ПОДРУЧНЫЙ КНЯЗЯ МОСКОВСКОГО




 

Отфыркиваясь, Фомка сидел на земле и ругался:

– Вишь, дьяволы, пьяный я, што ли, штоб меня водой отливать!

Вокруг хохотали свои.

– Его выручили, вытащили из–под стен, водой отлили, а он лается.

– Будешь лаяться. Мало не утопили, – ворчал в ответ Фома, – а где тверичи, с которыми я вместе со стены летел?

– Оба насмерть!

– Ишь ты! А я как же уцелел?

– Тебе, дьяволу живучему, ничего не сделалось, хошь бы сломал чего.

– Сказал! Ломай сам, а мне чегой–то неохота, – огрызнулся Фомка, ощупывая себя. Все болело, и все было цело. – Как же я жив остался?

– Ты на тверечей упал, их задавил, а сам уцелел.

– Разве что так, – с сомнением согласился Фома. – А ну, робята, помогите встать.

Его подняли. Пошатываясь, он пошел к холму, на котором стояли, наблюдая за битвой, кашинские князья и московский воевода Боброк.

Подойдя, Фома с трудом согнул шею, кланяясь Боброку:

– К твоей милости, воевода. Дай коня. В Москву мне надобно немедля.

– Что так? – спросил Боброк, наклоняясь к нему с седла.

Фома придвинулся вплотную, вытянул шею и шепнул:

– Измену я открыл!

Боброк, не расспрашивая, не задумываясь, ответил:

– Бери моего гнедого. Конь резвый. Сегодня, на ночь глядя, ехать поостерегись, поезжай завтра, поутру.

Но тут вмешался князь Василий Михайлович Кашинский.

– Князь Дмитрий Михайлович Боброк, знай свое место! Московскую рать великий князь мне в помощь прислал, и хоть ты в московском полку воевода, а не волен ни в едином воине. Ишь как просто! С первого слова: «бери гнедого». Ты так всю рать по домам распустишь, меня не спросив и Твери не взяв. А ему, – князь Василий кивнул на Фому, – не то что коня давать, а кнутом по морде, чтобы знал, как от битвы бегать.

Боброк резко повернулся в седле, хотел сказать князю правду в лицо, что–де не привык воевода Боброк к таким речам, что стараниями князей Василия да Еремея стоят они под Тверью без толку, что кабы слушались его советов, так давно бы град взяли, а так, с наскока, Тверь брать – только людей переводить. Многое хотелось высказать, однако воевода сдержался, смолчал. Но не в Фомкином обычае было молчать.

– Это меня кнутом по морде?! Руки коротки, княже. Я рабом в самой Орде был и то ушел, а твоим холопом мне и подавно не бывать!

От такой дерзости князь побагровел, толкнул коня и, надвинувшись на Фомку вплотную, взмахнул кнутом. Но у Фомки от злости и силы вернулись. Уклонившись от удара, он перехватил рукоять кнута, и в его могучих пальцах она хрустнула, как соломинка.

Князь ухватился за меч, но ему на руку легла медвежья лапа Фомы, сжала кисть, и князь понял, что руки ему не поднять.

– Я же тя упреждал, княже, – спокойно, с укоризной сказал Фома, – вишь, как нехорошо получилось, а впрочем прости. – Низко поклонившись, Фома пошел с холма.

Будто ничего не заметив, воевода Боброк смотрел в сторону на башни Твери.

Князь Василий оглянулся по сторонам. Спасибо, никого на холме нет, никто сраму не видел. Рядом был только князь Еремей Костянтинович, этот сидел на земле и спокойно позевывал. Василий Михайлович спешился, сел рядом, помолчал, потом спросил негромко:

– Ерема, видел?

– Видел, – так же негромко ответил Еремей, – сам ты, Василий Михайлович, и виноват.

– Я?

– Ты! До седых волос дожил, а все куражишься.

– Что ж, от простого воина терпеть?

Еремей оглянулся на него с усмешкой.

– Ты пригляделся бы сперва, простой ли воин этот Фомка. Он даром, что татем был, а ныне только кузнец, но на Москве ему поверят, ибо князю Дмитрию он предан.

– Значит, и дерзить мне может. Воровство это!

Еремей только рукой махнул.

– Велика ты птица!

– Князь…

– Какие мы с тобой князья! Московские подручные. Вон Тверь осаждаем, этого нам племянник твой, князь Михайло, вовек не простит. Нет! Не простит! А чьими силами сражаемся? В московском полку, что нам в помощь придан, людей больше, чем у нас с тобой вдвоем. Тоже князья!

Еремей Костянтинович откинулся на спину, закрыл глаза.

 

ПЕПЕЛ ТВЕРСКОЙ ЗЕМЛИ

 

Из–за черных прибрежных елей выкатился краснорожий месяц. Красноватая светящаяся дорожка легла на воду и тут же раскололась, рассыпалась, разбитая волной, которую поднял плывущий конь. Придерживая одной рукой одежду, свернутую комом, другой рукой Фома направлял коня к берегу. Вскоре конь царапнул подковой по камню на дне. Соскочив на мокрый прибрежный песок, Фомка, поеживаясь от ночной прохлады, надел рубаху, порты, развязал висевшие через плечо сапоги, натянул их, кряхтя, надел кольчугу. Легла она тягой на избитое тело, да ничего не поделаешь – война, а Тверское княжество в разор разорено, и голодного люда по лесам слоняется немало. Фома не послушал Боброка – выехал вечером и теперь берегся. Раньше в Фомкину беспечную головушку и колом бы не вбить, что ночью в лесах, в краю, взбаламученном войной, надо ехать с оглядкой, теперь иное дело: Фома твердо знал, что весть об измене должна дойти до Москвы, а потому головушку надо беречь.

Вот и сейчас, поднявшись на берег, Фома остановил коня. Перед ним за росистой полосой густых, еще не тронутых косой трав на хребте холма чернели избы. В этот поздний час деревня не спала. Фома удивленно прислушался, потом поехал медленно, осторожно.

Но в деревне было не до Фомы. Бабий и ребячий плач слышался по избам и на дворах, а в конце деревни, смутно белея в темноте, гудела толпа мужиков. Черными тенями стояли вокруг воины.

Фома окликнул какую–то старуху, безучастно сидевшую на завалинке у своей вросшей в землю избушки.

– Что у вас тут за беда, бабушка?

– Истинно, родимый, беда. Вишь, наехал нонче кашинский боярин с ратниками и почал народ сгонять. Дескать, жить вам, мужики, в Кашинском уделе, быть вам, мужики, отныне моими холопами, ибо князь Михайлу мы побили и в Литву прогнали, потому, ополоним [197]всех тверичей. – Старуха вздохнула, поглядела на шумящую толпу и с чуть заметной усмешкой продолжала: – А только, видать, и на добра коня спотычка живет. Едва кашинцы почали скарб грузить, налетел московский боярин. И сам млад, и силы с ним два человека, а кашинцам спутал все дело. У москвича сил нет, так он людей небылицами прельщать стал. Жить–де вам в Московском княжестве вольно, в слободе, и бояр над вами не будет, един князь, коему и дани придется платить.

– Так то ж правда!

– Правда? – старуха посмотрела на Фому, покачала головой. – Чудно что–то! Наши, однако, прельщаются, ибо под боярином нажились, сыты.

– А ты, бабуня, как?

– Я–то? Меня ни кашинцы, ни москвичи не возьмут. Пошто им старуха? Хворая я. Мне здесь помирать. Как людей угонят, так с голодухи и подохну, аки собака.

– А нынче чем живешь?

– Сказительница я. Былинами сказываю про богатырей русских.

– Эх, бабушка, рано помирать собралась. На Москве ныне были про богатырей русских ой как слушают. – Стегнув коня, Фомка уже через плечо крикнул: – В Москву собирайся! – и поскакал к толпе.

Там шумели. Фома попал в самый разгар перепалки. Кашинский боярин, выпятив вперед огромное чрево, наседал на Мишу Бренка. Но Бренка, даром что молод, а смутить было трудно. Он больше помалкивал, лишь изредка короткими колючими словечками подливал масла в огонь. Когда боярин охрип, Миша шагнул вперед и звонко крикнул:

– И тебе, боярин, и мне известно, что великий князь Дмитрий Иванович запретил кашинцам на правый берег Волги соваться, а ты под шумок вздумал людей похолопить да в свои вотчины свести. Зря стараешься! Своевольничать я тебе не дам.

– Ты? Мне? – боярин полез чревом вперед. – У тебя воинов двое, а со мной пять десятков, да ежели я прикажу, вас и перевязать можно!

Бренку, видимо, надоел вежливый разговор. Голос у него вдруг сорвался:

– Из уважения к твоей седой голове я слушал тебя. Но угроз не потерплю! Проваливай подобру–поздорову, а то пожалуй, мужики тебя самого свяжут.

– Меня? – боярин сжал кулаки, двинулся на Бренка, но тут, как на стену, наткнулся на широкую Фомкину грудь, затянутой кольчугой.

– Это что еще за дьявол?

– Ого! – загрохотал Фома. – Был я и татем, и ушкуйником, и рабом, и воином. В дьяволах ходить не доводилось. Повысил ты меня в чине, боярин. Чего кулаками размахиваешь? Все одно мой тяжелее будет, – поднес к боярскому носу свой кулачище: – Видал? Стукну, и поминай как звали! – Потом, повернувшись к Бренку, Фома низко поклонился:

– Будь здрав, боярин Михайло. Приятно слышать, как ты с этим старым охальником разговаривал. – И, будто невзначай, прибавил негромко, но так, что все слышали: – Московский полк, Михайло Андреевич, будет здесь сей час.

Боярин за «охальника» хотел было полаяться с Фомкой, но, услышав про московский полк, стих, а Фома тем временем повернулся к мужикам, рявкнул:

– Чего стали? Чего затылки скребете? Правду вам сказал боярин Бренко. Не холопами, но вольными людьми будете в Московском княжестве.

В ответ раздались голоса:

– Сумнительно…

– Тут и набрехать недолго.

– Вестимо, брешет…

– Сам–то ты кто будешь, человече?

Фомка рыкнул:

– Я брешу?! – пошел в толпу. – Был я, робята, в Орде, так даже там про московские слободы слух идет. Цари ордынские тревожатся. В княжестве Московском людей прибывает, и народ там все верный, неподневольный и за Москву потому живот положить готовый. В Орде удумали свои слободы ставить, только русских людей не прельстили.

Мужики обступили Фому. Принялись толковать.

– Не прельстили, говоришь?

– Так русский человек и пойдет в ордынскую слободу жить. Найдешь такого дурака!

– А не брешешь ты, дядя, про ордынские слободы?

– Правду говорю, – повернулся к спросившему Фома. – Конечно, Мамай такой глупости не делал, этот понимает: что хорошо на Москве, то Золотой Орде негодно, а Азис, царь Сарайский, пытался, да без толку.

– Само собой.

– А нам как же? Страшно с места срываться.

– Ну и здесь житья не будет. Князья передрались, мужик своими боками отдувайся. Усобица.

Вдруг из толпы вылез мужичонка, заорал:

– Не верь, робяты! Заманивают! Я москвичей знаю – лукавы!

Кинулся к Бренку с истошным криком; тощая, будто мочальная, бороденка подпрыгивала у него при каждом слове. Видать, мужичонка пустобрех, а взбаламутил толпу. Но Бренко много кричать ему не дал. Спросил:

– Значит, ты в московской слободе жить не согласен!

Мужик затряс бородой:

– Ни в жисть!

– Ин будь по–твоему! – Оглянувшись на кашинского боярина, Бренко крикнул:

– Бери себе этого в холопы.

– Меня? – отступил на шаг мужик.

На него навалились кашинцы, связали. Мужик запричитал, но Бренко отвернулся, крикнул:

– Кто хочет в Кашине холопом быть? Выходи. Неволить не буду, отпущу!

Народ угрюмо молчал.

Выждав немного, Бренко сказал:

– Ну коли так – собирайтесь. С зарей выехать надобно.

К Бренку протиснулись двое, сняли шапки.

– Боярин, а с кумом как же?

– С каким кумом?

– Которого ты кашинцам отдал.

– Я не отдавал. Он сам себе судьбу выбрал. Хотите быть вместе с ним? Я кашинцев кликну, и будь по–вашему!

– Что ты, что ты, боярин, – попятились мужики, поняв, что Бренко шутить не станет. Люди повалили по избам. Цепь кашинских воинов сама по себе распалась. Где уж тут артачиться, когда московские рати подходят.

А Бренко отвел Фому в сторону.

– Откуда ты взялся? Откуда московская рать идет?

– Не жди рати, Михайло Андреевич, – фыркнул Фома, – это я их пужал.

Когда месяц, опускаясь, задел за вершины елей, Фома выехал из деревни. Светало. Отъехав немного, Фома оглянулся. Над лесом, заволакивая месяц, стлался дым. Так, уводя людей, Москва оставляла на тверской земле пепелища.

 

КОРЫСТЬ

 

Чаще и многолюднее стали деревни. По дорогам шли обозы, иногда навстречу мужикам, которых вел Бренко, попадались отряды воинов. Мужики переговаривались меж собой:

– Кажись, Москва недалече. – Спросить об этом боярина не посмели, спросили одного из его воинов. Тот ответил:

– Коли ничего не случится, вечером будем дома, сиречь в Москве.

Но немного времени спустя Бренко, ехавший во главе обоза, увидел воинов. Вглядевшись, боярин узнал своих людей. Его тоже узнали. К нему поскакал староста Глеб. Было время, Глеб пестовал молодого боярина, сейчас он снял перед Бренком шапку и, поблескивая на солнце круглой плешью, приветствовал его:

– Здравствуй, Михайло Андреевич! Ну и молодец ты, как я погляжу, какой обозище захватил! – Взглянув на растянувшиеся возы, он спросил: – Сколько тут народу? Чаю, не меньше сотни семей ополонил. Уж как рабы нам кстати придутся. Мы их на Гнилые Выселки направим, пусть новые места обживают.

– Что ты, Глеб, – возразил Бренко, – какие Гнилые Выселки? Я их ко князю Дмитрию Ивановичу веду. Я им посулил, что они в слободе будут жить.

Глеб только руками развел:

– Ну, боярин, не чаял я такое услышать. Слободу мужикам посулил. А у нас им чем хуже будет? Конешно, работать придется поболе, для кормления твоей боярской милости придется им оброк платить, так беда невелика, мужик к тому привык, стерпит.

– Народ–то княжий. Именем великого князя взят, – упорствовал Бренко.

Глеб рассердился.

– Опомнись, боярин, оглянись вокруг. Все бояры кто во что горазд к себе в вотчины тверичей гонят. Князья себя не обидели. Знаешь, какой полон Дмитрий Иванович и Володимир Андреевич захватили? Все княжьи села людьми переполнены. А про слободы чего вспоминать, много ли этих слобод, да и не для полона они. В слободы люди сами приходят. – Глеб еще раз посмотрел на мужиков и деловито спросил:

– Этих тверичей у тебя никто не видел?

– Нет, видеть не видели.

– Вот и ладно! В самый, значит, раз старый боярин, родитель твой, нас тебе навстречу выслал.

Бренко еще мгновение колебался. Тревожило его не столько слово, данное мужикам, сколько боязнь прогневить князя, но, услыхав, что все бояре тверичей к себе гонят, не стал больше спорить, и, хотя спешить боярину было некуда, он вдруг заспешил.

– Ладно, поворачивай их на Выселки, а я поеду прямо в Москву, недосуг мне с мужиками вожжаться.

Тверичи встревоженно сбились в кучу у первых возов. До них долетели лишь несколько слов, но все же люди поняли суть и, увидев, что боярин поехал вперед, заворчали.

Глеб оглянулся на своих людей.

Те поняли без слов, надвинулись на мужиков, только что мечей не обнажили.

Глеб закричал:

– Поворачивай, мужики, ошуюю.

Тогда из толпы выдвинулся мужик, потоптался, с оглядкой на своих шагнул к Глебу, торопливо снял шапку.

– Прости, добрый человек, не знаю, как величать тебя, что ж это будет? Обещал нам боярин волю, а теперь, выходит, похолопил нас.

– Волю? – Глеб удивленно развел руками. – Окстись, дядя, да нешто есть для мужика воля?

– Боярин сказывал – есть. Здесь в Московском княжестве, в слободах.

– Ты о слободах забудь! Приходит туда народ, который сам сумел неволю избыть, ушел от боярина какого аль от алчности монахов из монастырской деревеньки убег. А вы? В полон взяты да еще брыкаетесь. – Оборотясь к народу, староста крикнул: – Чего раздумались? Боярин у нас хороший, не обидит, а заупрямитесь – спознаетесь с кнутом!

 

БОЯРСКИЙ КОРЕНЬ

 

Поп Митяй взял из рук писца перо, царапнул острием по ногтю, строго нахмурился, сказал в сердцах:

– Перо доброе, павье, [198]а ты, сонное рыло, и того отточить не сумел. Исправь.

Писец вздохнул и, пачкая пальцы в чернилах, принялся, перетачивать перо, изредка косясь на отошедшего к окну Митяя.

На княжеских хлебах в Москве поп раздобрел, отрастил брюшко. Черная расчесанная борода попа блестела, как шелковая. Житья не стало от попа. Пуще и пуще спеси набирается. Ныне, даром что грамотей знатный, а сам писать не хочет, писцов мучает. Вот и сейчас, на ночь глядя, вздумал летописанием заниматься. Писец зевнул. Митяй оглянулся.

– Готово? Пиши: «Того же лета новгородцы прислали, – написал? – ко князю великому на Москву с челобитьем и со дары, просяще, дабы гнев отложил…»

Митяй медленно ходил из угла в угол. Дубовый паркет чуть поскрипывал под его тяжелой стопой. Писец старательно выводил буквы, таращил глаза, борясь с дремой.

– Готово, что ли?

– Готово, отец, – писец икнул и испуганно прикрыл рот ладонью.

– Эк как тебя, – заворчал Митяй, – объелся. Пиши дале: «Он же сотвори по молению их и отпусти к ним боярина их Василия Данилыча с сыном Иваном и Прокопия Киева и наместника своя послал к ним в Новгород; тако бысть мир и покой новгородцам».

Вслушиваясь в размеренные слова Митяя, писец усердно писал полууставом, [199]изредка прерывая работу и зажимая рот рукой, чтобы Митяй не услыхал икоты и опять не укорил бы во грехе, именуемом чревоугодием, а в просторечии – обжорством. Укорять поп был великий мастер, и писцу эти укоры давно поперек глотки стояли.

– Ну, написал «бысть мир и покой новгородцам»? – спросил Митяй, наклонясь над писцом, но тут глаза попа округлились.

– Ты что же это пишешь, ослище!

За концом летописной записи стояло: «Како не объестися – поставят кисель с молоком».

– Ах, ты, дурень, дурень, – гневно твердил поп, ухватив писца за вихры, – кому, подумаешь, надобно ведать, что ты киселем объелся!

– Прости, отче, – стонал писец, дергаясь головой вслед за рукой Митяя.

– Выскобли.

– Выскоблю, отче, ни словечка на пергаменте не останется.

– Чернило–то [200]доброе, а писал ты жирно.

– Выскоблю, не сомневайтесь.

– Я и не сомневаюсь. Попробуй, выскобли плохо! Я тебя поклоны бить на всю ночь поставлю.

– Помилуй, отче. Все будет ладно. Я с усердием. Может, записать еще, что мастер Лука, окончив кремль, с новгородцами уехал восвояси?

– Почто? Не велика птица мастер Лука.

– Мастер он знатный, и дело сотворил на Москве великое, – писец пугливо глядел на Митяя: будет еще за вихры таскать или нет? – Мне записать не в труд.

– Не надо! – оборвал поп. – Подумаешь, какой боярин. Жирно будет, чтоб об мастеришке Лукашке да в летопись писать.

Писец вынул нож, принялся скоблить пергамент, сам думал: «Мудрит поп. Где это на Руси видано, чтоб кремль каменный построили и в летопись имя строителя не внесли? Мудрит. Ниже, чем о боярине, и писать не хочет, а что бояре без народа?» Однако, опасаясь новый трепки, писец свои мысли вслух не высказывал. Продолжал скоблить. Митяй стоял над ним. Украдкой поглядывая на попа, писец думал: «Осподи! Неужто он епитимью [201]наложит, поклоны бить заставит?» – И, чтоб задобрить попа, спросил:

– Может, про Фому записать, что с тайной вестью прискакал он от Твери ко князю Дмитрию Ивановичу, что князь после того весьма скорбел, а что надумал делать, то неведомо, и что за весть такая, неведомо тож.

– Дурак ты тож! – прикрикнул Митяй. – Неведомо, неведомо! Коли так, и писать не о чем. Учить меня вздумал. Много ты знаешь! Кому неведомо, а кому и ведомо.

Писец с готовностью поддакнул:

– Само собой, ближним людям тайна известна. Скажем, князю Володимиру Ондреевичу, владыке митрополиту…

– Помолчи! – топнул ногой Митяй. Упоминание о митрополите вконец рассердило попа. – Не только митрополичьих, а и моих советов спрашивает Дмитрий Иванович. Не веришь? О лиходее слышал, что Фомку подговаривал князя убить? Так того лиходея Фома на Тверских стенах повстречал и опознал. Лиходей–то оказался роду немалого – Ванька Вельяминов.

– Сын тысяцкого! – ахнул писец.

Только тут спохватился поп Митяй, что сболтнул лишнее, попытался нахмуриться, пристрожить:

– Ну, ты, не болтай.

Писец встал, насмешливо взглянул на испуганное, сразу вспотевшее лицо попа.

– Не тревожься, отче, я–то промолчу. Похвальбы ради такой тайны никому не сболтну. – Отложив в сторону невычищенный пергамент, писец пошел вон. Ушел, не поклонясь, не спрашиваясь, зная: теперь поп не вернет, не укорит и поклоны бить не поставит – не посмеет.

 

ГОСТЬ БОЯРИНА ВАСИЛИЯ

 

От мелкопорубленных еловых веток, устилавших пол бани, тянуло душистым теплом. Боярин Василий Данилыч, багровый, исхлестанный веником, сладко постанывал на верхнем полке. Рядом с ним лежал, сунув веник под голову, мастер Лука. Приехав в Новгород, Лука хотел идти искать земляков–псковичей, но Василий Данилыч сказал ему:

– Обидишь меня, мастер. Вместе из Москвы ехали, так что ж ты нынче моим хлебом–солью гнушаешься?

Пришлось Луке остаться в гостях у боярина.

Василий Данилыч, как вернулся домой, так первым делом приказал затопить баню, что стояла у него в глубине усадьбы, на огороде, заросшая кустами бузины. Сейчас боярин веником выгонял истому московского плена, а Лука – тот просто радовался хорошей бане. Здоров был париться мастер, вот они и тягались с боярином.

– Эй, Ваня, ну–ка еще плесни на каменку! – крикнул Василий Данилыч сыну.

– Что ты, батюшка, и без того дышать нечем.

– Давай, давай! Это вы с Михайлой с полка сбежали, упарились, а нам, старикам, в самый раз. Пар костей не ломит.

– Крепкий старик, – промолвил Михайло Поновляев, поднимаясь с лавки. – Открывай, Ваня, кадушку.

Иван поднял тяжелую, намокшую крышку кадки, потянул носом: от темной, настоенной на травах воды пахло цветущим лугом. Полным ушатом хлестнул Михайло на раскаленные камни. Отскочил в сторону. Белый клуб пара ударился в стену. Пахнуло горячим душистым жаром. На полке опять заработали веники.

– Эй, Михайло, полезай к нам, не гляди на Ваньку!

– Невмоготу, Василий Данилыч.

– Эх, ты! А еще ушкуйник, – Василий Данилыч тяжело перевалился на мокром сеннике с боку на бок и спросил:

– Что, мастер, хороша банька? А вот в Москве бани на берегу Неглинной ставят, к воде поближе. И то сказать, не таскать же воду в Кремль, высоко. – Помолчав, Василий Данилыч будто невзначай спросил: – А ежели, не дай бог, враги осадят, как быть в Кремле без воды? Колодцев я там не приметил.

Лука, будто не слыша вопроса, полез вниз: жарко.

Василий Данилыч проводил его недобрым оком и проворчал в мокрые усы:

– А, так ты так! Ну, погоди, ужо…

А вечером того же дня у ворот боярской усадьбы Михайло Поновляев, прощаясь с Иваном, сказал:

– Прости, Ваня, сдружились мы с тобой в московском плену, так и дома в Новгороде перед тобой кривить душой не стану. Злое дело учинил твой отец. Где это слыхано, чтоб гостя связать и в подклеть бросить? Я еще в бане слышал, как боярин Василий у мастера Луки выпытывал, где в Кремле воду берут. Мастер промолчал, Иудой быть не захотел. Так его за это в подклеть. Грех это.

Иван угрюмо молчал. Что тут скажешь? Знал, что прав Михайло, но вслух осудить отца не смел.

 

КОГДА ОТКРЫВАЮТСЯ ОЧИ

 

Михайло Поновляев шел по улицам Новгорода, раздумывая, куда ему деться. Намерение прожить первые дни у Василия Данилыча рухнуло. Михайло не жалел, что поругался с боярином. Разбойничий захват гостя был Михайле противен. Но сейчас скверно. Думал ли он, что ему, сыну боярина новгородского, в родном городе не будет где голову приклонить? А вышло так. Отец торговал с немцами, да, видно, проторговался; после его смерти Михайлу долговыми записями мало не задушили, все богатство пошло прахом. Подался Михайло на Волгу, в ушкуйники, и тут не повезло. Александр Аввакумович, худо ли, хорошо ли, до Новгорода добрался и добычу привез, а Михайлу захватил на Шексне Семен Мелик. Правда, московский плен многому научил, но пока сидел Михайло в Москве, здесь и дом и двор его за долги продали. Когда–то из дальних вотчин дани придут, а сейчас пить–есть надо. В долг в Новгороде Поновляеву ныне никто не поверит. Вот и выкручивайся.

Михайло вышел к Волхову. Давно он не видал родной реки. Спустился к самой воде, сел на камень. Серые осенние волны приплескивали клочья пены к его ногам. И здесь, под серыми тучами, у серой, хмурой реки, стало вдруг спокойно на сердце: дома!

Михайло поднялся с камня, еще раз благодарно взглянул на хмурь Волхова, повернулся и лицом к лицу столкнулся с Малашей.

Да полно! Она ли? Помнил ее Михайло нарядной, веселой, румяной, а сейчас, одетая во все черное, с платом, низко опущенным на брови, Малаша была совсем иной. Узнала она его сразу, улыбнулась. Было в этой улыбке что–то от прежней Малаши, и Михайло подошел к ней.

– Ты ли это, Малаша?

– Ты ли это, Миша? – как эхо, откликнулась Малаша. – Откуда ты появился?

И сам не знал Михайло, как это случилось, а только, не долго думая, он все свои беды ей и выложил.

– Ты бы к Александру Аввакумовичу сходил. Он, говорят, старых друзей не забывает, – сказала Малаша, глядя куда–то в сторону, на Волхов.

Михайло задумался. «В самом деле, Александр выручит», но тут же понял, что на поклон к атаману ушкуйников он теперь не пойдет. Так и ответил Малаше.

– Что так? – вскинула на него большие, печальные глаза Малаша.

– Пожил я в Москве, – начал Михайло в раздумье, – попригляделся, открылись очи, иным человеком стал. Вот где люди! Вот где Русь! Единой мыслью ныне живет Москва – скинуть иго. Там каждый знает: рано аль поздно, а смертельной схватки с Ордой не миновать. Как они каменный кремль строили! А мы здесь о Руси забыли.

– Не все о Руси забыли в Новом городе, – тихо сказала Малаша.

Михайло как–то не вслушивался в ее слова. Говорил свое:

– Вспомню наши разбои на Волге, так не то что к Сашке идти, самого себя стыдно. Пойми, открылись у меня очи. А здесь, в Новгороде, все по–старому. Вон, с Москвой помирились, а боярин Василий, едва в Новгород вернулся, за разбой принялся.

– Что такое натворил боярин Василий?

Михайле и ни к чему, что спросила Малаша не просто, что зорко приглядывалась она к Поновляеву.

– Луку–мастера, что Московский Кремль строил, захватил лукавством и теперь выпытывает, где москвичи воду в случае осады будут брать.

Малаша схватила его за руку, резко дернула к себе, шепнула:

– Так ведь эта вода кровью может обернуться!

– Кровью! – Михайло кивнул. – Попадет эта тайна в лапы боярину Василию, он ее в оборот пустит. Кто больше посулит, тому и продаст!

Малаша все еще сжимала руку Михайлы,

– Нельзя этого допустить.

– Нельзя, Малаша!

– Пойдем.

– Куда?

– Говорю тебе – не все в Новгороде о Руси забыли. Как бы боярину Василию этой костью не подавиться. Идем!

– Куда?

– К Юрию Хромому.

Михайло, послушно шагавший за Малашей, при этих словах остановился, сказал тревожно:

– Ты ведешь меня к Юрию Хромому? А Сашка что скажет?

Малаша повернулась и, глядя прямо в глаза Михайле, ответила, раздельно роняя слова:

– Ничего не скажет! Давно я от Александра Аввакумовича ушла. Была глупой девчонкой – плакала, что он меня разлюбил. Юрий Хромый открыл мне глаза на атамана. Ныне знаю, никогда Сашка меня не любил. Ныне я к нему ни ногой.

– А если позовет?

– Звал!

– Так… – протянул Михайло, соображая, – значит, Александра Аввакумовича на Юрку Хромого променяла.

Малаша не смутилась, не покраснела, сказала так, что Михайло сразу ей поверил:

– И в мыслях такого нет. Довольно с меня греха с Александром Аввакумовичем.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: