ОТЕЛЛО И ЯГО В ГОРОДЕ ИММИГРАНТОВ 6 глава




ОТЕЛЛО И ЯГО В ГОРОДЕ ИММИГРАНТОВ

Наискосок от кособокого палаццо Дарио на Большом канале стоит один изсамых стройных и элегантных дворцов Венеции - Контарини-Фазан. Построенныйво времена молодости Карпаччо, он выглядит новоделом - настолько все ладно ипригнано. Тройное окно с широким балконом на втором этаже, два окна сбалкончиками на третьем, узкий фасад: место разве что для Контарини, Фазануже лишний. Впрочем, в устной истории нет ни того, ни другого: палаццоназывается Домом Дездемоны. Почему - фольклор не дает ответа. Затонапоминает о вопросе - не о Дездемоне, а о двух главных фигурах великойшекспировской трагедии, развернутой в венецианских декорациях. Яго не повезло в русском переводе. Давая злодею испанское имя, Шекспирработал на публику, у которой в его время безошибочно появлялась ассоциацияс главным врагом Англии - Испанией. Но в дальнейшем европейский слухразличал в Яго прежде всего имя святого и место паломничества -Сантьяго-де-Компостела. По-русски же непременно возникает Яга, хоть она ибаба: все ясно уже по списку действующих лиц. А жаль, потому что этот герой- один из самых сложных и интересных у Шекспира, чему очень поспособствовалиВерди и время. Опера "Отелло" - может быть, совершеннейшее создание Верди. Задумываяэту вещь, он попросил своего друга-художника нарисовать персонажей ивосторженно откликнулся: "Превосходно в наивысшей степени! Яго с физиономиейчестного человека! Этот Яго - это Шекспир, это человечество..." Верди сильно откорректировал Шекспира (как Чайковский "ЕвгенияОнегина"). Шекспировская пьеса разнообразнее, острее, смешнее, "бытовее". Вфинальной сцене Отелло, только что задушившего Дездемону, обзывают совсемпо-водевильному - то есть не чудовищем или убийцей, а "глупцом", "болваном","пустоголовым мавром", "слепым чертом", "дураком". Смелость гения. В опере все поднимается на уровень чистой трагедии. Музыка возвышаетпредельно земных персонажей. Если в пьесе интриган облапошивает простака, тов опере Зло борется с Добром. Вероятно, оттого, что зло всегда интереснеедобра, Верди собирался вначале назвать оперу "Яго" и именно этому героюотдал лучшую музыку - так что Яго встает вровень с Отелло и даже затмеваетего. Разумеется, весь этот потенциал заложен у Шекспира. Но Верди прочелтекст глазами человека нового времени - по сути, нашими глазами. Его Яго -некоторым образом анти-Гамлет: так же лелея мщение (за обход по службе и изревности), так же надев личину, он так же плетет интригу, так же наваливая витоге гору трупов. Разница в побудительных причинах, которые у Гамлетаправедны, а у Яго презренны. Но именно приземленность мотивов инегамлетовская решительность в выполнении замыслов делают Яго тем образом,который Шекспир не столько запечатлел, сколько угадал в будущем. Конфликт Отелло-Яго - это конфликт системы и личности. Венециядиковинным образом совершила прыжок в истории. Здесь еще в XIV векепоявилось управление общественной санитарии и гигиены. Рождаемость неизменнобыла выше, смертность - ниже, чем в других местах. Специальное бюронадзирало за тем, чтобы цены на еду не превышали допустимых норм. Отставныеслужащие, либо их вдовы и сироты, получали пенсию. В Венеции было больше,чем где-либо, миллионеров, но можно говорить и о реально существовавшем ужев XV веке среднем классе. Пять столетий не менялась конституция. Городвсегда тщательно берег себя, и в двух мировых войнах здесь погибли двестичеловек - утонули, когда отключалось электричество. У Венеции был дар развивать чужие дарования - тут расцветалииммигрантские таланты, подобно тому как становятся Нобелевскими лауреатамиангличане и японцы из американских лабораторий, олимпийскими чемпионами -африканцы из американских университетов. Умение все обратить себе на пользу,в зависимости от точки зрения, вызывает восхищение или ненависть. Во всехслучаях - зависть, страх, почтение. Из Венеции XV-XVI столетий передаетсяэстафета в Штаты столетия двадцатого. Собственно, Венеция во многом и былаАмерикой Ренессанса. Отелло - картонная фигура, вырезанная из пейзажа великой Венеции, ккоторой он имел честь и счастье принадлежать. Примечательны предсмертныеслова героя: он рассказывает, что однажды увидел, как "турок бил венецианцаи поносил Сенат", и заколол этого турка, как собаку. После чего следуетремарка: "Закалывается". Отелло казнит себя потому, что ужаснулся ираскаялся - но не в убийстве жены, а в утрате облика истинного венецианца.