Завидев Еву, с жгучим стыдом и презри­тельным видом посматривающую во все стороны, кучер долго, внимательно глядел на нее и, наконец, обратился к ней с вопросом:

— Виноват, барышня, вы не к Бодзанте?

— Да... я к господину Бодзанте...

— А вещи какие будут?

— Все здесь.

— Тогда пожалуйте. Только слезть не могу, потому кони пугливые, да и сам-то хромой. Уж вы потрудитесь, подымите. Не святые горшки обжигают.

— О, я подыму. Не беспокойтесь, сударь!

— Ну, я — сударь невысокого полета... А звать меня

Теодор. Сейчас, верно, и барин выйдет, так мигом тронем­ся: у него только поспевай. Жара, правда? Ну, да дело к вечеру, скоро спадет. Обидно только — пыль будет. Дож­дика нет — вот беда! А вы в наших краях первый раз?

— Первый.

— Верно, на Майдан?

— Я... не знаю. Господин Бодзанта обещал мне место у себя в имении.

— Ну, значит, так и есть: на Майдан. Уж коли место, так на Майдан.

— А что такое Майдан?

— Вы, видать, не успели поговорить с барином... Май­дан, понимаете,— произнес он торжественно,— как бы вам сказать, не соврать? Это вроде обитель такая, монастырь.

— Монастырь?!

— Монастырь, да только такой, из которого монашки то и дело замуж выходят. Не все, понятно...

— Но все-таки монастырь, да?

— Да это так, к слову... Усадьба — и все тут. Хлева, молочные фермы, сыроварня, клубничник, огород, перера­ботка овощей, варка варенья, контора... Вот и все. Вам, видать, в контору нужно.

— А там есть и другие женщины?

— Другие-то? А как же! Да их там — э-э! — почитай, сотни две будет.

— Женщин?

— Ну да. Все, скажем так, с грешками...

— И теперь работают там, в усадьбе? Что же это... ка­кая-нибудь тяжелая работа?

— Работы там такие идут — во!

Кучер умолк и задумался. Ева испытала странное чув­ство. Сердце сжалось от испуга! Она схватила ручку чемо­данчика: вскочить и пуститься что есть силы наутек! В глазах — темный туман. Она прислонилась плечом к кры­лу пролетки и, потупившись, стала обдумывать положенье. Вдруг услыхала совсем рядом прелестный девичий голос:

— Папочка, это она?

Ева подняла голову. Прямо перед ней, в дверях гости­ницы, стояла девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Ху­денькая, с темно-пепельными волосами и лучистыми серы­ми глазами. Хорошенькие губки были полуоткрыты, и не­выразимая улыбка, словно аромат розы, играла на них. Сама того не замечая, девушка шла к Еве. Она тянула отца за рукав и говорила ему тихо, но так, что Ева еды-, шала. >•!

— Какая красивая, какая красивая! Ах, папочка, ка­кая красивая! Где ты ее нашел?

Ни на мгновенье не спуская глаз с лица Евы, девушка подошла к ней и взяла ее за руку. Глаза ее, умные и про­ницательные, как у отца, смотрели в самую глубь Евиного существа.

— Как вас зовут? — прошептала она.

— Ева.

— А волосы не крашеные, нет? Правда, нет? Я тер­петь не могу крашеных волос! Некоторые приезжают с крашеными волосами. Бывают рыжие, как глина, как ил в пруду, или кричаще-яркие. А у вас светлые волосы, но невуче-светлые. Вы любите разговаривать?

— Я не знаю, можно ли мне с вами разговаривать? — спросила Ева, взглянув на Бодзанту.

— Пожалуйста,— ответил он.— Моя дочь всегда со мной среди наших работниц.

— Меня зовут Марта,— сказала девушка.— Я теперь практикантка в приюте, но хочу перейти в общественные учреждения. Хочу работать в музее. Знаю, что Вольский угрюм, как башня в Хенцинах, но ведь Анастасия выдер­жала.

— Давайте садиться! Уж смеркается! — промолвил Бодзанта.

