КОЛЕЧКО ПАРАМОШИНОЙ РАБОТЫ




 

Дым застлал трепетный свет лучины. Стоял он слоями: к потолку гуще, книзу, у пола, чисто.

Сверху через волоковое окошко, открытое для выхода дыма, лился в избу, падал белым паром морозный воздух, но прокопченные, жирно поблескивавшие стены крепко держали избяное тепло.

Мать ходила тихо, дымные полосы медленно тянулись за ней. Вздыхала, посматривая на Бориску. Парень спал на полу, с головой завернулся в овчину: от дыма спасался.

– Надо будить сынка, а спит он сладко.

Старуха постояла над сыном, вздохнула. Тяжко парню. Молчит он, но мать не обманешь. На самую тяжелую работу поставили Бориску, каждый день в ледяной воде мокнет. Долго на такой работе люди не выстаивают, начинают ныть и пухнуть застуженные суставы, человеку не шагнуть, не разогнуться. Тогда его к горнам приставят, на огненной работе прогреться, да только разве прогреешься после ледяного болота. Так на век калекой и становится человек. Но податься некуда, не обратно же в кабалу, в холопы идти. Здесь воли немного, а там – прямое рабство. Здесь все же они сыты, изба теплая, мастер Демьян – человек добрый и зря не лютует. Опять же в Московском княжестве тихо, ни разбоев, ни усобиц. Вон суздальские князья до сих пор тягаются за Нижний Новгород, а здесь, на Москве, великому князю Митрию Ивановичу брат его двоюродный Володимир Андреевич – первый друг.

Мать долго стояла в раздумье, вспомнила исступленное пророчество мужа о нашествии иноплеменников, тихо улыбнулась.

«Не сбылось пророчество Пахомово, зря, видно, знамение на солнце было. – Подумала, покачала головой: – Нет, не сбылось».

Подошла к печи, сняла просушенные, нагретые онучи и лапотки. Надо будить. Нагнулась, приподняла овчину, зашептала:

– Пригрелся, родимый. Што тебе, горемышный, снится? Какие жар–птицы слетелись к тебе? Какое счастье они тебе сулят?

Нет, проще и беднее были сны Бориски. Не жар–птицы, а только летнее тепло снилось ему. Тепло – в этом одном было уже счастье для измотанного работой парня. Тепло! Лето! Вот, медленно раздвигая белые кувшинки, плот идет к середине озера. Вода коричневая, темная, но прозрачная: то и дело видно, как в глубине мгновенно сверкнет серебряным плесом рыба. И вода теплая, и солнце сквозь рубаху припекает плечи и спину, Таково хорошо! Благодатное время, стрекозиная пора – лето. До сих пор грезится.

Морозное утро ждало парня.

Когда еще теплый, как следует не проснувшийся, вышел он на двор, холод пронизал до костей. Внизу над озером лежал туман. Жутко было вот так, сразу, спуститься и войти в его студеное марево.

Бориско еще стоял на крыльце, потирая помятое сном лицо, когда с другого конца слободы раздался визгливый бабий крик. По улице широко шагал мастер Демьян. Мелко семеня ногами, еле поспевая за ним, бежала его жена. Она–то и кричала.

Бориско заспешил к озеру, норовя не попадаться бабе на глаза: заест! Пущай над своим мужиком куражится: люта!

В тумане ее визгливый крик стал глуше.

И то добро!

По низине, навстречу Бориске, узкой дорогой, пролегавшей по засыпанному снегом болоту, между редкими сосенками ехал обоз с рудой, Бориско поискал глазами местечко, куда можно было бы с дороги сойти; так сразу сторониться поостерегся: болото под снегом теплое, сойди с дороги – ухнешь в воду, работай потом в мокрых лаптях. Встал на пенек.

Вторым с конца ехал отец. Его Бориско и в тумане сразу узнал по торчащим в разные стороны ушам заячьего треуха. [141]Поравнявшись с парнем, Пахом шевельнул сосульками усов.

– Проспал? Здоров ты спать!

– Я и работать здоров!

– Ладно, здоров. У твоей продуби мы всю руду забрали. Поспешай!

В самом деле, придя на место, парень увидел на снегу санные следы, на льду, на том месте, с которого забрали руду, ржавые замерзшие потёки. Бориско отодрал примерзшую ко льду рукоятку черпака, разбил в проруби топкий ледок, принялся за работу.

Черпак ушел в воду, глубже, глубже, наткнулся на дно. Парень, навалясь на рукоять, повел накруг, наскребая зерна озерной руды, потом повернул, потащил вверх. Прозрачная коричневая вода помутнела, сразу потяжелел поднятый на воздух черпак. Струи ржавой жижи текли с него.

Вывалив руду на лед, Бориско перевел дух, шмыгнул носом и опять погнал черпак вглубь.

Хуже всего вытаскивать руду: с рукоятки бежит вода, ледяными каплями падает в прорубь, толстые овчинные рукавицы промокли, мороз крючит застуженные руки.

А руды мало. Бориско спешил, оглядывался на слободу: не едут ли по добычу? Когда туман ушел, над снежной скатертью озера стал виден крутой холм коренного берега; сизые полумертвые сосны, редко стоявшие на прибрежных болотных мхах, не заслоняли его вершины. Там копошились люди. Черный дым стлался над гребнем бора.

– Демьян новую домницу [142]запалил, – подумал вслух Бориско.

Приехали сани, забрали руду. Пожевав хлеба, парень опять затоптался вокруг проруби. Руда. Руда. Руда. Сперва распухшие суставы пальцев ныли нестерпимо, сейчас руки одеревенели, ничего не чувствовали. Полушубок, порты намокли, заледенели, стояли колом.

Руда! Ее ледяные, тяжелые комья сожрет пышущая жаром пасть домницы, а застуженное дрожащее тело какому теплу согреть?

Когда кончился день, не в силах был даже порадоваться, просто бросил черпак и побрел к берегу, скользя оледенелыми лаптями. Как трудно! Знал князь, на какую каторгу ставил, ой, знал!

За спиной заскрипели шаги, оглядываться не стал, пока не услышал оклик:

– Застыл?

Медленно повернул шею, разлепил смерзшиеся ресницы.

Чужой! Монах? В самом деле монах! Странник: котомка за плечами, поверх черной, засыпанной снегом рясы нагольный тулупчик. Недлинная, начинающая седеть борода.

Глухо дошел вопрос пришельца:

– Это Демьянова слобода?

Ответил не сразу, с заминкой:

– Она самая…

Пошли рядом. Монах, помолчав, спросил:

– Фомка–станишник от вас не сбежал?

– Не, пошто ему бегать? Он и тут не унывает. Ныне из первых подмастерьев у Демьяна стал. Да вон он сам на коне у кузни сидит.

Внутри кузницы полыхало огнем. Демьян ворошил угли; красные отсветы падали ему на лицо и грудь: казалось, борода его в огне. Вдруг мастер опустил клещи, выпрямился.

– Фомка!

– Тута я.

– Не зевай!

Фомка подался вперед.

– Сам не зевай, не перекали грехом.

Но Демьян уже показался в дверях, держа клещами раскаленный клинок.

– Живей!

Фомка ловко перехватил клещи, ткнул коня пятками лаптей, гикнул и, размахивая над головой огненным мечом, помчался вокруг озерной чаши, в которую все обильнее лилась вечерняя, темнеющая синь.

Монах остановился, хмуро проводил глазами Фому, потом повернулся к Демьяну.

– Эй, мастер, что за колдовство у вас творится? Бесов тешите!

Демьян оглянулся, не спеша снял шапку, пошел к монаху, но не успел он сделать десятка шагов, как откуда–то из переулка вывернулась баба, рысцой подбежала к пришельцу.

Бориско только вздохнул:

– Ну, пропали!

– Ты, монах, какое слово вымолвил? Бесов тешим! Сам бес! Сам! Сам! Сам! Да будь у меня муж не дурак, он бы тебе за эдакие слова да в переносицу.

Подошел Демьян, но слова сказать ему баба не дала, накинулась на мужа:

– Ах, дурак! Ах, пьяница! Монах его облаял, а он с ним честно…

Демьян начал понемногу пятиться, закрывая лицо рукавом: баба слюнями брызгала. За ее криком почти не слышно было, как он басил:

– Постыдись людей, жена. Прохожий человек – гость нам. По русским обычаям, гостя привечать надлежит.

– Привечать?! – баба уперлась кулаками в бока.

– Пропал мастер, – чуть слышно посочувствовал Бориско.

– Нашел гостя! Дурень! Такому гостю башку проломить, а ты… – Баба задохнулась и вдруг ласково: – Да Демьяша, да хоть обругай его, – и опять яростно взвизгнула: – Не то я сама ему зеньки повыцарапаю!

Демьян слабо отмахивался от бабы рукавицей.

– Да, бывает, – сказал вдруг доселе молчавший монах. – Смирен топор, да веретено бодливо!

Баба за криком не разобрала, кто сказал, накинулась на Бориску:

– Это я бодливо веретено? Ах ты!..

– Бориско, брысь! Слопает! – рявкнул со смехом Демьян. А баба тем временем выдернула из сугроба лопату.

– Я те дам веретено! Я те дам бодливо!..

Не дожидаясь, когда баба начнет драться, Бориско повернулся, побежал. Баба за ним.

– Ух, убежала! И то ладно, – облегченно вздохнул Демьян. – А ты, отец, к нам пришел, так хозяев не порочь. Да мы, ей–богу…

– Не божись! Кайся! Что такое вы тут творите?

Демьян помрачнел.

– Што творим, не твое дело! Я на тя не серчаю, но штоб тайны мастерства нашего те раскрыть? Дожидайся! – Шагнул вперед тяжелый, темный, но только тут, подойдя вплотную, кузнец разглядел лицо монаха, осекся на полуслове и, точно его кто по подколенкам ударил, рухнул в снег.

– Отче Сергий, прости! Не признал в темноте.

– Кайся!

– Каюсь, отче, не признал, обидел.

– Не то! В колдовстве кайся!

– Да отче, мы ничего…

– Берегись! – Фомкин конь мчался тяжелым скоком, далеко назад выбрасывая снег из–под копыт.

– Берегись! Тпррру!

– Второй колдун пожаловал. Где твой меч огненный?

– Чаво? Меч? Меч остыл, – Фома швырнул клинок в снег. – О каком колдуне речь? Он колдун? – Подошел к мастеру, ухватил за шиворот, поднял с колен, только крякнул. – Чижол кузнец! – И к Сергию: – Ты где колдовство нашел? Што глядишь? Ты меня не пепели оком: я не пужливый. – Потом наставительно: – То не колдовство, а закал. Вам, монахам, сдуру везде черти чудятся.

– Легше, легше, Фомка, – дернул его сзади Демьян: – Сергий Радонежский пред тобой.

– Сергий? Коли так – добро. Сергий поймет: он хошь и угодник божий, но не юрод, ведомо – муж он умный.

Обратился к Сергию:

– Ковать тебе доводилось?

Игумен начал понимать, что бесами пугнул он напрасно: такого черномазого этим не проймешь. Этот и в пекле сатану за бороду ухватит: бывалый. Невольно подивился на Дмитрия: зорок князь на людей! Вот разбойник, душегуб, а главное в нем – непокоримость. Этот и в рабьей шкуре вольным останется. Сергий уже дружелюбно кивнул:

– Ковал.

– Ин ладно: поймешь! Калил?

– Бывало.

– Калил небось попросту? В воду?

Опять утвердительный кивок.

– А мы по арабской науке ветром калим, потому кует Демьян не простые мечи, а булатные!

Сергий поднял из снега меч, вошел в кузницу, поскоблил окалину, склонясь к огню, рассмотрел узорный рисунок металла, поднял голову.

– Истинно! Булат! По клинку узорочье идет.

Демьян взял клинок из его рук.

– Тож и я думал, дескать, премудрость не велика: все дело в узоре. Полагал так: шерсть скатай – войлок сделаешь, в металле волокна сомни, спутай, проковав, его многократно, – будет железный войлок, сиречь булат. Так и ковал. Узор тот, а ни лысого лешего не получалось. Ведь булат! Шелом или там панцирь под ним – как скорлупа яишная. Ну–ко, Фомка, покажи!

Фома распахнул полушубок, из простых грубых ножен, болтавшихся у него на поясе, выдернул небольшой кинжал, вырвал клок шерсти, бросил в воздух, на лету рассек его надвое.

Сергий задохнулся от волнения.

– Ну, умельцы! Сокровенную тайну разгадали! Как же? Как?

– Это он, – Демьян кивнул на Фому. – Увидел он, что бьюсь я над булатом, и надоумил: в Орде заприметил, как тамошние кузнецы эдак вот на ветру калят. Мы так же попытались, но выходило разно: то хорошо, то худо. Над озером туманы, сырость. Мешало. Морозцем подсушило – в самый раз пошло.

– Булат! Булат! Отныне не в басурманских, в русских руках! – шептал Сергий. Глядя на него, оба мастера улыбались и оба по–разному: Демьян сдержанно, удовлетворенно, а Фомка… того не узнать – разбойник скалился простецки, по–доброму.

Фома отцепил от пояса ножны.

– Снеси, отче, кинжал князю, скажи: «Фомка–вор булатом кланяется, пущай он на меня не гневается».

Сергий, будто вспомнил что, полез за пазуху.

– На Москве о тебе, Фома, не забыли. Я тебе от Парамоши тож подарок несу.

– От Парамоши? Я ж его грабил!

– Это промеж вас, а Парамоша, узнав, что путь мне через вашу слободку лежит, просил тебе колечко передать, его работы.

Фома взял, повертел в руках. Перстень простой, гладкий, тяжелого серебра. Повернул и обомлел: затканная тонкой, чудесной работы паутинкой, в кольцо была вделана лазоревая бусинка.

– Хозяюшкина!

Фома это слово единое так вымолвил, что Сергию невольно подумалось: «Жива душа у вора! Сколь ласково он свою покойницу вспомнил».

Фома все не сводил глаз с лазоревого шарика.

– Ну, спасибо! Кто же это Парамоше про бусинку шепнул?

– Кому же сказать, кроме Семена Мелика, – тихо откликнулся Сергий.

 

ПОСЛАНЕЦ МОСКВЫ

 

Сергий вышел поутру. Провожала его всей слободой, но за околицей он остановил людей, поклонился, прощаясь.

Демьян наконец осмелился спросить: куда игумен направил стопы свои?

Сергий сказал не таясь, громко, так, чтобы все слышали:

– На Новгород Нижний иду… На князя Бориса. – И уже не оглядываясь, быстро зашагал по дороге. Так и сказал игумен: «На Новгород! На князя». Не по–монашески вышло, не смиренно, точно в поход игумен собрался.

Щурясь от искристого снега, люди смотрели ему вслед, пока не скрылся он за ближайшими деревьями.

Ушел Сергий один–одинешенек. Набиваться ему в провожатые не посмели: знали – не гоже, ибо ходит он всегда один, но толки пошли:

– Чего в Москве глядели?

– Ну, наше дело помалкивать, а князья–то как же отпустили его без охраны?

– Идет игумен бесстрашно, напрямик, лесами, а время зимнее, волчье.

– Конечно, человек святой, а все–таки и на добра коня спотычка живет.

Фома об этом не вздыхал, а просто повертел кольцо на пальце да и пошел к мастеру Демьяну.

– Отпусти. Оберегать его пойду.

Демьяна уламывать не пришлось: отпустил, только побожиться заставил, что Фома вернется.

Но за Сергием разве угонишься: легок! Как ни спешил Фома, а отстал на полсуток. Когда подходил к Нижнему Новгороду, показалось – в Новгород Великий пришел: из кремля тревожно гудит колокол, народу бежит наверх, в гору видимо–невидимо. Над толпой церковные хоругвии, но несут их не благолепно, колыхают рывками из стороны в сторону, кажется, сейчас уронят.

«Чему бы такому тут быть? – ломал голову Фома. – Только на крестный ход не похоже, хоть в середине, в самой давке, попы затесались, но и их толкают без разбору. Попы в этой свалке локтями работают не хуже мирян и орут так же».

Гул стоит над градом. Вопленно голосят бабы. Нижегородцы кое–кто в кольчугах, эти смело горланят про князя Бориса, татарских послов, царский ярлык, иные начинают поминать их матерно.

Фома, конечно, знал о споре братьев Костянтиновичей за Нижегородское княжество; понятно было и то, что Сергий мирить их идет, теперь стало ясно: Бориса он не уломал, а что потом стряслось – догадайся! Людей лучше не спрашивай, орут неистово.

Еле пробился Фома в кремль, к собору. Там на паперти попы, дьяконы, причт, кругом густой толпой миряне. Впереди, в полном облачении, с золотой митрой на голове – епископ, сам красен от натуги, вопит, архиерейским посохом, как простым батогом, по ступеням колотит, а выше, спиной к закрытым вратам собора, игумен Сергий стоит столпом, весь в черном, неподвижный, твердый.

Епископ покричал, покричал, задохнулся: был он тучен и потому рыхл.

Сергий поднял руку, так стоял, ждал, когда стихнет шум, потом сказал, медленно роняя слова:

– Князь Борис Костянтиныч сел в Нижнем не по праву. Епископ княжье беззаконие покрыл, – показал на новые стены кремля, – драться вздумали, валы насыпали, Орду на помощь позвали…

Стоило Сергию Орду помянуть, по толпе пошел шумок. Игумен выждал и в мертвой тишине бросил сверху:

– Отныне на епископстве Нижегородском и Городецком тебе не быть! В Москву иди! Таково митрополичье слово.

Епископ уронил посох, замотал головой, митра, сверкнув самоцветами, сползла ему на брови.

Сквозь толпу продрался купец, залез на паперть, сорвал шапку, закричал:

– Говоришь, владыка–митрополит епископа у нас забрал? Ладно!.. То дело владычное!.. А нас за что караешь? У меня сын помер, на столе лежит, а ты церкви позакрывал, попам требы справлять запретил.

Купец распахнул шубу, рванул ворот, разодрал рубаху.

– Ты крест с меня сыми, все одно мы теперь басурманы!

– Басурманы и есть! – Сергий не кричал, но говорил так, что повсюду в толпе его услыхали. – Вон князь, вон татары, и вы с ними заодно. Великий князь Дмитрий Иваныч запретил, а Борис царским ярлыком прикрылся: в Нижнем Новгороде сел. А вы где были? Сыпь сыпали по Борисову указу – вон валы–то. Доколе Борис – здесь в церквах службам не быть!

– Так! Стало быть, князь, да Орда, да мы, нижегородцы, – все черти одной шерсти! Ладно! Ужо! – Купец повернулся к народу, расхристанный, взлохмаченный, гаркнул: – Эй, робята, мало Борис на земляных работах народ морил, теперь с татарами нас спутал. Пойдем, мужики, потолкуем с Борисом Костянтинычем! – Махнул рукой призывно и побежал вниз с паперти, споткнулся об архиерейский посох, нагнулся, схватил и, размахивая им, побежал дальше ко княжескому терему. Толпа с ревом повалила за ним.

Кругом княжой усадьбы тын. Волна людей ударилась о преграду, остановилась, взревела еще злее. Откуда–то появились бревна, их потащили к тыну, десятки рук ухватились за бревна.

– Давай! Давай! Разом!

Раскачав бревно, били им с маху в тын.

– Еще! Еще разок!

Проломы пробили скоро. Народ полез во двор. Там цепью стояли воины, щит к щиту, выставив вперед щетину копий.

Люди поостыли: на копья грудью не попрешь.

Огляделись.

На дворе позади воинов на коне князь Борис. Глаза прищурены, зубы сжаты, сам бледный, только на скулах красные пятна. Выше на крыльце пестрота ордынских халатов: в руках у татар луки с вложенными стрелами. Орут ордынцы не хуже наших.

Неподалеку от Фомы все тот же купец продрался сквозь толпу, выскочил вперед, посохом ударил по концам копий. Сверху что–то гортанно крикнул посол. Свистнуло несколько татарских стрел. Купец упал навзничь.

Народ отхлынул.

– А! Так вы стрелами!

Снаружи затрещали плетни. Над головами замелькали колья: люди вооружались чем попало.

Но до драки не дошло: сквозь толпу на князя шел Сергий.

Татары снова натянули луки. Борис завертел шеей, точно его что душило. Игумен бесстрашно шагнул на пустое пространство, пошел по истоптанному снегу прямо на копья.

Копья опустились.

Игумен властно взял княжьего коня под уздцы.

– Смирись, княже! Московские да суздальские полки на тебя идут. Боюсь, дойти не поспеют, бо люди нижегородские раньше того тебя разнесут вместе с татарами твоими.

Князь вдруг шмыгнул носом.

– Обидно, отче!

Голос Сергия потеплел.

– А ты все–таки смирись. Худой мир лучше доброй ссоры…

Но тут подбежал ханский посол, дернул игумена за рукав.

– Что, поп, князю советуешь! Ай, не хорош! Стар, а разум нет. Байрам– ходжа–хан князю ярлык давал, ты отнял! Рассердишь хана, орду пришлет. Ты, поп, о двух, головах? Ай?

Сергий ответил мурзе раздельно:

– И у тебя, татарин, только одна голова. Купца подстрелил, вон унесли его, жив ли, нет ли будет? Пошлет царь орду аль нет – тоже бабушка надвое сказала, а тебя тем временем наверняка разорвут. Погляди!

Посол воровато, быстро поглядел на рычащую толпу. Лицо его посерело. Понял: разорвут.

– Ай, рус! Ай, разбойник! Не хорош! И ты, поп, не хорош: стар, а дерзок.

– Я еще не больно стар, – Сергий на мгновение замолчал, колебался, сказать ли, не стерпел, сказал: – И пока не больно дерзок.

Фома орал вместе со всеми. Был он в первых рядах, напиравших на княжий полк. Стража, не смея пороть людей, понемногу поднимала копья. Фомка все норовил быть поближе к Сергию, особенно когда посол подбежал к нему.

– Жми, робята! Отца Сергия забижают!

Толпа надвинулась вплотную, прорвала цепь воинов. Фома воли рукам не давал, но будто невзначай что было силы наступил послу на ногу.

Мурза ойкнул. Стоя на одной ноге, схватился руками за ступню другой. Глаза у него на лоб вылезли.

Кругом захохотали. Фома стоял тут же, улыбался ласково.

– Ай, рус! Ай, вор! У меня в сапог мокро: раздавил в кровь!

– Ты што натворил, бродяга! – князь замахнулся на Фому плетью.

– А я по кобыле не попал, ин хошь по оглоблям.

– Что–о–о?..

Татарин тем временем проморгался, и по озорной роже, по черной бороде узнал ордынского колдуна. Вцепился в Фому:

– Раб!

Борис тоже узнал.

– Беглый мой! – с седла схватил Фому за шиворот, но тут кто–то кольнул княжьего коня шильцем. Конь захрапел, встал на дыбы. Борис грянулся о земь.

Фома наотмашь ударил по острой скуле посла и был таков. Воины бросились на нижегородцев, те встретили их дрекольем, началась свалка.

Князь поднялся, держась за разбитый затылок, закричал на людей, которых воины успели пооттеснить:

– Ладно, нижегородские псы! Это я вам попомню! В самом деле, пойду с братом мириться, домой в Городец уйду, а доведется, возьму град на щит. Лежать ему пусту! Ждите!.. Посол, вставай, чего в сугробе лежишь.

Мурза сел, сплюнул кровью, медленно повернув голову, посмотрел на князя. Тот опять повторил:

– Вставай… Ты, посол, не кручинься, Фомку этого мы изловим.

Мурза опять плюнул.

– Шайтана ловить? Лови сам! – ухватясь за щеку, хромая, побрел к терему.

Сергий все еще стоял неподвижно, и было непонятно, уж не смеется ли он вместе с народом.

Князь заговорил еще громче, злее:

– Ты, святой отец, людей на мятеж натравил. Ладно! Меня не купишь на кукиш! Да я… Да я… Сейчас…

– Что сейчас, княже? – Сергий говорил спокойно, даже немного устало. Борис хотел выкрикнуть: «Татар позову!» Но не сказалось, язык не повернулся такое вымолвить под пристальным взглядом Сергия. Отвернулся, посмотрел вслед послу, который, поддерживаемый нукерами, медленно поднимался на крыльцо, и… полегчало на душе у князя, лукаво мигнул Сергию:

– Ублаготворил Фомка посла. Истинно шайтан, бес!

Сергий улыбнулся.

– Нечистой силы я пока что в нем не видел, но кулак у детинушки – как заговоренный.

– Откуда он только взялся?

– Фомка–то? Он ныне Московского князя оружейник.

Борис потух: и тут Москва. Даже кулак Фомки беспутного московским кулаком оказался. Уже деловито он сказал Сергию:

– Вот что, отче, видать, плетью обуха не перешибешь, сей же час еду брату моему Дмитрию Костянтиновичу челом бить. Будь по–твоему. – Князь шагнул к крыльцу и, оглянувшись на Сергия, опять мигнул. – Татары–то не стреляют. Небось опасаются, – покосился на все еще гудевший народ: – В таких мужиков стрельни – без головы останешься.

Не отвечая князю, Сергий пристально вглядывался в лица людей. Спрашивал себя: «Почему так легко поднялись эти люди? Потому ли, что на самом деле никому не страшен князь Борис с послом одного из многих царей ордынских да с горсткой татарских воинов? А если окрепнет Орда? Притихнут? Или все эти люди, рожденные рабами ордынскими, хранят в глубинах своих темных, забитых душ неистребимую мечту о воле? Так ли это?»

Так!

Воистину не покорился и никогда, никому не покорится сто лет тому назад покоренный русский народ!

Никогда! Никому!

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

КАМЕННЫЙ ГРАД

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

НАД ЗАБЫТЫМИ КОСТРАМИ

 

Утро. В чистые, жемчужные туманы, как обычно окутавшие в этот ранний час Волгу, сегодня впутались, медленно текли с берега черные пряди дыма. Нижний Новгород спал тяжелым, похмельным сном.

Откинув створку слюдяного оконца, княжна смотрела вниз на подол града, где еще курились забытые костры ушкуйников. Берег был пуст. Как нежданно нагрянули непрошеные гости, так же и ушли. Тряхнули градом! Новый город гостей попомнит.

Дуня зябко передернула плечиками: студено на рассвете, но от окна не отошла. Медленно, тихо плыли думы. Вот напали, начали татарских гостей грабить, потом и своих не пощадили. Пакости сотворили много, – но мысль не задержалась на этом, разбои ушкуйников обычны, и дивиться тут было нечему. Опять и опять вспоминала Дуня о подруге своей Малаше, уволок ее атаман разбойников Александр Аввакумович, имя его далеко гремело по Волге. То, что ушкуйник девицу уволок, также не диво, хотя бы и Малашу – дочь немалого боярина. В Нижнем Новгороде ушкуйники узды не ведали. Дивно было иное: отец Малаши бесстрашно к самому Александру Аввакумовичу пошел, просил, грозил, умолял. Когда возвращался он с берега, Дуне в щелку приоткрытого окна довелось увидеть, как брел боярин в кремль. Шел он простоволосый, тяжело переставляя ноги. У крыльца остановился и долго, как слепой, искал рукой перила. Дуня крадучись перебежала переходом из своей светлицы в княжий терем, там затаилась за дверью, слушала, что говорил князю Малашин отец. Думала, пришел он ко князю бить челом на ушкуйника, но об ином говорил боярин. Слышно было, как тяжело вздыхал он, как изредка всхлипывал, потом, собравшись с силами, продолжал свой медленный, трудный для него рассказ. Княжна ясно слышала каждое слово, но смысл речей его смогла понять не сразу. Сейчас у окна, глядя на потухающие костры, Дуня вспомнила, как боярин, задохнувшись, еле выговорил: «Как сказал мне вор, – ты–де, тестюшка, сам дочку спроси, пойдет ли она в терем под замок, – так у меня сердце и заколыхнуло. Ну, думаю, вор девку соблазнил, да и как не соблазнить, ежели он – детинушка здоровый, кудрявый, веселый, ох, веселый!..»

Дуня силилась представить себе веселого, кудрявого вора, ласки которого заслонили Малаше родительский дом, и чувствовала, как тревожно замирает сердце. «Что же за чары такие изведала Малаша? Что, если бы не Малашу, меня схватили ушкуйники?» Вздрогнула. Только что сотканный мечтами богатырский облик ласкового, веселого вора вдруг сник, расплылся, как грязный клок дыма в белом тумане девичьих мыслей. Дуня задорно тряхнула головкой: «Ну нет! Меня этим не полонишь!» В памяти вспыхнули горящие глаза Мити: «Не сочти за похвальбу, княжна, но только быть мне кречетом…» Нет! Малаше и теперь не понять Дуню, не понять, как можно стоять вот так, прислонясь головой к оконному косяку, и шептать самой себе: «Кречет, белый кречет…»

Сзади подошла Патрикеевна, накинула на плечи княжны плат.

– Простынешь, Дунюшка.

Княжна точно и не слышала: «Кречет, белый кречет…»

В соседнем тереме с треском распахнулась дверь. На гульбище вышел отец, заспанный, неодетый. Видимо, Дмитрий Костянтинович спешил взглянуть на Волгу, убедиться, что берег воистину пуст, что ушли наконец новгородские разбойники.

Не замечая дочери, князь быстро подошел к перилам гульбища, на ходу подхватывая спадавшие порты, перегнулся, вглядываясь. Дуня подалась в глубь светлицы, отвернулась и, пугаясь собственных мыслей, гоня их прочь, поняла, что невольно сейчас сравнила она отца с Московским князем. Старалась не думать, но знала, знала: приди так вот в Москву ушкуйники, не стал бы Митя в Кремле отсиживаться да с гульбища поглядывать, как станишники пакостят во граде.

Кречет! Белый кречет!

 

НЕ ДЛЯ НАС

 

Обоз понемногу втягивался в лес, под тень сосен. Фома снял шапку, вытер рукавом потный лоб.

– Ух! Хошь немного полегше, а то несть спасения от солнца: разъярилось, палит и палит.

Бор стоял на холмах вековой, богатырский. Под соснами – ни травинки, только вереск да лиловатые сухие лишайники. Из–под ног Фомы выпрыгнул черный кузнечик, распустил красные крылья, с треском полетел прочь. Хорошо в бору в знойный полдень. А запах! От этого соснового духа совсем повеселел Фома. Но радоваться было рано. Голова обоза поползла с горы, под соснами зазеленел мох, дорога пошла через болотистую низину. Оттуда вдруг послышались шум, ругань. Фома взглянул сверху, выругался. Передний воз завяз, весь обоз сбился в кучу, загромоздил узкую полосу лесной дороги. Фома, чертыхаясь, побежал в голову обоза. Возчики, шлепая лаптями по воде, топтались вокруг воза, тащили, надсаживались криком. Куда там! Тяжело: везли камень.

Еще сверху заметил Фома, что кто–то от работы отлынивает, таясь за кустами. «Вишь, подлый!» – припустясь с горки, Фома медведем вломился в кусты.

– Кто тута хоронится?! – ухватил за ворот, тряхнул. – А, это ты, Бориско! – Погнал его на дорогу, действуя коленкой, ибо руки были заняты: за шиворот парня держал. Бориско после каждого пинка только ойкал, но оглядываться на Фому поостерегся, пожалуй, в зубы заедет. Озлился медведище.

Выгнав парня на дорогу, Фома принялся его срамить. Возчики, бросив работу, столпились вокруг, глядели хмуро. Бориско понял: заступы не жди – начал отлаиваться сам:

– Ты што, Фомка, кулаками в нос суешь? Видывали мы твои кулаки! Сыты! Дали тебе под начало обоз, ты и рад над людьми куражиться. Глядите, люди добрые, какой у нас воевода сыскался – Фомка–вор. Ты перед князем выслуживаешься, а мы – люди малые, нам и в кусты схорониться не грех.

«Ишь куда загнул, идол», – удивился Фома, начал было совестить:

– Ты подумай, на какой работе мы. Камень везем! Каменный град, сиречь Кремль, на Москве строить.

Только Бориско не унялся:

– Град? Как же! Так мы его и построили! А куда обоз гоним? Въедем в Кремль и к Троицкой башне свернем. Стрельня завалилась, срамота смотреть, а камень владыка Алексий у князя отобрал и тут же рядом с развалиной Троицкой башни церковь строит.

Возчики зашептались:

– Парень правду–матку режет. Божий храм строить, конечно, дело благочестивое, но от татар али от Литвы одним благочестием не оборонишься. Можно было бы с храмом и подождать! Бог простит.

Фома, однако, не смутился, подбоченясь, шагнул на Бориску.

– И опять ты дурак!

– Лаяться ты горазд!

– Угу! А ты думать не горазд. Не понял, как есть не понял, пошто храм раньше Кремля воздвигают.

– А пошто?

– А по то... – Фома не договорил. Из толпы крикнули:

– Ой! Глядите! Солнце!..

И тут только люди увидели, что ослепительный зной августовского дня меркнет. На запрокинутые к небу лица легла празелень необычных теней. Фома как стоял подбоченясь, так и не опустил рук, приговаривал вполголоса:

– Вот те на! Солнце щербато! [143]

В наступившей тишине громко прозвучало тревожное ржание коня. Как бы в ответ, сразу закричали несколько человек, кто–то в ужасе повалился наземь, зажимая лицо руками, кто–то вопил, всхлипывал по–бабьи, тонко и пронзительно. Быстро темнело. Бориско, обезумев от страха, кинулся прямо в лес, но Фома его перехватил, грозно тряхнул:

– Стой! И вы все стойте… – загремел он и добавил такое крепкое словцо, что люди невольно попятились.

– Экий леший! Тут знамение грозное на небеси, а он такими земными словесами человеков вразумляет, что, если его на месте громом не разразит, придется вору верить.

Но грома не было, а Фомка орал бесстрашно:

– Вы што, аки овцы, сгрудились? Гляди веселей, дьяволы!

Из толпы вылез отец Бориски. Старик напустился на Фому, застучал в землю клюшкой:

– Ах ты, бесстыжий! Нашел время лаяться! Да знаешь ли ты, чем сие знамение нам грозит?

Фома опять подбоченился.

– Чем?

– Беды, глад, мор…

– Ой, Пахом, помолчи! – загрохотал опять Фома. – Не то я те, старый ворон, всю бороду выдеру. Ты у меня покаркаешь, ты у меня попужаешь людей. Я слыхивал, тебе не впервой по небесным знамениям беды пророчить. Твоя старуха сказывала, как ты единожды брехал, ныне опять за то же принялся!

Пахом невольно замолчал. Потом, переведя глаза с солнца на Фому, спросил тихо, со страхом:

– Фомушка, да нешто ты и знамениям небесным не веришь? Уж не обасурманился ли ты в Орде?

Люди враждебно и настороженно ждали ответа. Фома понял: ошибиться нельзя! Могут тут же и задавить без пощады, а потом, обезумев, в леса разбегутся. Ошибиться нельзя! И, глядя на серп солнца, он отвечал напевно:

– Не верю я, детинушка, ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай, а верю я, детинушка, в свой червленый вяз…

– Так то ж Васька Буслай, [144]– откликнулся Пахом, – этим словом свою дубинку славил.

– А я чем хуже Буслая? А вы все чем хуже? Носы повесили! Страшно! Солнце, аки месяц о трех дней, и лучи свои скрыло. Што с того? Не для нас то знамение!

Испуганные люди невольно потянулись к этой простой и задорной мысли: «Не для нас…» Только Пахом еще не сдавался, спросил со вздохом:

– А ты почем знаешь, что не для нас?

– Нет! Не для нас! – Фома говорил убежденно. – Сам ты сказывал: «Знамение сие грозно». А за што нам, русским людям, грозить? Не мы давим, нас давят! Не мы кровь людскую пьем, нашу кровь ханы пьют! Што Руси знамения бояться? Пусть ордынские вороги наши сию тьму разумеют! Тьма на них!

– Дай–то бог! Дай–то бог!.. – повторял Пахом, крестясь. За ним поснимали шапки и другие мужики, а Фома взглянул на солнце и весело воскликнул:

– Эге, никак светлее становится… Бориско! Не договорил я тебе с этим переполохом. Разумей: Алексий–митрополит где храм ставит? На каком месте? Ты, может, и не ведаешь. Там двор ордынский стоял. Отдала владыке то место царица Тайдула. Он там, не будь плох, церкву деревянную поскорее поставил, а церква та сгорела, а царицу Тайдулу зарезали… – Фома скорчил лукавую рожу, подмигнул. – Вот владыка и спешит место занять, обратно татар в Кремль не пустить. Смекаешь, в чем хитрость?

Фыркнул довольно, глянул лукаво. Возчики заулыбались. Тогда, толкнув Бориску в плечо, Фома добавил:

– Довольно головы загибать, шеи посворачиваете! Принимайся, робята, за дело, начинай воз вытаскивать. Будет вам на солнце глазеть, говорю, не для нас знамение, вишь, светает.

 

МАМАЕВ ПОСЛАНЕЦ

 

Арба с поставленными в ряд узкогорлыми кувшинами затарахтела по переулку, где целый квартал был занят ханской мастерской.

– Вода! Вода! Холодная вода! – загорланил торговец, и послушные этому призыву ханские рабы бросали работу, бежали к воде – напиться. Сразу затихло пыхтение мехов у горнов, смолкли удары молотов, скрип чигирей, [145]поднимавших воду в бассейны, откуда она самотеком шла по трубам к горнам для охлаждения их. Знал купец, куда привезти свой товар. Чистую питьевую воду нигде так не расхватывают, как тут, в кархане, [146]где около огня и горячего металла люди изнывают от жажды.

Переулок сразу запрудила толпа, так что случайный всадник, проезжавший здесь, остановил своего ишачка, – не протолкаться. Оставалось терпеливо ждать, когда очистится дорога, а очиститься она должна была скоро: вон как надсмотрщики стараются, палок не жалеют, гонят рабов обратно к горнам, да и воды у купца ненадолго хватит. Рассудив так, всадник сидел неподвижно, только его туфли без задников, свисая пятками чуть не до земли, тихо покачивались. Вдруг он вздрогнул, подобрал ноги. На другом конце переулка, привлеченные сюда шумом, показались воины ханского караула. У этих расправа коротка. Десяток ударов сплеча, десяток вскриков, рубцы на голых плечах и спинах, сразу набухшие кровью, и толпа рабов, не дожидаясь, чтобы воины обнажили сабли, рассыпалась, побежала.

Купец вскочил на арбу и погнал лошадь. Звон и дребезг сопровождали купца – денег у рабов не было, и расплачивались они кто чем – своими издельями. Купец, подгоняя лошадь, опасливо оглядывался на десятника караула, знал: попадешься – плохо будет за прямой грабеж ханской карханы.

«Держи! Держи!» – неслось вслед. Но не на того напали! Лошадь у него была резвая, дороги он не разбирал. Сбив с ног замешкавшихся на дороге рабов, купец скрылся за углом.

Еще горячий от свалки, десятник наткнулся на всадника, продолжавшего сидеть на ишаке.

– Ты кто? – прохрипел он, раздумывая, не огреть ли плетью и этого.

– Бедный уртакчи. [147]

– Уртакчи? Зачем тебе, хлеборобу, в Сарай–Берке быть?

– Подать платил. Уртакчи я, на чужой земле сижу, на земле мудрого Хизра, ему ныне и подать везу.

– Так. Поезжай, – милостиво разрешил десятник, опуская плеть. Перебирая тонкими ножками, ишак побежал неторопливой рысцой. Десятник глядел вслед. «Уртакчи? Похоже на то. Кафтан старый, выцветший и ишак полудохлый, а что–то не так. Клянусь бородой Магомета, врет он! Где я его видел?»

Всадник тем временем завернул за угол и ударил ишака пятками в брюхо, но ишаку спешить было некуда и он продолжал трусить понемножку. «Подхлестнуть ишака? Нет! Нельзя. Оглянуться? Тоже нельзя!» С



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: