Мы очутились на возвышенности молниеносно. Неприятельские офицеры сон-ные выходили из своих каверн. Они скорей удивились, чем испугались в первую минуту и, изумлённо озираясь, поднимали свои плохо повинующиеся руки. Сопротивление не имело никакого смысла. А наши рычали от ярости, их не успокаивали ни победа, ни трофеи.
Я сегодня видел истинное лицо войны: это лицо идущего на все солдата. Как давно я видел это лицо, может быть, только в самом начале войны. Сегодня солдата не интересовало ничто, кроме мести и расплаты.
Хомок говорит мне:
— Ох, как вы рассердились, господин лейтенант, когда пристрелили итальян-ского офицера, который хотел дать тягу.
Клянусь, я этого не помню. Но ясно помню лицо Арнольда, когда он во главе своих солдат ринулся вниз в окопы. В руках у него был короткий карабин. Я знаю, как он умеет обращаться с этим оружием, но он держал карабин прикладом вверх, превратив его в дубинку.
Сегодня никто не жаловался, что обед запаздывает, что фляги пусты. Солдаты были сыты и пьяны победой.
Артиллерия итальянцев всё ещё беснуется. Она сконцентрировала свой огонь на четвёртом батальоне и на егерях. По приказанию штаба батальона роты размещаются на занятых позициях. Посредине, на самой макушке, идёт победоносная первая рота, по флангам — вправо вторая, влево третья рота. Дортенберг держит связь с четвёртым батальоном, а Сексарди — с егерями. Наши старые позиции занимают полковые резер-вы двенадцатого батальона. Бедный двенадцатый батальон! Теперь я их понимаю. Монте-дей-Сэй-Бузи нельзя было взять одними иерихонскими трубами, для этого необ-ходимо было, чтобы очнулся от мнимой смерти дух войны.
Грохот неприятельской артиллерии не вызывает теперь в нас прежнего леденя-щего кровь страха, мы просто не обращаем на него внимания. Наши артиллеристы рья-но отвечают итальянцам. Удивительные попадания, потрясающая точность. Окопы итальянцев разлетаются в щепки, а их огонь бьёт только по нашим проволочным заграждениям.
|
Мой отряд уже деятельно работает по переделке наших новых позиций. Прежде всего надо перебросить брустверы с северного направления на южное и на низменных местах выбросить «испанских всадников» — рогатки переносного проволочного заграж-дения.
Перед ротой Арнольда нет неприятельской линии, позиции тут кончаются обрывом. Итальянцы где-то внизу. Несколько человек из наших лезут вниз в разведку. Двое убиты, один ранен. Край обрыва удивительно точно пристрелян итальянскими пулемётами.
Серый карстовый камень легко подчиняется нашим стальным ломам. Начинаем устраиваться. Подсчитываем трофеи: двести пленных, из них семнадцать офицеров, четыре огнемёта, тысячи винтовок, много патронов и пулемётов. Много интересных находок. Странно, эти позиции освещались электричеством. Откуда же ввод? Неужели из Удинэ?
Хомок спрашивает, не пойду ли я в свою старую каверну, где лежит Шпиц. Шпица будут хоронить в Констаньевице вместе с остальными жертвами атаки, там им будут отданы все воинские почести.
Я не хочу видеть Мартона мёртвым. Мне хочется, чтобы он остался в моей памя-ти прежним жизнерадостным юношей. А сегодня его лицо было желто, в углу раздав-ленного мёртвого рта запеклась струйка крови. Это не тот Шпиц, я не хочу такого видеть.
— Нет, не пойду, дядя Андраш, — отвечаю Хомоку.
|
— Верно, господин лейтенант, все равно ему уже не поможешь. Господин взвод-ный Гаал пошёл вниз прощаться. Ведь они земляки. Завтра ему придётся написать отцу господина прапорщика. Да, большое будет горе. Говорят, что господин прапорщик из бедной семьи, отец его мастеровой. Сколько труда, наверное, положил человек, чтобы сделать из сына барина!
Хомок говорит тихо, без печали и без гнева. Душу отводит, старый скептик. Я не хочу его прерывать. Старик взял на себя роль верного оруженосца и не отставал от меня во все время атаки.
— Ну как, дядя Андраш, кокнули вы хоть одного итальянца? — спрашиваю я.
— Да пришлось, господин лейтенант, — признается он нехотя.
Уже вечереет. Итальянцы всё ещё беспокоятся и каждые полчаса возобновляют контратаку, наскакивая на наши фланги. Артиллерия бешено месит спуски Монте-Клары. Очевидно, итальянское командование никак не может примириться со столь неожиданной потерей возвышенности и поэтому безудержно выбрасывает вперёд свои резервы, которые должны несколько отодвинуть четвёртый батальон и егерей, чтобы охватить возвышенность с флангов. Бедные егеря сильно пострадали. Мы говорим, что им суждено испить горькую чашу нашей победы.
Неприятельское командование, видимо, в неистовстве. Как только прекращается одна атака, немедленно подготавливается новая. Артиллерия впадает в ураганную истерику, это предвещает штыковую атаку. Мы тоже выдвинули все возможные резер-вы. Наша артиллерия бьёт вяло, но с большими попаданиями.
Мы выскакиваем на гребень каждые полчаса и смотрим, как из ложи, на это клубящееся, исходящее дымом и чадом, воющее и гремящее представление.
|
— Жаркий денёк выдался для наших друзей. А чтоб не хамили с нами в следую-щий раз! — неожиданно говорит фельдфебель Новак.
«Ах, господин Новак! Я его сегодня что-то не видел. Где же он был?» — думаю я невольно. Но не хочу ставить его в глупое положение и не спрашиваю его об этом.
Проходит первый день и первая ночь на Монте-Кларе. Мы полны праздничным чувством победы. Но настроение немного испорчено: господин полковник Коша изругал нашего старичка Мадараши за то, что написанное мной подробное донесение о взятии Монте-Клары попало не в полк, а прямо в бригаду. Это я знаю от Фридмана и Чуторы.
Чем больше я наблюдаю за солдатами, тем яснее мне становится, что в нашей армии действуют два устава — один писаный, другой неписаный. Эти два устава ведут между собой молчаливую, но упорную войну. Первый устав диктуется сверху, другой — снизу.
Чутора о многом узнаёт раньше, чем мы, офицеры. Это противоречит уставу, но это факт. Новак избил моего сапёра. Это не предписывается уставом, но это факт. Новак признался мне, что во время атаки он отсиживался в каверне. Он показал мне записку, написанную печатными буквами. В записке значится: «Берегись, собака, кишки выпустим». В одной из букв «б» мне чудится рука Гаала. Новак думал, что я ему посочув-ствую, но я вернул ему записку и сказал:
— Сохраните на память, Новак.
Раньше такая записка вызвала бы большие неприятности: это бунт. Но неписа-ный устав гораздо сильнее, чем многие думают. «Телефонные связи» Фридмана функ-ционируют гораздо лучше, чем у господина майора. Мы с Арнольдом смотрим на это сквозь пальцы, а Бачо восхищается. Полковник Коша обругал нашего майора, хотя виноват не майор, а бригадный генерал, вырвавший донесение из рук Мадараши. Между Кошей и Мадараши действует старый устав, поэтому мы только слегка жалеем майора.
В эти полные событий дни мне представилось много возможностей наблюдать за солдатами и офицерами.
Бачо потрясающе прост. Он рассказывает:
— Я сам не понимаю, как это случилось, но, знаете, когда я увидел мёртвое лицо прапорщика Шпица и услышал об этой провокации, я ужасно рассердился. И вижу, что солдаты тоже разъярились. А настоящая война, друзья, начинается только тогда, когда солдат приходит в раж. Господа генералы этого не понимают, это знаем мы, строевые офицеры, запасники, делающие войну. Ну, думаю, если они так близко, — айда, ковыр-нём их. Выскочили мы в аппендикс, дошли до конца. Никто не проронил ни звука. Смотрю, лежит куча мешков. Схватил я три штуки, подмигнул солдатам, они сейчас же разобрали мешки. Тут вспомнил я молодость, когда приходилось лазить в чужой сад за яблоками. Накинули мы мешки на проволоку и мигом очутились у них. Очевидно, мы застали там тех, кто совершил провокацию, потому что один из них, кто-то вроде младшего офицера, увидев нас, закричал по-венгерски: «Мадьярок!», но больше ничего не успел вымолвить. Я прямо на него накинулся, и он полетел кубарем. Итальянцы обалдели, глазам своим не поверили. Ну и потом пошла атака. Знаете, как торговец надрежет сукно, потом возьмёт обеими руками, рванёт, и пойдёт рваться с треском материя. Так и мы покончили с ними: с треском.
Меня считают вторым героем, ведь я шёл непосредственно за Бачо, но, по-моему, Арнольд куда больше заслуживает это звание. Ведь героизм офицера проявляется в его инициативе, а надо отметить, что Арнольд был именно тем, кто со второй полуротой, вместо того чтобы идти налево, повернул направо и этим завершил окончательно взятие возвышенности. Если бы мы все пошли налево, то легко могли очутиться в мешке и попасть в плен, вместо того чтобы принести столь славную победу своему фронтовому участку.
Нет конца подробностям. Лейтенант Дортенберг недоволен, так как он из-за нас пострадал, а доктор Аахим всячески старается доказать, что через пять минут после взятия возвышенности он уже был там. Никто из нас не был свидетелем докторского героизма, но мы терпеливо выслушиваем это благонамеренное вранье. Сегодня утром лейтенант Кенез конфиденциально сообщил нам, что дивизия запросила имена людей, отличившихся в атаке, что в штабе батальона уже готовится список. Роты получили предписание подготовить списки отличившихся унтер-офицеров и рядовых. Я пред-ставляю Гаала, Хусара и того высокого ефрейтора, который вышел за итальянцами на Вермежлиано. Это замечательный парень.
— Как твоя фамилия? — спрашиваю его.
— Пал Эгри, господин лейтенант, — и его глаза впились в меня, как гвозди.
Я ходатайствую перед Арнольдом о включении его в список награждаемых и производстве в капралы.
Я очень недоволен Арнольдом. Между нами произошла небольшая размолвка, и на этот раз Арнольд был глубоко неправ. Он не прав, потому что полон мрачного скепти-цизма, не прав, потому что губит себя морально и физически, злоупотребляя алкоголем. Проще говоря, Арнольд пьёт, пьёт, как маляр. Маляр, маляр... У нас был сосед маляр Габор Дитрих, он постоянно был пьян, а в глазах господина профессора доктора Арнольда Шика всегда блистала чудесная ясность. Теперь эти глаза часто затуманены, их взгляд то сонно вял, то дико блестящ.
Господин обер-лейтенант Шик пользуется большим авторитетом в батальоне. Он замкнут, молчалив, умеет отстранять от себя тех, кто ему мешает, и его считают немно-го высокомерным. Господин обер-лейтенант Шик — командир первой роты, старший чин в батальоне после майора. Сейчас штаб дивизии представил его к производству в капитаны.
Арнольда не радует победа, его оставляет совершенно равнодушным факт герои-ческого взятия Клары. Эта история, по его мнению, не имеет никакого смысла ни с тактической, ни с какой другой стороны. Неверно. Я горячо спорил, восставая против его утверждений, Арнольд сделал безразличное лицо и после моей горячей тирады не нашёл ничего лучше, чем сказать:
— Думай, как тебе угодно.
Это обидно и унизительно. Первый раз в жизни я стою против своего учителя и говорю ему прямо в лицо: «Дорогой учитель, ты этого не понял». Потеря авторитета неприятна каждому учителю, и Арнольд тоже не является исключением. Он обозвал меня восторженным телёнком, который не видит дальше своего носа. Не понимаю, почему он пришёл в такую ярость, и объясняю это только тем, что Арнольд зло-употребляет вином. Он вконец извёл свои нервы.
Но что же я сказал такого, что было бы так возмутительно и глупо? Я только хотел поделиться впечатлениями об этой героической атаке, рассказать, какие чувства она вызвала во мне. Я пытался доказать, что война ещё не изжила себя, что в сегодняш-нем бою были темперамент, ярость и цель, что атаку вело настоящее возбуждение и поэтому так красива победа. Арнольд смотрел на меня с отвращением.
— Ты это серьёзно? — спросил он тихо.
— Да, совершенно серьёзно, Арнольд. Я счастлив, что мог принять участие в этой атаке.
— Любопытно, — сказал он и, взяв со стола давно прочитанную газету, начал просматривать её.
Я достаточно хорошо знаю Арнольда, поэтому не обрываю разговора, а, слегка повысив голос, продолжаю:
— Да, Арнольд, эта атака меня многому научила и в первую очередь показала, что мы с тобой в последнее время шли по неверному пути. Что случилось? Я, Тибор Матраи, молодой человек двадцати трёх лет, офицер гонведа...
— Господин лейтенант...
— Да, лейтенант, фронтовик с самого начала войны, позволил себе в последнее время поддаться такому настроению, высказывать такие мысли, которые...
— По крайней мере, неприличны для офицера гонведа, — закончил мою фразу Арнольд.
— Если хочешь, пожалуй, можно формулировать и так, но прибавь ещё, что эти мысли деморализуют и ни к чему хорошему не приведут.
— А чего хорошего ты ждёшь?
— Победы, — ответил я вызывающе. — Победы.
— Чего же ты ждёшь от победы?
— Арнольд, я не хочу продолжать наш разговор в таком тоне. Выслушай меня до конца, — сказал я спокойно. Арнольд снова уткнулся в газету. — Что хорошего в том, что я отдаюсь всеуничтожающему пессимизму? Верно, мои нервы истрепались, признаюсь, что в последнее время я сомневался в целях и путях войны. Сомневался в том, выдержит ли дальше солдат. Мы, офицеры, не в счёт. Генеральный штаб и министры — тоже. Они выдержат, если выдержит солдат. Именно ты, Арнольд, пробудил во мне интерес к солдатам. Признаюсь, меня терзали тысячи сомнений, но сегодня я воспринимаю их совершенно иначе, да и многое воспринимаю иначе, чем неделю тому назад. Солдат умеет и может воевать, если его поведут, направят и если он осознает — за что.
Арнольд расхохотался. Он смеялся долго, до удушья, пока не уронил газету, и так закончилась наша беседа. Позже я пожалел, что затронул этот вопрос. Арнольд не верит, что мой сегодняшний взгляд на войну — взгляд окончательно установившийся, он считает это не чем иным, как рецидивом школьных настроений. Может быть, он прав, не знаю и не хочу анализировать. Я обрёл наконец то, чего мне так не хватало, — спокой-ствие, без которого все вокруг превратилось в громадный знак вопроса. Сегодня я смотрю на все уверенно и никому не позволю вывести себя из равновесия.
Пробую заговорить на эту тему с Бачо. Он удивлённо смотрит на меня.
— Да ведь это уже политика, дружище, а в политике я полный профан, — говорит он, улыбаясь.
Нет, такой тоже не может быть точка зрения интеллигентного человека. Я давно отказался от широко распространённого казённого взгляда, будто офицеры не должны заниматься политикой. Тут нам должен диктовать неписаный устав.
Я хочу верить в будущее, хочу, чтобы война не выросла во мне в потрясающее — «за что?». Долой знаки вопросов, да здравствует восклицательные знаки!
Мой отряд порядком уменьшился, а дела тут очень много. Целый день прошёл с тех пор, как итальянцы погрузились в молчание. Вначале ещё пробовали пристрели-ваться, но гранаты, посылаемые на Клару, попадали только к резервам. Вчера заговори-ла итальянская тяжёлая артиллерия. Несколько недолётов. Но хотя Клара и дрожит, до нас долетают только звуки и щебень.
Отсюда, с вершины, далеко видно. В солнечном море чернеют перелески, блестит река и иногда, как мираж, виднеются колокольни далёкого городка. Это долина Изонцо, куда мы так стремимся, где, как нам кажется, мы в открытом бою уничтожили бы неприятеля. Мы уверены, что, если бы могли отсюда спуститься на равнину, там все пошло бы как по маслу.
Сегодня целый день обставляем и переделываем позиции. Все направленное к северу мы теперь переносим на южную сторону. Сегодня я осмотрел латрину {24}, которую итальянцы спустили на наших. Это мастерски сделанное сооружение, как балкон, висит над террасой. Надпись: «Латрина № 7». У итальянцев тут господствовал порядок, как в крепости.
Получаю приказание от майора Мадараши перебросить латрину на сторону итальянцев, установив её над пропастью таким же висячим балконом. Приказ вызывает среди солдат большое оживление. Работа по переноске латрины идёт дружно и весело. Гаал тоже сочувствует этому делу. Сапёры уже рвут камень на том месте, куда можно будет вставить это сооружение. На вторую ночь латрина перекочевала с севера на юг. Итальянцы, увидев её, открыли бешеный пулемётный огонь. В латрине в этот момент сидели два солдата. Оба получили легкие, чрезвычайно счастливые раны. Рота с не-скрываемой завистью провожала счастливцев, отправившихся на перевязочный пункт.
— Плохая шутка эта латрина, — говорю я Гаалу.
— Народу нравится, господин лейтенант. Ведь тут мало развлечений.
Латрину углубляем, замаскировываем камнями, видна только её железная крыша. Итальянцы постреливают. Вокруг латрины кружатся рикошеты, но все же все стараются попасть туда. Приходят даже из чужих рот. Солдаты усердно собирают мёд мести.
Меня очень интересует, откуда итальянцы могли получать электрическую энергию. Осматриваем офицерские блиндажи, глубокие каверны, и Гаал приходит к заключению, что дело не обошлось без электрической буровой машины. Мой взводный с большим уважением относится к итальянской технике.
Что касается камня, итальянцы первые мастера. Наши солдаты больше любят землю, да и то на земле предпочитают сеять и боронить, а не рыть окопы.
Несносный человек этот Гаал. Он любит разглагольствовать и слишком много позволяет себе. Это результат либерализма Шпица...
Из штаба батальона пришла телефонограмма с приказом Шпрингеру, Бачо и мне в сопровождении взвода из первой роты сегодня вечером сняться в Нови-Ваш, где нас будут ждать автомобили. Завтра похороны героев. Вначале предполагали, что пойдет вся первая рота, но потом по высшим соображениям этот план отменили. Сменять нас пока не собираются. Мы уже знаем, что означают эти высшие соображения: предстоят большие награждения и всякие церемонии. Говорят, что награждения будут произведе-ны лично командующим участком фронта генералом Бороевичем, тут же в окопах, на самой вершине Монте-дей-Сэй-Бузи. Но есть и такой слух, что Бороевич-то прибудет, но награды будет раздавать сам главнокомандующий эрцгерцог Иосиф. Солдаты очень довольны и превозносят эрцгерцога, но, к сожалению, они делают это слишком громко и преимущественно в тех случаях, когда поблизости стоит какой-нибудь офицер.
Вызываю Гаала. Даю ему указания, что надо делать во время моего отсутствия, и объявляю, что меня будет заменять прапорщик Торма. По губам взводного скользит пренебрежительная улыбка.
— В чём дело, Гаал? Вы имеете что-нибудь против господина прапорщика? — спрашиваю я вызывающе.
— Никак нет, — говорит Гаал и с удивлением смотрит на меня, как будто видит в первый раз.
— Сегодня ночью надо закончить переброску бруствера, а когда я вернусь, приступим к работам на правом фланге. Мы можем закрепить за собой Бузи только тогда, когда выберемся на ту сторону.
Я браню егерей, прозевавших удобный момент отбросить итальянцев назад, хотя бы на сто метров. Мне хочется, чтобы Гаал понял, что я полон самых воинственных чувств, и чтобы он не смел откровенничать со мной, высказывая свои взгляды на войну и армию, как пытался делать до сих пор.
— Ну-с, господин взводный Гаал, надеюсь, вы меня поняли. Смотрите, чтобы в латрине номер семь не повторились несчастные случаи, вроде вчерашнего. За это ругают только нас, сапёров. Я отдал приказание господину Торме, чтобы он потребовал от роты двадцать-двадцать пять человек в помощь нашему отряду. Кроме того, прикажите Кираю, чтобы по моём возвращении он дал мне ответ, откуда итальянцы взяли электроэнергию и какие сечения проводов. Я сомневаюсь, что электричество у них было проведено только для освещения.
Гаал молчит. Он, видимо, удручён и даже ни разу не сказал, как полагается, «так точно». Поэтому в конце я резко спрашиваю:
— Вы меня поняли?
— Понял, господин лейтенант, но...
— Ну что ещё?
По лицу Гаала пробегает тень смущения, он секунду колеблется, потом тихо гово-рит:
— Ничего, господин лейтенант, я только хотел сказать... Но, может, господину лейтенанту не угодно слушать...
— Я вас не понимаю, Гаал. Солдаты мы или старые бабы? Чего вы мямлите? Говорите прямо.
Гаал вытягивается, чего он давно не делал. Ему не к лицу эта солдатчина, но он, видимо, хочет мне угодить.
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что в оперативном отделе штаба дивизии или бригады должна быть особая карта разреза нашей возвышенности. Мы называем это гидрогеологической схемой местности. Для того чтобы у нас было пра-вильное понятие о том, что из себя представляет Монте-дей-Сэй-Бузи, нам необходимо получить эту карту. И так как вы изволите отправляться в Констаньевице, я хотел просить вас...
В первый момент я испытываю смущение, но внезапно оно переходит в яростную злобу.
«Ага, значит, господин взводный хочет сказать: «Э, господин лейтенант, ты ещё дитя, и хотя я простой унтер, у меня в мизинце больше понятия о войне, чем у тебя».
Подавляя ярость, хмурю лоб и с явным неудовольствием говорю:
— Правильно, Гаал. Очень хорошо, что вы мне напомнили об этом.
И раздражение тут же исчезает, я готов признать, что Гаал гораздо больше меня понимает в сапёрном деле, но не хочу ему этого показывать.
Мы выступаем около семи часов вечера, не ожидая темноты и дерзко игнорируя итальянцев.
Взвод уже выстроен. Впереди Новак. Его назначили к нам, чтобы он прибрал «банду» к рукам. Новак чисто выбрит, ест меня глазами, ожидая приказаний. Я — старший в этой экспедиции, но сейчас же поручаю взвод фенриху Шпрингеру. Шпрингер достал откуда-то черные муаровые ленты и прикрепляет их к нашим левым рукавам. Ну да, ведь мы идём на похороны.
Остающиеся солдаты смотрят на нас с почтительным любопытством и нескры-ваемой завистью. В чем дело? Ведь тут сейчас прекрасно, никто их не тронет, и, кроме того, это место — поле наших побед. Итальянцы сброшены вниз, мы наверху. И все же, как рвутся отсюда солдаты! А ведь мы здесь всего шестой день. Даже при нормальных условиях смена не происходит раньше восьми-десяти дней, тем более сейчас, когда предстоят такие торжества.
Спускаемся к своим старым окопам. Здесь уже большой порядок. Подтянуты резервы. Около батальонного перевязочного пункта замечаю Хусара. Он тоже увидел меня, вынимает изо рта трубку и, опираясь на палку, подходит ко мне.
— Что, Хусар, тяжёлое ранение? — спрашиваю я иронически.
Лицо у капрала жёлтое, помятое, глаза смотрят враждебно.
— Два небольших осколка ударили, господин лейтенант, — говорит он кисло. — Завтра, если будет нормальная температура, возвращаюсь в отряд.
Хусар до смешного печален. В его тоне ясно звучит: «Ведь вот так близко было счастье, и какая-то цифра перепутала выигрыш». Мне становится жаль его. Вынимаю блокнот служебных записок, пишу несколько строк начальнику брестовицкого этапа и протягиваю записку капралу.
— Вот, Хусар, спуститесь в обоз, передайте эту записку и, когда как следует отдохнёте, возвращайтесь с тремя перископами нового образца. Ладно?
Хусар вытягивается, и мы оба улыбаемся, каждый своим мыслям.
В устье хорошо укреплённого хода сообщения к нам присоединяется Бачо. Идём ходами, иногда оглядываемся на горбатый силуэт Монте-Клары. Да, теперь Клара не вызывает в нас прежнего холодного замирания сердца.
Улыбаясь, рассказываю Бачо о своей встрече с Хусаром. Бачо одобряет мой поступок.
— Правильно сделал, что приклеил бедному парню маленький пластырь в три-четыре дня.
Меня шокирует благоговейное восхищение Шпрингера, когда он говорит о героизме Бачо и моем. Я решительно протестую против столь лестного выдвижения моей роли, но Бачо всячески подчёркивает, что я первый поддержал его во время штурма. И тут же я замечаю, что Шпрингер ловко переводит разговор на своё участие во взятии Клары, начинает рассказывать о себе сперва осторожно, но, видя, что мы его не обрываем, чувствуя добродушие Бачо, постепенно наглеет и расписывает, как повёл свой взвод на штурм. Меня забавляет его хвастливость. Если бы я сделал сейчас какое-нибудь острое замечание, сразу бы рухнули осторожные попытки фенриха стать рядом с нами. Но я молчу. Ведь все на свете относительно, в том числе и наш героизм.
Бачо тихо напевает:
Сегодня красная жизнь,
Завтра белый сон.
Бачо сегодня задумчив, зато Шпрингер болтает без умолку. Я представляю себе Шпрингера штатским. Он был, наверное, вычурно элегантен и эту элегантность банков-ского служащего притащил сюда на фронт. Он всегда выбрит, причёсан и отполирован. Он играет в карты, и, говорят, весьма счастливо.
Я слушаю разглагольствования фенриха. Он глубоко взволнован героическим порывом нашего батальона.
— Что верно, то верно: ни я, ни Бачо, ни ты ничего не могли бы сделать, если бы за нами не пошли солдаты. Без решимости и преданности солдата не может быть победы.
— О какой преданности ты говоришь?
— Преданность офицерам, конечно. Офицерам и присяге.
— Ага, понимаю. Продолжай.
И Шпрингер продолжает развивать свои взгляды, которые потрясающе похожи на мои попытки уяснить себе причины событий. Это открытие приводит меня в отчаяние. Путаные концепции Шпрингера доказывают, насколько несовершенна моя точка зрения, — а я воображал... Но не хочется сейчас об этом думать. Нет, нет, только не думать. Теперь надо чувствовать, ощущать сладость победы, а не думать о ней. И вдруг мне чудится иронический голос Арнольда:
— Ага, мой друг, значит, дело дошло уже даже до того, что и мыслить опасно. Да ведь это философия дезертирства!
К счастью, Шпрингер вызвали вперёд и прервали его многословные рассужде-ния, возбудившие во мне чувство острой тоски и беспокойства.
Впереди образовался затор. Навстречу нам идёт целый транспорт. Несут мины находящемуся тут недалеко, в одной из воронок, миномётному отряду. Солдаты несут мины на носилках. Идут с предельной осторожностью: достаточно уронить одни носилки, чтобы весь транспорт взлетел на воздух. Мы отходим в одно из ответвлений и пропускаем бомбомётчиков. Они предупреждают нас, что в нескольких шагах отсюда имеется опасное место, поражаемое неприятельским ружейным и пулемётным огнём. Узнав, что мы из десятого батальона, они долго и с любопытством рассматривают нас. Ага, так вот они, те, знаменитые! Наши солдаты пыжатся, снисходительно отвечают на вопросы бомбомётчиков.
Село Добердо обходим стороной. Вправо от нас виднеются его разрушенные улицы. И все же тут чувствуется какая-то жизнь и движение. В одном из разорённых садов видим артиллеристов. Домовито живут землячки. Это полевая батарея, снабжён-ная прожектором. Они беспокоят тыл итальянских вермежлианских позиций, посылая туда воющие шрапнели и ослепляя лучами прожектора продвигающиеся по ночам части. В самом Добердо, несмотря на то, что оно кажется совсем вымершим, хорошо налаженная подземная жизнь. Все обращённое к фронту тщательно замаскировано, открыто только то, что направлено к тылу. Эта суровая необходимость маскировки превратилась у людей в потребность. Телефонисты ползком движутся вдоль своей линии, проверяя каждый сектор. Работают они сонно, нехотя, удивлённо смотрят на нас, но, заметив на околышах наших фуражек цифру десять, переглядываются. Эти все знают.
— На похороны, друзья? — спрашивает унтер-офицер.
— Нет, на свадьбу, — насмешливо отвечают наши. Ход сообщения неожиданно обрывается, мы выходим на поверхность земли. Спуск — русло высохшей реки, на той стороне его начинается шоссе. Как странно идти при дневном свете по этой местности, виденной нами только по ночам! Правда, солнце уже спустилось за горы и тени гор окутали нас сумерками, но в небе ещё играют золотые лучи. Камни отдают тепло, впитанное ими в течение знойного дня, и быстро остывают. Часа через два они заставят нас дрожать от холода.
Шоссе, по которому мы движемся, всюду изрыто свежими артиллерийскими воронками. Везде валяются вывороченные деревья, груды обвалившихся камней. В домах на месте дверей и окон зияют дыры, во дворах лежат сорванные крыши, на дороге сломанные колеса, перевёрнутые автомобили, разбитые ящики, одинокий крест (похоронен на том месте, где убит), недалеко от шоссе полосатый пружинный матрас с темными пятнами крови. Нас торопят прячущиеся в кустах полевые жандармы. Вдруг опять ход сообщения, пробирающейся наверх глубокими широкими зигзагами. Шагов через двести он также неожиданно обрывается. Мы очутились на вершине холма. Внизу на шоссе видим группу автомобилей. Мы в Неуэ-Вилле.
Оглядываюсь, нет ни Добердо, ни Монте-дей-Сэй-Бузи, нет ничего. Передо мной мягкие, покрытые кустарником холмы, на вершинах которых видны прорезы ходов сообщения. Влево шоссе, настоящее хорошее шоссе с белыми колышками по обочинам. Белой лентой спускается оно к долину. Мирный пейзаж, на фоне которого так дико выглядим мы, солдаты.
Неуэ-Вилла состоит из нескольких построек вроде вилл. Здесь, должно быть, жили местные богачи, а теперь эти дома занимает штабная знать.
Шофёры заводят машины, солдаты штурмом берут кузова. К нам лениво подход-ит этапный комендант, низенький неприветливый капитан, и просит нас удалиться до наступления темноты, чтобы зажжённые фары не навлекли неприятностей на его участок.
Бачо шутит и балагурит, с солдатами, просит их спеть.
Они не заставляют себя долго упрашивать. Мелодия, почти весёлая, похожа на марш, но текст, текст! Эти слова хватают за сердце:
Строгай, столяр, строгай, пока
Гробов для целого полка
Не напасёшь, а на кресте
Ты напиши: «Последним сном
Десятый полк спит под крестом».
Автомобили двинулись. Солдаты сидят, крепко ухватившись за деревянные скамьи, и орут:
...а на кресте
Ты напиши: «Последним сном...»
Удивительно, ни Бачо, ни Шпрингера песня не трогает. Я слышу её в первый раз: это, очевидно, последний шедевр солдатского творчества. Но ведь это надо понять, это же не бессмыслица.
— Похоронная песня, — говорю я Бачо, располагаясь с ним на кожаных сиденьях бригадной машины.