Марта застегнула свой парусиновый плащик до самых пят. На голове у нее была плоская соломенная шляпа с большой (по английской моде) ярко-красной вуалью. Са­дясь в экипаж, Ева подняла глаза. Мгновенно что-то вспом­нила, что-то мучительное и в то же время чудесное. Тай­ная, пронизывающая дрожь... Несмотря на все усилия ду­ши, не могла уловить, что так пронзило сердце. И вдруг тайно, внутри, наедине сама с собой заплакала. Уловила...

— Принцесса Воган,— прошептала она, глядя сквозь туман слез на далеко откинутый конец вуальки, на лицо и чародейную улыбку Марты. Та заметила ее слезы. На­клонилась с хищно поднятыми бровями, с пылко-состра­дательным лицом, изо всех сил сжала руку Евы и таинст­венно прошептала:

— Не плачь! Сейчас же перестань! Ну, успокойся. Ус­покойся, Ева... Хочешь, я буду звать тебя по имени? Хо­чешь, станем сестрами? Ты мне уже понравилась — и кто знает, кто знает,— может, я тебя полюблю...

Ева сжала ее руку. Только тут она заметила, что си-

1 Дит на главном сиденье, рядом с Бодзантой, а принцесса

Воган — против нее, на лавочке. Хотела встать, возразить,

но лошади тронулись. Шарабан с шумом и грохотом вы­ехал из ворот на улицу и быстро помчался вперед.

Молодые лошади так и рвались перейти в галоп. Ева не успела опомниться от своей растерянности, как город уже остался позади. Кирпичный завод, какой-то одинокий ветряк, ветхий домик — и сейчас же вслед за этим усадь­ба, выставившая на большак вульгарные зады своих хле­вов... Шум старой липовой аллеи, обломанной и общипан­ной в подлинно мужицком, польском духе... Промелькну­ли эти старые деревья, отзвучали, как давно знакомая ме­лодия, которой и не припомнишь... Вот деревня — длин­ная, серая, деревянная — пересекла шоссе бесконечной ли­нией лачуг, коровников, овинов.

— Видите,— начал Бодзанта явно для того, чтобы на­чать разговор,— сколько здесь домов, овинов, коровников, хлевов? Для каждой коровы — особый коровник, для каж­дого поросенка — особый хлев, который, конечно, черт знает во сколько раз дороже его обитателя. Перед каж­дым коровником обязательно телега для навоза и навозная куча. Сколько хат, столько навозных куч. Стоило бы под­считать, какое количество строевого леса приходится на эти крестьянские полоски скудной земли, дающей жалкую рожь и плохой картофель. Но ведь наша сила народная! Крестьянин, сударь мой! На крестьянине, многоуважае­мый, наша... того самого!.. Все от него зависит.

Марта прыснула.

— Что ты смеешься?

— Да папочка витийствует, папочка входит в свой ан-тикрестьянский раж, а Ева ничего не понимает. Сидит и думает о прошлом.

— Правда, вам это неинтересно — все эти деревенские заботы.

— Нет, нет! Но я мало знакома...

— Да. Деревня не так проста, как кажется. Деревня — трудная и сложная проблема. Деревня будет мученьем возрожденного народа.

— Я всегда тосковала о деревне. Мой отец прежде в деревне жил.

— В деревне жил...— тихо повторил Бодзанта.

— А я схожу с ума по городу! — решительно объявила Марта, закутываясь в свой плащ.— Даже, даже по Кель-цам! Только увижу старую колокольню, далекую Карчув-ку, сразу станет так тепло на сердце. Да еще как зазвонит уныло — бим-бам! Ты была в Париже, Ева? Была, правда?

— Была,

— И я тоже. Но ничего, ничего из Парижа этого не помню, только что-то розовое, веселое, светлое... А Рим? Монте-Пинчо,— прошептала она в восторге.— Или Фло­ренция, сухая, розово-пыльная Флоренция, посредине ко­торой бархатная башня...

— Я знаю Рим...— промолвила Ева.

— А Неаполь, где на Кьяйе, на Виа Рома кипит напря­женнейшее presto l человеческого существования, и вид на него с Сан-Мартино!..

Опять деревенька. Ветхие избушки, крыши, крытые дранкой, черные, нависшие. Развилистые вербы, развалив­шиеся плетни... Пустота, замкнутая в четырех стенах, ску­ка, выглядывающая из щелей, волочащая по бороздам се­рые лохмотья.

— Что же тут удивительного,— горячо заговорила Марта,— что народ бежит отсюда? Ну, посмотрите! Жить здесь, в этой ужасной трущобе... Вечная грязь... Да нет, не грязь — болото!.. Вечное переворачивание земли вверх тормашками — то в ту, то в другую сторону...

— Земля — святая мать наша. Мы все из нее,— промол­вил Бодзанта наставительным, важным тоном, насмешли­во улыбаясь и забавно подняв брови.

— Знаю, что мать... Да почему же матери обязательно быть такой скучной, такой ободранной...

— Потому что польская... польская доля — проклятая доля...— запинаясь, ответил Бодзанта.

Уже стемнело. Мчащаяся пролетка подымала пыль. Солнце спряталось далеко, за лесистые холмы. От лучей его земля стала красной и золотистой... Ева увидала длин­ный деревянный мост через реку. А за рекой опять поля, разделенные на горизонте длинной полосой липовой аллеи.

— Смотри,— сказала Марта, вон там, среди тех боль­ших деревьев — Гловня. Господский дом белеет, видишь его? Это прежний наш дом.

— Прежний? Кто же в нем живет теперь?

— Никто.

— Пустой стоит?

— Э, какое там! Папочка, она ничего не знает, ну, ни-чегошеньки. Скандал! Настоящий пасхальный барашек...

— Как можно так говорить о приезжей? Побывает на Майдане, поймет.

— Погоди, я тебе все объясню! Гляди: вон Майдан. Видишь, там уже загораются огни. Один, другой, ага —

Стремительный темп (ит.).

третий... То большое окно, где сейчас появился свет,— столярная, а над ним — санаторий...

Ева вперила взгляд в фиолетовый сумрак. Перед гла­зами ее вздымался лесистый горный хребет, овеянный здесь и там облачками берез. Местами чернел пушистый мех густого соснового бора, а дальше тянулись голые скло­ны, поросшие можжевельником и увенчанные осыпью скал.

— Это и есть ваша резиденция? — спросила шепотом Ева, наклонившись к Марте.

— Резиденция?.. Какая насмешница!.. У нас нет ника­кой резиденции: мы бедные. Обедневшие шляхтичи, по­звольте представиться! Имеем только комнату да сад, ко­торый возделываем сами, с помощью одного садовничка.

— А чьи же эти лошади и мастерские, о которых ты говорила?

— Лошади принадлежат заведению, санаторию, фаб­рике — всем. А мастерские — наши: не мои, не твои, а на­ши, мирские, общественные.

Ева слушала с нескрываемым разочарованием. Старик улыбался хитро, иронически и при этом забавно кидал взгляд то направо, то налево, будто тщательно осматривал колеса шарабана.

— Ничего ты еще не знаешь, ровнехонько ничего, блон-диночка, Диана, растоптанная оленями,— ворковала над ней Марта.— Слушай! Я тебе все расскажу в двух словах, сжато, конспективно. Открой уши. Фамилия моего па­пы — Бодзанта. Это ты уже знаешь? Бодзанты всегда при­надлежали к знати, водились с королями, помогали коро­лям, а не раз и подымались против королей. Всякое быва­ло. Любили «отчизну милую», но и о себе не забывали. В последнее время,— декламировала она с забавным па­фосом,— они, благодаря семейным связям с первыми до­мами Польши, достигли вершин богатства. Довольство, почет, даже величие ломились во все окна и двери их жи­лищ. Они могли бы легко доказать свое родство с Бур­бонами, а разных псевдокоролей в роду — дюжины! Мо­лясь (лицемерно) в костелах, вздыхали, что, дескать, это бог дал им такое богатство. Тогда как богатство это дали им браки, наследования, тяжбы, интриги, труд людской да еще карты.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: