Часть третья. Джованни (1844 – 1846). 5 глава




– Если я буду помогать, ты ведь не отошлешь меня? – спросил он. – Ты ведь позволишь мне остаться с вами?

– Да, – рассеянно сказала я. – Думаю, да.

Он слегка вздохнул, не знаю, от облегчения или от удовлетворения. Думаю, он еще постоял там, глядя на меня. Я не заметила, когда он тихо выскользнул из комнаты.

 

Когда Мари встала с кресла и посмотрела на меня, ее лицо побелело, как воротник ее платья. Я не понимала, почему она так на меня смотрит. Я просто спросила, не хочет ли она взглянуть на ребенка. Она не ответила, только смотрела на меня, и я вдруг с удивлением подумала, что она, может быть, ревнует. Она подошла к роялю, где сидел, глядя на нас, Эрик.

– Твоя мама очень больна, – сказала она тихим, напряженным голосом. – Я пойду попрошу доктора Бари прийти посмотреть ее.

– Не нужно, – твердо сказал он. – Мама не любит доктора Бари и не хочет, чтобы он приходил сюда. Если вы его приведете, я не впущу его.

– Эрик… – беспомощно возразила она, – постарайся понять…

– Я думаю, вам пора идти, мадемуазель, – его голос с убийственной властностью перекрыл ее дрожащий лепет, и Мари уставилась на него с недоверием, граничащим со страхом. Потом она резко бросилась ко мне и стала трясти меня за руку.

– Мадлен… слушай. Я сейчас же возьму твой плащ и отведу тебя в деревню. Я собираюсь… – она ахнула от испуга, когда длинные пальцы Эрика сомкнулись на ее запястье.

– Я думаю, вам пора идти, – повторил он с угрозой. – Я хочу, чтобы вы ушли.

Она вырвалась из его захвата и оперлась о каминную полку. Со смутным любопытством я заметила, что она плачет.

– Я должна сказать доктору Бари, – лихорадочно зашептала она себе под нос. – Надо сказать ему, какие ужасные вещи творятся в этом доме.

– Она не хочет, чтобы он приходил.

Я смотрела, как она отступает, а Эрик шагает к ней.

– И чтобы вы приходили, она тоже не хочет… чтобы вмешивались не в свое дело… задавали вопросы… вы ее утомляете.

Мари перестала плакать и взглянула на меня, словно не веря, что я и не пытаюсь остановить Эрика. Когда мальчик принес ей плащ, она взяла его, не произнеся больше ни слова, и вышла следом за ним из комнаты, двигаясь, как сомнамбула.

– Вы не волнуйтесь, – спокойно сказал он, открывая перед ней дверь. – У мамы все хорошо, но она больше не хочет принимать посетителей. Всего хорошего, мадемуазель. Спасибо, что зашли.

Она что-то ответила, я не расслышала. Со спокойным равнодушием я слушала, как ключ повернулся в замке, и скрипнули засовы. Через некоторое время он вернулся в комнату и встал возле моего кресла, с заботой глядя на меня.

– Хочешь, сыграю для тебя? – спросил он.

– Да, – мечтательно улыбнулась я. – Концерт для фортепьяно, до мажор.

Он сел за рояль и начал играть по памяти, со своей обычной невероятной легкостью, обволакивая меня теплыми и полными томления звуками, уносившими меня все дальше от реальности. И не было у меня других стремлений и желаний, кроме как оставаться навечно в мире, созданном его воображением. День прошел, как и все мои дни в то время, в спокойном легком тумане. Я полностью доверила себя Эрику. Я отказалась от любых решений и сознательных раздумий и стала просто довольным зрителем, отстраненно наблюдавшим за происходящим.

 

Весь день он сидел и работал над серией проектов здания, каких я никогда до этого не видела – сооружением настолько необычной и причудливой формы, что только по профилям – переднему, заднему и боковым – я вообще поняла, что это здание. Я терпеливо ждала, когда он закончит и снова поиграет мне, но на него напал неудержимый, яростный экстаз творения, я не осмеливалась отвлекать его. Снова и снова он сминал листы бумаги и кидал в камин с сердитым разочарованием. И когда Саша заскулила, пытаясь привлечь внимание, и тронула лапой его руку, он с нетерпеливым раздражением выставил ее и запер в темном саду. Это было настолько не похоже на него, что я вышла из охватившего меня летаргического ступора. Я внезапно увидела, каким он станет, когда вырастет – полностью поглощенным своей страстью к совершенству, великим и страшным в безжалостном стремлении творить. Ему должно было исполниться девять летом, а его уже коснулось грозное и непредсказуемое величие древних греческих богов. Настанет время, как и предсказывал отец Мансар, когда для него перестанут что-либо значить барьеры, что ограничивают и связывают человеческие существа. Он сам будет законом для себя, и его не будут волновать скучные понятия добра и зла – удел смертных. Душа, потерянная для Бога.

Было уже темно, когда он, наконец, отложил карандаш с утомленным и довольным вздохом. Его взгляд автоматически скользнул к камину и в изумлении заметался по комнате.

– Где Саша? – с беспокойством спросил он.

– В саду, – нахмурилась я. – Ты забыл, Эрик? Она мешала тебе, и ты…

– Ты не должна была выпускать ее в сад вечером, мать. Она старая, а там холодно.

Я села в кресло, утомленная и раздраженная его непоколебимой уверенностью, и слегка встревоженная этим странным провалом в памяти. Неужели он всегда будет с такой легкостью забывать поступки, вспоминать о которых ему неприятно? Но прежде, чем я собралась с силами, чтобы ответить на его обвинение, тоскливый скулеж за дверью сменился бешеным лаем, когда Саша спрыгнула с крыльца и помчалась к воротам.

– Глядите! – крикнул голос на улице. – Собака урода!

В окно я увидела мечущийся свет фонарей, а мгновенье спустя в ворота полетели камни. Когда Саша взвизгнула от боли, Эрик вскочил на ноги и понесся к двери, но я подбежала к ней первой.

– Нет! – крикнула я. – Ты что, не понимаешь, что они стараются выманить тебя? Они убьют тебя, если ты выйдешь… Эрик!

Глаза в прорезях маски засияли желтым от ярости. Когда он с неимоверной силой отшвырнул меня в сторону, я ударилась головой о столбик перил лестницы. Несколько минут я могла только корчиться на полу и с неверящим ужасом слушать жуткий рев толпы и гневные крики Эрика. Смех и крики… Какой-то мужчина тонко завизжал от боли, когда злой лай Саши достиг немыслимого крещендо, а потом резко прекратился с одним долгим, жалобным воплем. А потом Эрик закричал в безумной ярости:

– Я убью вас! Я всех вас убью!

Пошатываясь, я кое-как поднялась на ноги и двинулась к открытой двери, но свет фонарей уже удалялся по дороге, толпа уходила, испуганная демонической яростью разгневанного ребенка. Увидев, как Эрик тащится назад по мощеной дорожке, неся Сашу на руках, я сразу поняла по ее неестественно повернутой голове, что ей сломали шею. Я протянула к нему руки, но он прошел мимо, словно меня и не существовало. В шоке я пошла за ним на кухню и увидела, что он стоит на коленях возле окровавленного комка шерсти, его худые плечи тряслись от рвущих душу рыданий. В свете масляной лампы я увидела, что маску сорвали с него в драке, и на желтой коже темнели ссадины. Кровь заливала ему глаза, и когда он поднял руку, чтобы вытереть ее, у меня перехватило дыхание. Кровь на его сорочке не была сашиной, как я подумала сначала. Пятно крови росло и разливалось, видимо, кто-то пырнул его ножом. Похолодев, я взяла его дрожащей рукой за рукав.

– Пойдем, – шепнула я. – Для Саши ты уже ничего не можешь сделать.

– Я должен ее похоронить, – ответил он с тупым отчаянием. – Я должен ее похоронить и спеть по ней реквием.

– Ты не можешь! – в ужасе выдохнула я.

– У нее будет реквием! – прорыдал он. – Реквием, чтобы ее душа вознеслась к Богу!

– Да, – быстро сказала я, молясь в душе, чтобы мне простили это святотатство. – Но не сейчас. Тебя ранили, Эрик, ты понимаешь? Тебе надо прилечь и отдохнуть, пока я займусь раной.

– Я должен ее похоронить, – повторил он, как будто не слышал ни слова. Пошатываясь, он встал на ноги, и, хотя пятно крови на его рубашке угрожающе расползлось, я понимала, что не могу остановить его. Пусть раненный и сломленный горем, он все равно был сильнее меня, и был вполне способен швырнуть меня через всю комнату, если бы я попыталась противостоять его безумной решимости. Неся фонарь, я молча освещала ему путь во фруктовый сад за домом. Со слезами на глазах я наблюдала, как он пытается прорыть могилу в твердой, как железо, земле. Он не позволил бы мне помогать, и я скорчилась на траве рядом с медленно твердеющим телом Саши, гладя спутанную шерсть и морщась при звуках болезненно тяжелого дыхания Эрика. Слушая дрожащие ноты Dies Irae, я закрыла глаза и сжала рукой распятье на груди.

– Прости его, Отец… прости его! Он – всего лишь рассерженное дитя. Он не понимает, как грешит…

Когда все закончилось, Эрик кое-как добрался в дом и рухнул на софу в гостиной. Я отодрала присохшую сорочку, но крови было так много, что я поначалу даже не могла понять, где рана, и меня охватила паника.

– Мадлен! – Я обернулась с облегчением и увидела в открытых дверях Этьена, в одной руке он держал шляпу, в другой – сумку. Одним широким шагом он оказался подле меня и с тревогой нагнулся над софой.

– Кто это сделал? – спросил он с холодной яростью.

– Я не знаю… толпа… мужчины, мальчишки… Они убили собаку. Он дрался с ними, а потом… О Боже, Этьен, это серьезно?

Он нахмурился, умелыми пальцами исследуя рану.

– Легкое не задето, повезло ему. Согрей-ка воды и принеси немного соли.

Я сделала, как он велел, и стала с беспокойством наблюдать, как ловко Этьен обрабатывал рану моего сына. Он был очень спокоен, и ничто в его поведении не указывало, что этот пациент чем-то отличался от других. Эрик лежал, не двигаясь, наблюдая за ним со сдержанной враждебностью.

– Вы доктор Бари? – осторожно спросил он.

Этьен слегка улыбнулся в знак подтверждения.

– Почему вы мне помогаете?

– Я доктор, – объяснил Этьен с ласковым терпением, которого я от него никак не ожидала. – Мой долг – помогать тем, кому требуется моя помощь. Ты вел себя очень храбро, Эрик. Я дам тебе кое-что, и ты сможешь заснуть.

К моему изумлению и облегчению, Эрик выпил лекарство без возражений, и через несколько минут его дыхание стало ровным, а глаза устало закрылись. Этьен закрыл сумку и смотрел на лицо на подушке. Теперь, когда он сбросил маску профессионального достоинства, я прочла в его глазах шокированную жалость и неверие. Он рассеянно взял меня за руку.

– Никогда ничего подобного не видел, – медленно произнес он. – Это не просто уродство… это почти, как…– он замолчал, ища нужное слово, пытаясь ухватить идею, находившуюся за пределами возможностей его острого интеллекта, и я вдруг почувствовала глубокое огорчение человека, неспособного в момент внутреннего озарения выйти за пределы существующих познаний и понятий. – Ламарк определил два закона, управляющих переходом жизни на более высокие уровни, – пробормотал он себе под нос. – Возможно ли, чтобы существовал и другой определяющий фактор – спонтанное изменение жизненной формы?

Его мысли были явно за пределами моего понимания, и минуту спустя он махнул рукой на попытки выразить их и обнял меня.

– Не могу оправдать жителей деревни, но, по крайней мере, теперь я их понимаю. Мадлен, ты не можешь и дальше прятать его в доме. После этого они не оставят тебя в покое. Ради его же блага ты должна позволить мне поместить его в безопасное место.

–Учреждение… сумасшедший дом? – я закрыла лицо руками, но Этьен мягко отвел их в стороны и заставил меня посмотреть на него.

– Ты должна признать правду, дорогая моя. Ты не можешь больше держать его в четырех стенах. Я слышал достаточно, чтобы понять, что он уже не подчиняется тебе. Может быть, жители деревни и правы, что боятся его, может быть, нет, но, куда бы ты ни увезла его, везде будет то же самое – ненависть, преследования… насилие. В этот раз погибла собака, в следующий раз это будешь ты. Ты должна думать о собственной безопасности… о собственном здравом уме.

– Здравом уме? – нехотя прошептала я.

Он мрачно покачал головой.

– Сегодня вечером ко мне пришла Мари Перро. Она очень беспокоилась о тебе, Мадлен, и просила меня зайти посмотреть тебя. С чего бы еще, по-твоему, я заявился сюда без приглашения?

Я пыталась отвернуться, но он поймал меня за руку.

– Я не собираюсь стоять в стороне и смотреть, как ты сходишь с ума, из-за какой-то ошибки природы. Мне жаль ребенка, но я ничего не могу для него сделать, кроме как убрать подальше от невежественной толпы.

– Этьен…

– Нет… выслушай меня, просто выслушай! Дай мне это устроить, и тогда мы уедем отсюда, туда, где тебя никто не знает, где ты сможешь все забыть. Я люблю тебя, Мадлен, и знаю, что ты любишь меня. Ничто не мешает нам построить нашу жизнь вместе, когда ты избавишься от этого чудовищного бремени.

Эрик шевельнулся на софе и застонал во сне.

– Он нас не слышит? – испуганно спросила я.

– Меня бы очень удивило, если бы слышал. Я дал ему достаточно опия, чтобы он проспал целые сутки.

И все равно я не могла успокоиться. Забрав его шляпу и сумку, я вывела его в вестибюль и закрыла за собой дверь. Там я отдала ему его вещи и попросила уйти.

– Мадлен, – вздохнул он. – Ты меня совершенно не слушала.

– О нет, я слушала, – печально ответила я. – Я слушала, и я все поняла… и я решила. Если я сделаю, как ты предлагаешь, когда-нибудь я возненавижу себя – а со временем возненавижу и тебя. Уезжай из Бошервилля, Этьен… уезжай и забудь обо мне. Это все, что тебе остается, потому что я не брошу своего ребенка. Даже ради тебя.

Он смотрел на меня в отчаянии.

– Акушерка не имела права оставлять ему жизнь, – со злостью сказал он. – Если бы я принимал роды, он у меня бы и вздоха не сделал.

Я слабо улыбнулась и дотронулась до его руки.

– Ты бы не сделал этого, Этьен. Ты бы спас его точно так же, как спас только что. Ты – хороший католик.

– Но плохой доктор, – мрачно ответил он. – Плохой доктор и полный дурак.

Я промолчала. Он с достоинством надел шляпу и открыл дверь.

– В конце месяца я возвращаюсь в Париж, – решительно объявил он. – Если передумаешь – ты знаешь, где меня найти.

– Я не передумаю.

Он протянул руку и нежно прикоснулся к моей щеке.

– Да, – печально сказал он. – Я знаю, что ты не передумаешь.

Еще мгновенье он с сожалением смотрел на меня, а потом ушел, не оглядываясь, прочь по садовой дорожке между качающимися на ветру буками. Когда я закрывала дверь, в глазах у меня стояли слезы, но я двигалась уверенно и решительно, больше не вела себя, как сомнамбула в трансе. Сон закончился, я проснулась.

Вернувшись в гостиную, я накрыла Эрика одеялом. Он не шевелился, и я решила, что он крепко спит. И когда я смотрела на него, на меня вдруг нахлынуло странное спокойствие, удивительное чувство покорности судьбе. Впервые с его рождения я была в мире с самой собой. Я подняла фигурку пастушка с кресла, где уронила ее в испуге, и равнодушно поставила на каминную полку, где ей самое место. У меня был только один ребенок. Мой единственный ребенок, которому я изувечила сознание, то и дело разбивала сердце, привязанность которого я отвергала. Но я не хотела его смерти. И я не хотела, чтобы его заперли в сумасшедшем доме. Я не хотела этого, потому что любила его. Любила больше Этьена, и теперь, наконец-то, больше самой себя. Я посмотрела в зеркало в моей комнате и впервые увидела в нем не капризное, избалованное дитя, сетующее на жестокость судьбы, а взрослую, уверенную в себе женщину. Еще не поздно было все исправить. Я не допущу, чтобы было поздно. Завтра у него на глазах я соберу все маски и брошу их в огонь.

 

Солнце разбудило меня, нежно лаская лицо. Резко вскочив, я посмотрела на часы и с беспокойством отметила, что уже позднее утро. Вчера я рухнула в постель, как измученный пловец, рвавшийся к далекому берегу, и проспала мертвым сном почти двенадцать часов. Накинув на плечи халат, я поспешила в гостиную – тяжелые шторы там все еще были задвинуты. И даже в мрачной полутьме я сразу поняла, что в комнате пусто.

– Эрик? – мой голос эхом отдавался в жутковатой тишине, и мои шаги, приглушенные комнатными туфлями, казались неестественно громкими, когда я бросилась вверх по лестнице. – Эрик, где же ты?

Когда я отворила дверь его комнаты, лучи резкого, яркого света ударили по глазам, заставив с криком прикрыть их рукой. Через несколько мгновений я различила источник этого жестокого света – его странную коллекцию зеркал. Расположенные под разными углами вокруг останков разбитого пастушка, они создавали целый лабиринт мрачных картин, при виде которого, у меня перехватило дыхание. Окруженная солнечным светом, я опустилась на колени у алтаря детского воображения, и тупо смотрела на послание, такое прямое и ясное, словно его написали на стекле кровью. Я разглядела, что статуэтка не была разбита в гневе – ее аккуратно разобрали стеклорезом, с хирургической точностью, так что голова, руки и ноги остались целы. Я смотрела на результат этой казни, расчлененное тело, которое оставалось только похоронить.

Я все стояла на коленях, и меня окружали немногочисленные его сокровища… архитектурная библиотека отца, шкаф, забитый нотными текстами, сундук, полный странных магических устройств. Скрипка, которую я дала ему в три года, валялась, забытая и заброшенная, у подножия кровати. Я поняла, что он ничего не взял с собой в свое отчаянное бегство из дома. И я знала, не глядя, что кошелек лежал нетронутым на комоде в моей комнате. Этот мрачный жест детского самопожертвования показал мне, сколько боли он вынес, сколько тяжелых мыслей передумал перед этим последним актом отчаяния. Я дала ему жизнь, и теперь он решил, что больше ему ничего от меня не нужно. И в могильной тишине этой комнаты, залитой солнечным светом, в моих ушах отдавались похоронным звоном его последние, непроизнесенные слова. Забудь меня…

 

Часть вторая. Эрик (1840 – 1843).

Я помню, была абсолютно глухая, черная ночь, когда я сбежал из дома в Бошервилле. Луна не светила, и когда я продирался сквозь густой подлесок березово-соснового леса Румар, пучки иголок искололи мне руки. Обычно я не был таким неуклюжим, но тогда в голове клубились пары опия, и я несколько раз споткнулся и упал. От напряжения рана под ребрами опять начала кровоточить, я чувствовал, как теплое и липкое сочится под сорочкой, но не останавливался. Я просто продолжал двигаться – как будто моя жизнь зависела от этого отчаянного, безрассудного бегства – не зная, куда и зачем я бегу. Меня больше не страшила темнота; я давно уже научился ценить эту ласковую завесу, скрывавшую меня от ненавидящих глаз. Я превратился в ночную тварь, незримо скользящую меж темных теней леса, раскрывая удивительные тайны природы, пока любители резкого дневного света сладко спали в своих постелях. Я был ночной тварью, как какой-нибудь барсук. И, как барсук, я знал, что мой единственный враг – человек.

У меня не было плана, не было определенных мыслей, только глубокое, инстинктивное желание убраться как можно дальше от дома матери. Смерть Саши ясно показала мне, что, пока я остаюсь в доме, матери будет угрожать опасность. Пока я лежал на софе, одурманенный наркотиком, передо мной открылись две возможности. Можно было позволить им запереть меня в этом ужасном доме для сумасшедших, или бежать. Я предпочел бежать.

 

На рассвете я нашел ручей, напился воды и соорудил себе шалаш из ветвей и заиндевевших листьев. Это был, конечно, далеко не дворец, достойный уважающего себя архитектора, но, по крайней мере, он защищал от режущего ветра морозной нормандской весны. Достроив его, я заполз внутрь и пролежал там, пока солнце вставало и садилось снова и снова. Я был настолько измучен, что боль в ране не помешала бы мне заснуть. Другая боль не давала закрыть глаза – боль, причиненная словами, ранящими глубже стального клинка. Ошибка природы. Чудовищное бремя. Туда, где ты сможешь все забыть. Я думал о своей матери. С жуткой ясностью я представлял себе ее облегчение, когда она обнаружит, что меня нет, и как доктор Бари станет утешать ее в своей обычной разумной и практичной манере, в глубине души радуясь, что ему так повезло. Теперь она свободна. Они уедут туда, где никто не знает ее, где она сможет забыть меня и будет счастлива. Я желал ей счастья. Она была так прекрасна, когда улыбалась фарфоровому пастушку. Вот зачем я заставил его петь для нее – чтобы она была счастлива и улыбалась, и не отослала меня в сумасшедший дом. Я вовсе не хотел, чтобы она помешалась. Когда она принялась качать пустую колыбель в мансарде, я испугался, что ее тоже отошлют в то ужасное место, о котором она говорила. Так что я решил сделать так, чтобы все оставили нас одних. Отец Мансар, доктор Бари, мадемуазель Перро… я всех их заставил исчезнуть, одного за другим. Я все, что угодно мог заставить исчезнуть, если бы захотел… Все, кроме моего лица.

Даже в самых ранних моих воспоминаниях мать всегда оставалась холодной и отстраненной, словно дивная, далекая звезда, до которой я не мог дотянуться. Кажется, я с самого рождения знал, что не должен прикасаться к ней, но очень нескоро я угадал причину ее ненависти и отвращения. Даже, когда она подтащила меня к зеркалу и показала мне мое собственное лицо, я поначалу ничего не понял. Я подумал, что жуткая тварь в зеркале была каким-то чудовищем из ночного кошмара, посланным наказать меня за неповиновение, и довольно долго не решался снять маску, боясь, что оно явится снова. Правда открылась мне не сразу, и потихоньку начиная осознавать ее, я развил в себе ненормальную увлеченность зеркалами. Начав играть с жестокими кусочками стекла, я открыл, что их можно искривлять, заставляя показывать другим иллюзии такого же кошмара, какой они показывали мне. Мое увлечение иллюзиями раздражало мать. Она сказала, что это нездоровый каприз, и что, если я не откажусь от него и не обращу мысли к Богу, то обязательно сойду с ума. Мне всегда говорили обращать мысли к Богу, как будто я был каким-то особенно злобным созданием, которому выпала двойная порция смертного греха. На самом деле, я был искренне верующим и послушным долгу маленьким католиком… пока не узнал, что у животных нет души. Я не помню, что произошло, когда мне это объяснили. Не знаю, что я такого сделал, что отец Мансар решил провести экзорцизм – видимо, что-то ужасное! Знаю только, что после этого страшного обряда я понял, что ненавижу священника, и Бога тоже… Бога, отказавшего моему единственному другу в жизни после смерти. Почему у людей, полных ненависти, есть души, а мою драгоценную Сашу сожрут черви, и она превратится в прах, словно никогда и не существовала? Я не мог вынести, когда мне сказали, что мы расстанемся с ней навсегда.

Саша! Сколько себя помню, она всегда была рядом, теплое, уютное, доброе создание, она никогда не отворачивалась от меня. Она смотрела на мое лицо без всякой маски и лизала мою голую щеку широким розовым языком. Она позволяла мне целовать ее в гладкую, мягкую голову, а иногда, когда я работал, она толкала носом мою руку, требуя ласки. И когда она лежала у моих ног, и ее чудная золотистая шерсть была заляпана грязью, я поклялся отомстить всему человеческому роду за это убийство, которое, по моей вере, даже не стоило исповеди. В ночь, когда умерла Саша, я научился ненависти. Тогда я в первый раз в жизни ощутил страстную жажду крови, неподвластное разуму стремление убивать… убивать… убивать! В первый раз… но не в последний.

 

В груде листьев было ужасно холодно, и мое дрожащее дыхание испускало в сыром воздухе облачка пара. В застывшей, покрытой инеем траве под головой деловито трудился паук. Мадемуазель Перро боялась пауков. Однажды я посадил паука на ее шаль – он был на редкость большой и противный, совсем не как этот – ее визг было страшно слушать. Мать не боялась пауков, но все равно ненавидела их – как и все безобразные, уродливые создания. Если мне попадался в доме паук, я старался спасти его, пока она не раздавила его метлой. Иногда мне снилось, что я сам паук и испуганно ищу какую-нибудь темную норку, где меня не найдут жестокие люди. Мне снилось, что я плету гигантскую, липкую сеть, способную поглотить всех людей, которые бросали нам в окна камни и кричали всякие гадости. Во тьме я выпускал длиннющую, шелковую нить и наслаждался их беспомощностью, прежде чем парализовать их одним укусом. Я часто думал, что будь я пауком, я был бы по-настоящему счастлив. Даже у паука есть право на дружбу и любовь.

 

Голод, в конце концов, выгнал меня из убежища, мне пришлось пробираться сквозь густой лес, двигаясь ночью, отдыхая днем. Ироничная причуда судьбы одарила меня поразительной способностью к заживлению, и ножевая рана постепенно затянулась бурой коркой, так что я решился снять перевязку доктора Бари. Его умелая работа не допустила заражения. Возможно, он спас мне жизнь, но я отнюдь не чувствовал благодарность, на самом деле, бывало и так, что я больше всего ненавидел его именно за этот единственный акт жалости.

Я смутно догадывался, что лес выведет меня дорогу в Кантелё. Инстинкт велел мне прятаться от людей, но, по мере того, как нарастал голод, этот инстинкт слабел с каждым днем. Моя одежда изорвалась и перепачкалась, липла ко мне влажными лохмотьями после стольких ночей, проведенных на земле, но гораздо хуже был жестокий голод. Я не привык голодать. Мать, как безумная, старалась кормить меня так, чтобы я не напоминал ей ходячий скелет, и все время впихивала в меня устрашающее количество разных блюд. Меня закармливали почти что силой; мать как будто пыталась искупить какой-то пробел в этом отношении в прошлом, что-то, заставлявшее ее испытывать чувство вины. Я в очень раннем возрасте развил редкостную ловкость рук, просто для того, чтобы передавать лишнюю еду под стол Саше, и Рай тогда представлялся мне местом, где больше никогда не придется есть. Только теперь я понял, что такое умирать с голоду. Около недели я только пил воду, и отчаяние породило странное легкомыслие, так что я стал искать возможность вернуться в цивилизованный мир.

 

В очередной раз сгустилась тьма, и я рискнул покинуть лес и выйти на дорогу, где приглашающе посверкивали огни. Огни означали людей, а там, где есть люди, можно украсть еду. Пошатываясь, я дотащился до группы палаток и фургонов, поставленных на широком пустыре у края леса.

Цыгане! Я мало что знал об этом таинственном народе, только жуткие вещи, подхваченные из обрывков разговоров между матерью и мадемуазель Перро. Они – язычники (в устах матери это было самое страшное преступление, какое только можно вообразить), они крадут детей (особенно, детей, которые плохо едят – с осуждающим взглядом в мою сторону), они – немытые бродяги, беспринципные бандиты, которым никак нельзя позволять селиться вблизи от приличных людей. В-общем, что-то вроде пауков. Мать не одобряла их, этого было достаточно, чтобы я чувствовал некое тайное расположение к этим изгоям из общества. Но, несмотря на это, я был полон страха, когда с опаской пробрался в лагерь. К шесту во внутреннем круге поселения были привязаны несколько лошадей, их красота и тепло мгновенно вернули мне решимость. Я протянул руку погладить нежный, бархатный нос, но это было ошибкой – лошадь нервно фыркнула при прикосновении чужака, и мирные животные на привязи забеспокоились.

Тотчас же залаяла собака, мужской голос сердито закричал, что кто-то лезет к лошадям. Внезапно со всех сторон появились фонари. Инстинктивно я упал на землю и закрыл руками лицо, ожидая побоев. Меня схватили за плечи и поволокли по заиндевелой, покрытой листьями земле к большому костру, полыхавшему в ясной весенней ночи. И там меня бросили к ногам невысокого человечка с черными, как смоль усами и единственной золотой серьгой в ухе, который неласково ткнул меня ногой.

– Вставай-ка! – спокойно приказал он.

Я кое-как поднялся на ноги и затравленно огляделся, ища возможности бежать, но сразу увидел, что меня окружили со всех сторон.

– Ты знаешь, что мы делаем с ворами? – спросил мужчина. – Маленькими воришками, которые не желают показать лицо? Мы жарим их, как ежей, а потом… – он наклонил ко мне свое смуглое худое лицо, – а потом мы едим их!

У меня не было причин не верить ему, и мой испуганный вскрик вызвал бурю восторженного хохота.

– Тебе лучше показать лицо, – спокойно продолжал человек, – если не хочешь оказаться на костре.

Я в ужасе вцепился в маску, увидев на лицах вокруг, окрашенных розовым в свете костра, жгучее любопытство.

– Да отпусти ты его! – сказала женщина в цветастой юбке. – Судя по его виду, бедняжка умирает с голоду. Взгляни на его руки – прямо, как палочки. Дай ему еды и отпусти, в конце концов, он ничего плохого нам не сделал.

– Откуда ты знаешь, что он ничего плохого не сделал? – прокричал мужчина у меня за спиной. – Мы же не доверяем горгио! Подлым горгио! Чего ради он болтался у лошадей? Сначала стоило бы вывернуть его карманы и посмотреть, не украл ли чего?

– И снять с него маску!

– Да… снять с него маску!

Их крики казались мне каким-то странным пением, меня толкали от одного к другому вокруг костра, а я все пытался удержать маску.

– Сними маску, дорогуша, дай нам взглянуть на тебя.

Кто-то коснулся моих висков, и я завизжал и дико забился.

– Нет, нет! Прошу вас, не надо… умоляю вас!

– Только послушайте! Говорит, прямо как благородный!

– Может, это принц из Бурбонов выпал из кареты?

Вокруг раскатился новый взрыв хохота.

– Значит, голубая кровь, дорогуша? Может, вскроем тебе вены и посмотрим?

Мне завели руки за спину, я яростно вырывался. Сильная рука подцепила маску под подбородком и сорвала ее. И сразу наступила могильная тишина, только кто-то один громко выругался по-цыгански. В жутком молчании они все уставились на меня, на их лицах были написаны самые разные чувства от полного неверия до страха.





©2015-2017 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.

Обратная связь

ТОП 5 активных страниц!