Так каялись на процессах 30-х правоверные большевики. Наделав, с подачи Яго,массу безобразий, Отелло в своих глазах стал не лучше турка и зарезал такогочеловека - то есть себя. Отелло - мавр, негр, аутсайдер, всеми силами вписывающийся в систему ибез нее не существующий. Он иммигрант, избравший путь ассимиляции и в томпреуспевший. Правда, ему и на социальных высотах не забывают происхождения:по пьесе разбросаны реплики вроде "ваша дочь покрыта берберским жеребцом","старый черный баран покрывает вашу белую овечку". Помнит об этом и самОтелло: "Я черен, вот причина". Последнее, что слышит доблестный генерал,гордость Венеции: "пустоголовый мавр". От такого комплекса неполноценностивпору передушить всех, не только жену-блондинку. Совершенно иной иммигрант и аутсайдер - испанец Яго. Его желание - неподладиться к мощной венецианской системе, а ее перехитрить, победить. Витоге Яго проигрывает, но это уже другое дело: в конце концов, он - изпервопроходцев. Путь Яго - самостоятельная и самоценная трагедия, котораянамечена у Шекспира и встает в полный рост у Верди. Шире и явственнеестановится зазор между Отелло и Яго - различие между синтактикой исемантикой, между человеком ряда и из ряда вон выходящей индивидуальностью,между горделивым сознанием причастности и гордыней частного самосознания. Вконечном счете это противостояние коллектива, вооруженного сводом законов, иличности, сводящей законы на нет. У Шекспира такой мотив - важнейший для развития западной мысли очеловеке - не артикулирован, а лишь обозначен. Что до Верди, то его Ягопропущен через образы романтических изгоев, носителей метафизического зла.Современник Бодлера и Достоевского, Верди был человеком уже наступившейнашей эпохи. У Шекспира язвительный остроумец Яго - некто вроде Фальстафа сдурными наклонностями. У Верди - заявляющая о себе личность, мучимаявопросом Раскольникова: "тварь я дрожащая или право имею", и уже самойпостановкой такого вопроса выдающая себе право на любые средства, которыеведут к цели. Аморальность Яго сочувствия вызвать не может, но, прочитанный глазамичеловека нового времени, он своего рода ориентир - манящий ипредостерегающий - для общества, выходящего из границ коллективистскогосознания на безграничные дикие просторы личной свободы.

СМЕРТЬ - ВЕНЕЦИЯ

Сейчас облик и дух Венеции кажутся неразрывными. Бесконечный процессумирания и воскрешения запечатлен в цветущей мелкими водорослями зеленойводе, в покрытых легким пухом мха камнях, в торчащих из трещин палаццотравинках. То, что разрушается, живет своей, другой, жизнью. И животворноевливание людских толп напрямую порождено ежегодным погружением Венеции насколько-то миллиметров в воду. Сюда съезжаются, как на богатые похороны, -где можно завести приличные знакомства и со вкусом поесть. Сейчас, при взгляде почти из третьего тысячелетия, Венеция сливается вединый гармоничный образ, хотя построена она была - в своем нынешнем виде -к концу XV века, а "той самой" Венецией стала в XVIII столетии. Тогда накальи и кампи вышли маски, и город так обрадовался им, как будто давнонетерпеливо ждал, когда же, наконец, ему принесут костюм к лицу и поразмеру. С этого времени Венеция начала долго и красиво умирать на глазах увсех. Знаменитые карнавалы и были прорывами в иной мир, попыткамипотустороннего бытия с заменой плюса на минус, верха на низ, добра на зло. Вкарнавал было дозволено все: любовные свидания назначались через минутупосле знакомства, мужья не узнавали жен, невесты женихов. Раздолье было дляпрофессиональных наемных убийц с подходящим именем "браво", потому что еслисреди музыки и пляски человек вдруг падал, стеная и хрипя, вокруг толькогромче хохотали, наблюдая этого умелого комедианта. Более шести месяцев в году венецианцам было позволено носить маску.Очевидец пишет: "Все ходят в маске, начиная с дожа и кончая последнейслужанкой. В маске исполняют свои дела, защищают процессы, покупают рыбу,пишут, делают визиты". Все женщины оказывались красавицами, причемблондинками: рецепт известен - золототысячник, гуммиарабик, мыло,вскипятить, промыть и сушить под солнцем на алтанах. Венецианское золотоволос - если и фантазия, то не художников, а парикмахеров. Но главное - самамаска. Нынешний карнавальный наряд грешит позолотой, бубенчиками,причудливым мавританским рисунком, тогда как настоящая венецианская баута -предел строгости и лаконизма. Белая трапеция с глубокими глазными впадинами,к которой полагается широкий черный плащ. Никаких украшений, только двацвета: слишком серьезен повод, по которому одет костюм. При всем весельепраздника, при всех его безумствах и дурачествах, каждая отдельная баута -напоминание о бренности. Маска - посмертный слепок. Карнавал - жизнь послесмерти. Словно все население города выходит на постоянную костюмированнуюрепетицию будущего бытия. Два века сделали свое дело: Венеция запечатлела в мировом сознании свойумирающий образ, о чем здесь напоминает все. Прежде всего - запах. Тонкийострый аромат гниения и разложения ударяет сразу, как только выходишь свокзала к Большому каналу. Новичок вглядывается в воду, пока не понимает:пахнет не вода, а город. Пройдет несколько часов, и запах исчезнет, но стоитсъездить, скажем, в Падую - полчаса пути - и вернуться, как он возникнетснова. В виду венецианского великолепия это поначалу поражает, как АлешуКарамазова тлетворный дух от тела старца Зосимы. Но потом становитсяпонятно, что здесь не просто явление природы, а напоминание, указание -такой же смертный признак Венеции, как гробовая гондола. На мысль об иной - быть может, потусторонней - жизни наводит этотсдвинутый в воду транспорт. Длинные и черные гондолы - как гробы. Или - какакулы вокруг погружающегося корабля. Как раз в XVIII веке местные властипресекли рост габаритов и пышности гондол, постановив, что они могут бытьтолько черными, размером 11 на 1,4 метра, - такими, как сегодня. Двести лет назад гондольеры исполняли октавы из "ОсвобожденногоИерусалима" Торквато Тассо, потом перешли на более легкие темы, а в наши дниобычно лишь бросают реплики, кивая на примечательные здания. И при всеймедлительности движения гондолы вертишь головой, потому что с венецианскойплотностью культуры сравнится только флорентийская. Такое восхищает иподавляет. На окраине города - церквушка, в которую и заходишь толькопотому, что стал накрапывать дождь: в алтаре - Тинторетто, на плафоне -Тьеполо. В маленьком монастыре спрашиваешь единственного служителя насчетуборной и слышишь в ответ: "По коридору и от Беллини налево". И снова - райское изобилие красот настраивает на меланхолический лад,потому что для земной жизни это явный перебор. Ветхие палаццо - сами произведения живописи. Это заметно не сразу.Сначала в глаза бросается образцовая венецианская графика: окна, арки,колонны, порталы. Все удвоено водой, но не только за эффект удвоения Венециядолжна быть благодарна лагуне. Вода - уникальный фон, на которомнеожиданными цветами и светотенями проступает портрет Венеции. Не картина, аволшебный фонарь, ведь фон - живой, изменчивый, подвижный. Влага раскрасилаи стены палаццо. В этом парадоксальном городе первые этажи, где нельзя житьот сырости, выглядят самыми ухоженными: они вымыты волнами до белизны бауты.А выше, где плещутся занавеси, мерцает свет, проплывают силуэты -прихотливые пятна всех оттенков, от черного до розового, зеленые вкраплениямха, рыжие зияния опавшей штукатурки, и под красной черепицей салатовыепроблески травы. Такой бьющей буквально не из чего живописностью, бытьможет, объясняется, почему город почти без деревьев и цветов породил великуюшколу колористов. Надетая городом маска за два века приросла, и если сорвать ее сВенеции, то, как в пантомиме Марселя Марсо, под ней обнаружится все та жебаута. Умирающий город хранит свой образ. Здесь красивейший на свете этап,пересылка на тот свет - кладбище Сан-Микеле. Сюда посылают умирать героевлитературы и кино. Но облик неуловим, и разгадки Венеции нет ни в книгах, нив фильмах. И когда приросшая маска окончательно превратится в посмертныйслепок, Венеция так и опустится неопознанной на дно лагуны, как замедленныйКитеж, со всеми ста восемнадцатью островами и четырьмя сотнями мостов. Но зато пока - пока хватит жизни, своей и Венеции - можно сидетьгде-нибудь на Славянской набережной за стаканом вина и местными лакомствами- телячьей печенкой или кальмарами с полентой, - глядя, как погружается вводу лучший в мире город. - 72 -

ФРАНЦУЗСКАЯ КУХНЯ

РУАН - ФЛОБЕР, ПАРИЖ - ДЮМА

НОРМАНДСКАЯ ДЫРА

В Руане Флобера немного. Там повсюду Жанна д'Арк - в том числе вназваниях компании перевозок и бюро недвижимости. Последнее логичнее. ПутьЖанны в Руане закончился, ее тут сожгли, что есть предмет городскойгордости. Культ святой покровительницы Франции не так заметен в Домреми, гдеЖанна родилась, - и это справедливо: героиней и мученицей ее сделалаторжественная насильственная смерть, а не банальное, как у всех, рождение. В городе, который Флобер так декларативно ненавидел, так назойливопроклинал, так подробно описал и так всемирно прославил, есть памятникписателю и улица его имени, на ней он жил, приезжая из своего пригорода -Круассе - в Руан. Заметим, что улица Ашиля Флобера - известного врача -больше и шире улицы его брата. Рю Гюстав Флобер - это солидныереспектабельные дома, которые тянутся от площади Старого рынка, где казнилиЖанну, а теперь - великолепная современная церковь в ее честь, до больницы,где Флобер родился и вырос, будучи сыном главного хирурга. Там скромнообставленная комната, мимо которой все проходят, чтобы смотреть надвухголовых заспиртованных младенцев и акушерские щипцы временКороля-Солнце. Музей Флобера существует как ответвление Музея историимедицины, и когда спрашиваешь, где место рождения великого писателя, молодойчеловек в белом халате любезно указывает вверх, напоминая о главном: "Незабудьте, что экспозиция медицинских инструментов на первом этаже". В больничном дворике за высокой глухой стеной - барельеф, почтидословно издевательски описанный Флобером в "Госпоже Бовари". Кажется, чтоскульптор взял за прямую инструкцию саркастические проекты памятника Эмме,возникавшие в помраченном разуме мужа и в пошлом разуме аптекаря Оме:"обломок колонны с драпировкой", "плакучая ива", "гений с угасшим факелом".Все это присутствует в памятнике Флоберу, плюс голая женщина с гусинымпером. Даже странно, что, выйдя из здания, видишь шпиль грандиозногоРуанского собора. В Руанском соборе - следуя собственным интересам и предписаниямпутеводителя - внимательно рассматриваешь витраж с житием святого, которыйподвиг Флобера на "Легенду о св. Юлиане Милостивом", переведенную на русскийТургеневым. Но поскольку в голове - текст "Госпожи Бовари", то вдруг пугаешьтуристов и богомольцев сдавленным самодовольным криком. Маленькоелитературоведческое открытие, которое невозможно сделать, если не побывать всоборе самому. Второй любовник Эммы, Леон, разглядывает в ожидании встречи"синий витраж, на котором были изображены рыбаки с корзинами". Это и естьокно с житием св. Юлиана, в нижней части которого, согласно средневековойтрадиции, изображены "спонсоры" - руанские рыботорговцы. Так тень св. Юлианапоявилась во флоберовской прозе за двадцать лет до повести о нем. Наверное, это хорошо известно специалистам, а неспециалистам глубокобезразлично, но нельзя не поделиться радостью открытия, суть которогозаключается в том, что в книжках - правда. Нельзя не поделиться и радостьюдругого открытия: тот, кто пишет в книжках правду, все-таки привирает. ОЛеоне сказано: "Он долго, пристально разглядывал его (витраж - П.В.), считалчешуйки на рыбах, пуговицы на одежде..." Даже нижняя часть окна расположенаслишком высоко, чтобы можно было сосчитать чешуйки (я их рассматривал вбинокль), но если и предположить соколиную зоркость у Леона, то пуговицы онпересчитать не сумел бы: никаких пуговиц нет и быть не могло на одеждахрыботорговцев XIII века. Для чего стоит все это обсуждать с такими подробностями? Для того,чтобы в очередной раз прийти в восторг от той пропорции правды и вымысла,которая делает хорошее искусство гармоничным, поднимая его до гармоничностиприродной, в которой тоже всегда присутствует обман и самообман: чего быстоил закат без воздушной дифракции и хрестоматийных стихов? Только в Руане становится по-новому ясен знаменитый эпизод падения Эммыс Леоном, за который Флобера обвинили в безнравственности и привлекли ксуду. Одна из лучших любовных сцен в мировой литературе: мужчина приглашаетженщину в крытый экипаж, и дальше описывается лишь маршрут движения кареты,из которой женщина выходит через полторы страницы. Топографическая одержимость Флобера в "Госпоже Бовари" сравнима толькос джойсовским "Улиссом". И хотя кое-что в Руане переименовано с тех пор, нообщий рисунок движения восстановить легко, сев в такси на набережной возлересторана "Ле Живаго" (Solianka Moscovite, Assiette du Cosaque, Veau Orloffи более загадочное Zapetchionie), - как раз тут экипаж впервые выехал кСене. Попытаемся представить, как описывал Флобер это исступленное кружениезакрытой со всех сторон коробки на колесах, сексуальной камеры-обскуры.Какова была сила и степень сублимации у него, который предостерегалколлегу-писателя: "Вы потеряете свой гений в глубинах матки... Сохранитеприапизм для стиля, совокупляйтесь с чернильницей..." Как выглядел он, подминая под себя ненавистный город? Еще молодой,тридцатипятилетний, но уже траченный ближневосточным сифилисом: ранняялысина, ранняя настороженность по отношению к женщинам, ранняя неприязнь кинтиму. Ошеломленный собственной блистательной находкой - описание половогоакта одними названиями улиц, кварталов, церквей: в кульминации на 33строчках - 37 имен. Увлеченный эротической гонкой до забвения своегопрославленного нормандского здравого смысла. Можно прикинуть, сколькодлилось это мобильное свидание, - получается не меньше шести - шести споловиной часов. В музее транспорта я рассмотрел уличный экипаж флоберовскихвремен, забрался внутрь. Понятно, Леон моложе, стройнее. И вообще. Но шестьс лишним часов в этой крохотной душегубке на летней жаре по булыжныммостовым и немощеным дорогам!.. Каким неисправимым романтиком надо быть. Иликаким обладать чувством, скажем помягче, сопереживания - или тем, что ванглийском именуется wishful thinking. При том, что об извозчике, опытномпрофессионале, не занимавшемся никакими физическими упражнениями, а простосидевшем на козлах, сказано: "...чуть не плакал от жажды, от усталости". Конечно, Флобер - лирический поэт. Поразительно, что сюжетом своеговеликого романа он выбрал историю о том, как пагубно для человека приниматькнижную, вымышленную реальность за подлинную. Ведь лучшие страницы книги,посвященной такой душеспасительной идее, вдохновлены не имеющим отношения кдействительности воображением. А судьба книги создала новую реальность -гораздо более жизненную и живучую. В городке Ри у церкви - мемориальнаяплита женщине, которую потомки постановили считать прототипом Эммы. На плитенадпись: "Дельфина Деламар, урожденная Кутюрье. Мадам Бовари. 1822-1848". Само существование Ри, который постановили считать прототипомИонвиля-л'Аббей, где разворачивается главная драма госпожи Бовари, естьсоздание, по изумительному слову Заболоцкого, "неразумной силы искусства".Если от Флобера остались две убого обставленные комнаты в Руане и Круассе,то от Эммы - целый городок, куда два раза в день ходит руанский автобус,точно так же, как за полтора столетия до этого дважды в день ходилазапряженная тройкой лошадей "Ласточка". Пятьдесят пять минут по дорогам спокойной прелести, мимо лугов спестрыми, рыжими и русыми коровами, мимо беленых яблонь и аккуратнозадраенных домиков, где понимаешь, почему в кондитерской есть пирожное"Квебекский кузен". Канаду не случайно освоили нормандцы - это северныйнарод, о чем напоминает и само имя. Еще севернее, суровее в НижнейНормандии, которая беднее: ничего не поделаешь, в наше время природнаякрасота непременно связана с бедностью. Из Парижа в Нормандию (до Руана всего час с небольшим езды, не припомнютакого перепада в пределах одной страны) попадаешь, как в заграницу: другиелица, другие фасады, другая еда. Другие замки по дороге - грубее, мощнее,"крепостнее". Другие городки, резко отличные от селений Бургундии,Аквитании, Гаскони, тем более Прованса: жестче в очертаниях, скупее вколорите, лаконичнее в движении. В нормандских городишках жить, вероятно,можно, раз в них живут, но всегдашняя фантазия путешественника - вообразить,что поселился тут навсегда, - прячется в испуге. Или все дело в той же"неразумной силе", которая заставляет ни в чем не повинный Ри представлятьЭмминым Ионвилем? Так или иначе, в этом - вероятно, наверное, наверняка уютном - городкеменя охватила жуть, когда я вдруг представил, что обратный автобуспочему-либо не придет. Становилось прохладно, единственный ресторан -естественно, "Le Bovary", - как все французские рестораны, был закрыт с двухдо семи. Одна за другой заперлись все три мясные лавки на главной улице,аптека (Оме?), газетный киоск. Я пошел в бар "Спорт", где лысый круглощекийбармен с вислыми усами, близнец Флобера, скоро стал нахально поглядывать начасы и с грохотом опустил за мной железную штору. На улице было холоднее,чем было. Ни человека, ни машины. Я тупо вглядывался в поворот шоссе, вдругпоняв, что это Эмма ждет "Ласточку", что Эмма - это я. В самом городке - опять-таки художественный баланс между реальностью ивымыслом. С одной стороны, мистика могильной плиты с заведомонесуществовавшим именем у церкви дивной красоты с резной дубовой террасой. Сдругой - цветочная лавка "Сад Эммы" и магазин "Видео Бовари" с большимпортретом Клинта Иствуда. В бывшей сидроварне разместилась экспозициязаводных марионеток. "Галери Бовари" в Ри - все в рифму - это тристадвижущихся кукольных сцен из флоберовского романа. Кажется, трудновообразить более явную и насмешливую банализацию трагедии. Но это снижение иубеждает внезапно в том, что Эмма - была. То есть - есть. Сегодня гораздо большее сомнение вызывает существование Флобера. ХотяРуан практически тот же, услад писательской юности почти нет следа. "Будукурить по утрам на бульваре свою носогрейку, а вечерком - сигару на площадиСент-Уан и выстаивать в ожидании начала уроков в кафе "Насьональ". Кафеисчезло, площадь теперь носит имя Шарля де Голля, с которым во Франциисоперничает в топонимике только Жан Жорес. Нормальное французскоеравновесие: полководец, умерший в своей постели, - и пацифист, застреленныйв кафе. На площади - Наполеон, "конная статуя с разбухшей, словно от водянки,головой". Абсолютно точное описание, за Наполеона или за скульптора даженеловко: такой эмбрион не может так вздыбить коня. Отсутствуют "кабачки,трактиры и прочие заведения, коими пестрит нижняя часть улицы Шаррет". Наулице Шаррет теперь автовокзал, откуда я уезжал в Ри и в Круассе в поискахФлобера. В Круассе, где написано все и о котором не написано практически ничегo,из автобуса выходишь у мэрии и начинаешь долгий скучный путь вдоль складовза заборами. Ничего отвратительнее на глаз нельзя себе представить, чем Сенав районе Круассе, на которую в красном халате любовался Флобер. Сейчасвнимания достоин только в красивых ржавых разводах сухогруз "ВасилийБурханов", чей триколор на корме выцвел и тоже как-то покрылся ржавчиной дополного космополитизма. Но, наверное, "Василий Бурханов" не всегда стоитздесь, и с его уходом в Круассе воцаряется полная безрадостность.Рассматриваешь пейзажи этих мест флоберовского времени: неяркая красота,говоря сдержанно, ничто особенно не веселило взгляд и тогда, что и было,можно догадываться, по сердцу Флоберу. По письмам и мемуарам видно, как онне любил, чтоб на него давили, - это касается и неодушевленной среды. Гораздо "правильнее" выглядит и называется ресторанчик у автобуснойостановки - "La Flaubert" - с монументальным нормандским омлетом высотой владонь, с замечательной уткой в сидре, которая, впрочем, замечательна вовсей округе, с обязательным камамбером и яблочным пирогом (повкуснееавстрийского штруделя). Обед во всей Франции не назовешь досугом, вНормандии же - это несомненный труд, увлекательный и нелегкий. Понятно, чтовека изощренной культуры постарались и для тебя, чужака и дилетанта, - знайделай как велят. Не пугайся обилия сливок и масла, промывай руанскую уткуили каэнский рубец положенным вином, опрокидывай вовремя кальвадос, ни вкоем случае не отказывайся от сыра, завершай все чашкой кофе - и, можетбыть, сумеешь дойти до постели. Но мне-то надо было дойти от "La Flaubert"до Флобера. Писательское имение в Круассе, особенно после эпической поэзиинормандского обеда, на диво прозаично. Во дворе стоит карфагенская колоннаиз Туниса, поставленная тут в 1922 году, - напоминание о "Саламбо", какнельзя более неуместное здесь, в контексте пейзажа. Самого флоберовскогодома в Круассе нет, его разрушили еще в конце прошлого века. Осталсякрошечный изящный павильон в одну комнату размером. Попасть в него не так ужпросто: надо стучаться по соседству, откуда выходит хмурая женщина, отворяетпавильон и уныло ждет, пока почитатель рассмотрит незначительные картины,прочтет дюжину ксерокопий, уважительно потрогает стол и посмотрит в окно -на зеленую стальную ограду, на шоссе, на полотно железной дороги, за которойСена с козловыми кранами, баржами, элеваторами, землечерпалками. Здесь-то Флобер, попутешествовав в молодости по Европе и БлижнемуВостоку, и осел, практически никуда не выезжая. Только в Руан - в двадцатиминутах, еще в Париж - на подзарядку, да одно время в Мант, где происходилиего любовные свидания с единственной, кажется, в жизни любовницей(проститутки не в счет) - Луизой Коле. К себе было нельзя из-за матери иплемянницы, да и вообще - приличия, те самые, обличаемые, буржуазные,соблюдались. В Париж получалось долго, как объяснял Луизе Флобер, а Мант былна полпути, и лишних часа два выигрывались для писания. Сын и брат врачей, проведший детство при больнице, Флобер иписателем-то был каким-то медицински стопроцентным. Примечательно, что откарьеры юриста, навязанной семьей, ему удалось избавиться не путем убеждения- кто б ему поверил? - а убедительным для отца физиологическим способом.Что-то вроде эпилептического припадка свалило его в возрасте двадцати трехлет. Оправившись, Флобер возобновил занятия юриспруденцией, и припадок тутже повторился. Приходил в себя он долго: "Сегодня утром я брился правойрукой, - это письмо брату. - Но задницу подтираю все еще левой". Приступыслучались еще и еще, и отец принял решение: сын бросил учебу и в итоге зажилтихой жизнью в Круассе на содержании семьи. Так исполнилось его намерение,четко осознанное еще в детстве, - десятилетний Флобер писал другу: "Я тебеговорил, что буду сочинять пьесы, так нет же, я буду писать романы..." Так начался писательский период в жизни Гюстава Флобера, длившийсятридцать шесть лет, - до смерти. Чисто писательский, сугубо писательский,исключительно писательский ("Я - человек-перо") - возможность никогда неотвлекаться ни на что другое (музыку и живопись он лишь полушутя называл"низшими искусствами"), не заботиться о публикациях и гонорарах, спрославленной медлительностью составляя и переставляя слова. Письма Флоберапестрят свидетельствами этого мазохистского наслаждения: две фразы за пятьдней, пять страниц за две недели. Ничего, кроме кропотливого складывания букв. Этого права добился дажене сам молодой Флобер, а его организм, запротестовав так энергично иболезненно против неверного хода жизни. Знает ли история литературы стольмощный телесный довод в свою пользу? Этот склонный к аскезе мономан вообще был в высочайшей степени телесен,физиологичен, но опять-таки строго литературно. Во французскомгастрономическом обиходе есть понятие - "нормандская дыра". Когда человекчувствует, что переедает, а трапеза еще продолжается и прекращать неохота,то надо прерваться, выпить большую рюмку кальвадоса и передохнуть минутпять, тогда в желудке образуется "дыра" и аппетит возобновится. Переполняясьсловами, Флобер вырывался на несколько дней в Париж, чтобы снова получитьзаряд зависти-превосходства и возвратиться в свое нормандское захолустье,свою дыру, вызывавшую у него время от времени животное отталкивание,физиологическую реакцию: "У меня несварение от излишка буржуа. Три ужина иобед! И сорок восемь часов в Руане. Это тяжело! Я до сих пор отрыгиваю наулицы своего родного города и блюю на белые галстуки"; "Я прошел пешкомчерез весь город и встретил по дороге трех или четырех руанцев. От ихпошлости, их сюртуков, их шляп, от того, что они говорили, у меня к горлуподступала тошнота..." Пищеварительный процесс, столь важный для француза,тем более нормандца, проходил у Флобера бурно, но со знаком минус. Роднойгород он не переваривал буквально. Он совершенно непристойно радовался выпавшему на Руан граду: "Всеобщеебедствие, урожай погиб, все окна у горожан разбиты... Ужасно забавно былосмотреть, как падал этот град, а вопли и стенания тоже были из ряда вон". Самое оскорбительное, что мог сказать Флобер о не понравившемся емуБордо, - обозвать "южным Руаном". На это незначительное замечание стоитобратить внимание - ввиду его вопиющей несправедливости. Во всей Франции несыскать столь непохожих друг на друга городов: средневековый облик Руана,его островерхие кельтские, британские дома с балками наружу, его узенькиеизвилистые улицы - и не по размеру просторный Бордо, с широкими проспектамии пустыми площадями, весь будто разом построенный в XVIII веке. Как же слепонадо было ненавидеть Руан, чтобы возвести его имя в степень утратившегосемантику ругательства на манер мата. "Здесь прекрасные церкви и тупыежители. Они мне отвратительны и ненавистны. Я призываю все небесныепроклятия на этот город, поскольку он был свидетелем моего рождения. Горестенам, которые укрывали меня! Горе буржуа, которые знали меня ребенком, имостовым, о которые я снашивал каблуки!" Что дурного в этом самом очаровательном из провинциальных городовФранции, с его действительно выдающимися храмами: кафедралом, древнимвосьмиугольным Сен-Маклу, светло-светло-серым снаружи и внутри Сент-Уаном?Чем виноват Руан, очень мало изменившийся со времен Флобера тот же рисунокулиц, те же здания, даже население то же, сто двадцать тысяч? Можно предположить, что город был обязан быть омерзительным, чтобысуществовал веский довод в пользу глухого затворничества в Круассе. И еще, конечно, комплекс самозащиты, отказ от глубокой нутрянойпринадлежности к тем самым руанцам, которых Флобер так показательнопрезирал. Косвенно такой вывод подтверждается проницательным набоковскиманализом "Госпожи Бовари": "Эмма живет среди обывателей и самаобывательница. Ее пошлость не столь очевидна, как пошлость Оме. Возможно,слишком сильно сказать о ней, что банальные, стандартные,псевдопрогрессивные черты характера Оме дублируются женственнымпсевдоромантическим путем в Эмме; но не избавиться от ощущения, что Оме иЭмма не только фонетически перекликаются эхом друг с другом, но в самом делеимеют нечто общее - это нечто есть вульгарная бессердечность их натур. ВЭмме вульгарность, пошлость завуалированы ее обаянием, ее хитростью, еекрасотой, ее изворотливым умом, ее способностью к идеализации, еепроявлениями нежности и сочувствия и тем фактом, что ее короткая птичьяжизнь заканчивается человеческой трагедией". Если развернуть набоковский пассаж по схеме "человек смертен, Кай -человек, значит, Кай смертен", то получим "Эмма - это я, Оме - это Эмма,значит, Флобер - это Оме". О чем-то сходном догадались братья Гонкуры, записавшие в своемдневнике: "Есть смутное ощущение, что он предпринимал все свои великиепутешествия отчасти для того, чтобы поразить руанскую публику". И еще одногонкуровское наблюдение - о парижской активности Флобера: "Я начинаю думать,что нечто нормандское - причем хитрое, закоренелое нормандское - есть вглубине этого человека, такого внешне открытого, такого экспансивного, стаким сердечным рукопожатием, выказывающего столь нарочито пренебрежение куспеху, рецензиям и публичности, и которого я вижу тайком собирающего слухи,налаживающего полезные социальные связи, работающего над успехом усерднее,чем кто-либо другой..." Уже обосновавшись навсегда в Круассе, Флобер все продолжал строитьзаведомо, очевидно - для него самого - беспочвенные планы дальнихпутешествий. Беспрестанное стремление убежать, либо в пространство, либо вовремя, - совершенно Эммины мечты о дальних странах и далеких эпохах,хрестоматийный образец мещански романтического эскапизма. Эпохи Перикла,Нерона, Ронсара, Китай, Индия, Судан, пампасы, о которых он грезил вслух,были далеко, а Париж в двух часах сорока минутах на поезде. Там-то онстановился тем первопроходцем и конкистадором, который шокировал Гонкуров. Париж резко менял Флобера - или просто обнажал суть? Так или иначе,Париж он не смел ненавидеть и тем более презирать, как Руан. В Париже онтолько и становился настоящим руанским провинциалом. Перед столицей Флоберделался Эммой, которой стоило только услышать от Леона "В Париже все такделают" - и она покорно отдалась. Париж и связанная с ним (в нем!)известность - греза несчастной госпожи Бовари, отсюда и ее претензии кнесчастному мужу: "Почему ей не встретился хотя бы один из тех молчаливыхтружеников, которые просиживают ночи над книгами и к шестидесяти годам,когда приходит пора ревматизма, получают крестик в петлицу плохо сшитогочерного фрака! Ей хотелось, чтобы имя Бовари приобрело известность, чтобыего можно было видеть на витринах книжных лавок, чтобы оно мелькало впечати, чтобы его знала вся Франция". О ком это написал Гюстав Флобер?


Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: