Ушкуйники великого Новгорода 6 глава




– Гатью едем. Чего ты боишься, Иляк?

– Свет! Свет! – твердил мурза.

– Говорю – гать, – повторил Дмитрий, – хворост поперек дороги навален, землей прикрыт, с боков концы видны, хворост старый, гнилой, а гнилушка всегда в такую мокреть светится.

Татарин ничего не понял, ехал где–то близко сзади, бормотал свои молитвы, сдавленным голосом поминал Аллаха.

Слушая его, князь почувствовал, что и ему не по себе от этого тихого света, а тут еще холодная капля упала за шиворот, наводя дрожь, покатилась по хребту.

Иляк понемногу затих, зато далеко позади, там, где терялся хвост отходящих суздальских полков, раздались крики.

Князь остановил коня. Иляк в темноте наткнулся на него, встал тоже. Стали слушать.

Сперва было слышно лишь хлюпанье копыт по дорожной жиже да шум ветра в лесу, потом явственно донеслись крики и лязг оружия.

«В такую ночь, в такую непогодь Дмитрий Иваныч следом идет!» Тут же Дмитрий Костянтинович заметил, что впервые, невольно для себя, мысленно назвал соперника не Митькой, как привык называть, а Дмитрием Иванычем, и тут же понял, что Суздалю с Москвой больше не тягаться.

Дмитрий Костянтинович с ненавистью оглянулся на Иляка. От промокшего халата мурзы пахло псиной. Дмитрий поехал вперед, забыв и про страхи свои: все равно теперь! За ним тронулся присмиревший Иляк, все еще косясь на светящиеся гнилушки…

Придя в Суздаль, город подняли набатом.

С фонарями, с факелами, в непролазной грязи бежали суздальцы в кремль, тащили рухлядь. Ревели ребята. Мычала испуганная скотина. Вороньи стаи, потревоженные среди ночи, зловеще граяли в небе. Над посадами Суздаля, вокруг кремля разгоралось пламя: то суздальцы, садясь в осаду, жгли их, чтобы врагам к стенам примет делать было не из чего.

Клубы дыма, мешаясь с дождем, падали вниз на город, а Суздаль тревожно и скорбно продолжал бросать в мокрую мглу все те же медные звуки набата.

 

ТАРАН

 

– Навались, ребята! – крикнул Дмитрий Иванович.

Сразу же сотня воинов, спрятанных под навесом тарана, налегла грудью на балки. Снаряд заскрипел, медленно пополз к стенам Суздаля.

Навстречу со стен, с раскатов [119]башни полетели стрелы, вонзались в крышу и боковые щиты тарана; пакля на стрелах горела дымным пламенем, но бревна крыши и щитов, нарочно перед тем хорошо политые водой, не загорались.

Прошли времена, когда бояре оберегали Дмитрия от каждой стрелы, ныне князь сам знал, где нужно лезть наудалую, а где разумнее и поберечься.

Сейчас, зайдя под навес тарана, князь шел вместе с воинами, приглядываясь, правильно ли идет снаряд. Тяжелое боевое бревно тарана, висевшее на цепях, чуть качалось, его острый окованный конец выдавался далеко вперед, по бревну направляли снаряд прямо на угол башни.

Стены все ближе, но тут переднее колесо попало в яму, весь снаряд осел вниз, набок, боевое бревно, звякнув цепями, качнулось в сторону, его подхватили десятки рук.

Спереди закричали:

– Вагу давай!

– Подсовывай, вывешивай, еще, еще… еще…

Таран, поскрипывая в такт тяжелому дыханию людей, вылезал из ямы.

– Навались! – страшными голосами разом гаркнули несколько глоток. Снаряд пошел вперед. Встал. На минуту все стихло, только с близких теперь стен слышались крики суздальцев да посвисты стрел, с легкими щелчками впивавшихся в крышу.

Прижимаясь к боковым щитам, чтоб не мешать людям, Дмитрий пошел вперед.

Воины начали раскачивать на цепях боевое бревно; размахи его становились все больше, наконец по команде «Бей!» бревно пошло дальше, вперед, его окованный железом конец ударил в угол стрельни. [120]Полетела щепа, видно было, как вся башня дрогнула.

Воин, стоявший первым, на мгновение высунулся из–под навеса и тут же со стоном повалился на землю, подбитый стрелами.

Дмитрий прыгнул вперед, не забыл прикрыться щитом, по которому тут же ударили две стрелы, оттащил раненого.

А таран продолжал бить все в тот же угол. Наконец, когда одно из бревен, треснув, вылетело прочь и башня со скрипом осела, сверху закричали:

– Челом бьем Митрию Иванычу! Помилуй, княже!

Еще опасаясь выйти из–под навеса, Дмитрий пристально следил, как окованные железом ворота медленно открылись, как в их темном чреве сверкнуло золото хоругвий и риз. Тогда, не таясь, князь вышел навстречу попам суздальским, которые с крестами и иконами шли к нему, Московскому князю, молить о мире и пощаде града.

Князь оглянулся. К нему спешили московские бояре, а рядом, утыканный стрелами, похожий на громадного ежа, стоял таран. Боевое бревно его продолжало мерно качаться.

 

КНЯЖНА

 

В открытое окно терема ветер нес черный пепел с пожарища. Дмитрий Иванович стоял у окна, глядел с высоты на погоревший Суздаль. За спиной послышались легкие, быстрые шаги. Дмитрий оглянулся. Перед ним, смущенно потупясь, стояла девушка в василькового цвета летнике, щеки ее рделись румянцем.

– Прости, князь, не чаяла тебя встретить, – проговорила она.

Князь молчал.

Она подняла на него глаза, не зная, сердиться или нет за его молчание, и поняла: князь смутился больше ее.

«Очи у нее васильковые, как летник», – только и мог подумать Дмитрий. Еле совладав с собой, ответил:

– Не чаял и я встретить тебя… княжна иль боярышня, не знаю, прости.

Девушка отмахнулась от его несвязных слов.

– Княжна я. Дуней звать…

И тут князь, увидев, как гневная морщинка легла у нее между пушистыми бровями, подумал торопливо: «Аль обидел ее чем? Дурак! Двух слов связать не смог!» А она, подойдя поближе, взглянула строго, пристально, но и со скрытым любопытством:

– Доволен, княже?

– Чем, княжна?

Собольи брови ее удивленно взметнулись.

– Он еще спрашивает! Отца моего, князя Дмитрия Костянтиновича со стола великокняжеского согнал! Посады суздальские сжег! Грамота написана, в ней отец мой тебе молодшим братом нарекся, а ты не знаешь, чем довольным быть. Бесстыжий! Холопей и тех против отца поднял. Вон вчера донесли: пока мы в осаде сидели, поместье у батюшки наши же холопы сожгли и в московские слободы подались, все дело твоих людей – атаманом у них московский сотник был.

– Какой сотник, княжна?

– Почем я знаю. Семка какой–то. Его зимой наши в полон взяли на Плещееве озере.

– Ой, княжна, сама ты не ведаешь, какую радость мне принесла. Он это – Семен Мелик!

Она еще строже посмотрела на него.

– Совесть у тебя есть, князь? Я ему про бунт, а он… хороша радость! Видимо, все вы на Москве воры, что холопы, то и князья! У отца моего седина в голове, а ты с ним тягаешься. Не рано ли, княже?

Дмитрий забыл о смущении и, когда она захлебнулась от гнева, смолкла, сказал тихо, но твердо:

– Не я тягаюсь с отцом твоим! Не я, но дело мое!

Она отвернулась, насмешливо дернула плечом и, чуть оглянувшись, через плечо же спросила:

– Что за дело такое у тебя, князь Московский? – Хотела уйти, Дмитрий шагнул вслед, спросил торопливо:

– Что стал бы делать отец твой, доведись ему сесть на великое княжение?

Она удивленно повернулась к нему. Дмитрий опять невольно проследил за взмахом ее бровей.

– Княжить бы стал… Как все. Как и ты ныне…

– Не так, княжна…

Долго говорил ей Дмитрий о Руси, о свече дела его, [121]еще дедом зажженной, о великом бремени и о долге великом своем. Кончил смущенно:

– Не сочти за похвальбу, княжна, а только быть мне кречетом до тех пор, пока стервятники степные кружат над Русью. За то и голову положу. – Со страхом взглянул на девушку: верит ли? А она сидит на лавке – не шелохнется, потом подняла к нему лицо.

– Страшное дело задумал ты, княже. – Отвернулась, помолчала, наконец вымолвила печально и смущенно:

– И за тебя мне страшно стало…

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Настя подошла к двери – скребется кто–то снаружи, отодвинула засов, приоткрыла… и тут же с воплем схватилась за сердце:

– Друг!

Пес визжал, радостно юлил вокруг, стараясь лизнуть Настю в лицо, а она, опустившись на колени, рыдала о том, кто, как сказали ей, похоронен на берегу Плещеева озера.

Так и нашел Семен Настю в сенях на полу, рядом с собакой, когда вслед за псом вошел в дом.

– Настя!

Она отняла руки от лица и, не веря глазам своим, затуманенным слезами, глядела на него.

Он улыбнулся, наклонился к ней, и тут, узнав улыбку его, Настя кинулась ему на грудь.

– Жив!

Он удивленно взглянул на нее.

– Живехонек. Что ты меня хоронить вздумала?

– Не я, Дмитрий Суздальский тебя похоронил. Так и велел Дмитрию Иванычу сказать, что помер ты.

Семка тихо свистнул.

– А я–то на Дмитрия Иваныча серчал, что он меня из полона не выручает. Ну княже! Ну Дмитрий Костянтиныч! Хитер! – И, заискрясь лукавством, спросил:

– Ты меня, чаю, отпела?

Она утвердительно кивнула головой. Семка захохотал, начал целовать жену.

– Теперь что хошь делай, не помру! Никакая стрела меня отныне не возьмет! Говорят, если живого–то отпеть – к долголетию это!

Настя только крепче прижималась к мужу, а он, взглянув через ее плечо в приотворенную дверь горницы, оборвал смех, сказал даже с упреком:

– Что же ты молчишь, Настя?

Вошел.

Вместе они наклонились над люлькой. Он спросил тихо:

– Кто?

И так же тихо откликнулась она:

– Сынок! Иванушко.

Тут Семен не утерпел, схватил сына в охапку, потащил к окну, к свету – смотреть.

– Раздавишь, медведь! – кричала Настя, отнимая ребенка, а сын, вторя хохоту Семена, заливался ревом.

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

СТАРЫЙ ОБЫЧАЙ

 

Над одинокой, покинутой в степи юртой, чуя поживу, неотступно парит коршун. Спускается все ниже, ниже, вглядывается: нет ли обмана? Напрасно! Юрта мертва, лишь в темной глубине ее слабо шевелится пережившая всех старуха, но и ей недолго осталось хрипеть. Когда она затихнет, коршун спустится к открытому входу юрты, сядет на закопченный край медного котелка, опрокинутого в остывшую золу, и, вглядываясь желтыми глазами в глубь жилья, будет хищно щелкать клювом, предвкушая обильный пир. Никто не спугнет коршуна. Никто не подойдет к оставленной юрте. Черная смерть [122]упала на степи, навалилась, одолевает Орду.

Выдал Фомка себя за колдуна и сам не рад. Теперь, когда мор идет по Орде, зверем смотрит на него Ахмед. «Долго эдак не продержишься, – смекает Фомка, – пока что боятся, но, того гляди, прикончат».

А беда тут как тут – одним днем помер хозяин Куденея, тархан был знатный, такого в пустой юрте на расклев коршунам не бросишь; надо хоронить, а кому охота в чумную юрту войти?

В Орде поднялся вой. Слушая его, Фомка почесал за ухом, поглядел на татар да и порешил: будет благо подобру–поздорову в кусты убраться, с очей долой, а то, не ровен час, попадет волк в капкан – муха во щи.

Оставаясь в засаде, Фомка не чуял, что пуще прежней стряслась беда: в Орду пришел шаман.

Еще благочестивый Узбек–хан, приказав монголам принять закон Магомета, начал гнать и бить шаманов, но сейчас, когда демоны «черной смерти» вырвались на волю, колдун без страха пришел в становье, громко бил в бубен, плясал вокруг юрты мертвеца, кружился перед входом до исступления, до пены: гнал злых джиннов прочь, а чтобы колдовство было крепче, велел свершить древний, уже полузабытый обычай.

Когда из становья пошли татары в степь, Фома ветви раздвинул и исподтишка за ними проследил. Вырыли они в степи могилу и ушли, оставив яму пустой. Было это еще поутру, и до самого вечера никого больше не увидел Фома, а когда поздние сумерки засинели над степью, меж юртами замелькали огни факелов. В степь, к могиле, потянулись толпы народа, тащили покойника. Впереди метался, бил в бубен кто–то черный, аки дух нечистый. Но не это смутило Фому, который, забравшись на холмик, залег в сухом бурьяне (росы которую ночь не было), – за покойником волокли кого–то связанного, он кричал дурным голосом, порой заглушая даже звонкий бубен шамана.

Ящерицей скользнул Фома по земле, подполз совсем близко и обмер: в свете факелов признал он в кричавшем человеке друга и товарища – Куденея.

«Зачем шаману Куденей понадобился?»

Хоронясь от татар, Фома на брюхе полз вслед, но у могилы народу скопилось – мало не вся Орда, ничего не разглядишь.

Вдруг Куденей взвыл не своим голосом, от крика его у Фомы мороз пошел по хребту, а татары внезапно шарахнулись в стороны, в степи сразу стало тихо, лишь бубен шамана гудел. Куденей голосил откуда–то снизу, из могилы – глухо. Фома понял одно: Куденей жив.

 

Колдун все еще плясал в опустевшей темной степи над раскрытой могилой, когда Фома подкрался к нему вплотную.

Куденей уже не орал – выдохся, только хрипел с захлебом, но хрип этот, мешаясь с бубном и заунывной песней шамана, был, пожалуй, страшнее крика.

Не раздумывая долго, Фома вскочил, рявкнул и бросился на шамана, тот швырнул прочь зазвеневший бубен, скользнул в сторону, нагнулся, выхватил нож, встал, ожидая нового нападения.

Косматый, заросший черными волосами, в драном татарском халате, лопнувшем на могучих плечах, Фома шел на колдуна медленно, чуть нагнувшись вперед, прикрываясь, вместо щита, согнутой в локте левой рукой, а сам приговаривал этак ласково:

– Подь сюды, подь сюды, милай. Я тя употчую, болезный.

Шаман приговора послушался, прыгнул вперед, пырнул ножом в мякоть руки повыше кисти. Тотчас же Фома ударил его под вздох, колдун скрючась упал на землю. Медведем навалился на него Фома, схватил за горло, сдавил. Шаман побился, затих.

Поднявшись с земли, Фомка засучил рукав, посмотрел, потрогал рану. «Попортил руку колдун. Благо шуйца. [123]Было б хуже, кабы он мне так десницу [124]располосовал». Присыпал рану землей, пошел к могиле.

Яма не зарыта, внизу тьма, и тут Фома оробел – кто его знает, может быть, там и не Куденей вовсе, а оборотень Куденеев голос подает: заманивает! Фома отошел на десяток шагов в степь, постоял, повздыхал, потом все же повернул обратно, вновь заглянул в черный мрак могилы и окликнул несмело:

– Куденей!

Но Куденей, видать, обезумел, не признал друга, взвыл громче прежнего. Фома вдруг повеселел:

– Ишь вопит! Где там оборотню быть, то Куденей, без обмана. – И перекрестясь, прыгнул в могилу.

Пусто! Ни покойника, ни Куденея! Под ногами земля. И голос Куденея смолк.

Наваждение!

У Фомы подкосились от страха ноги, обессилев, прислонился к стенке могилы, провел рукой по лбу, стирая капли холодного пота. Так прошло несколько мгновений. Оборотня нет, не набрасывается, не душит, а в тишине чуть слышно слабое, с хрипотой дыхание. «Жив чертяка!» – обрадовался Фома.

– Куденей, где ты?

Тихо. Даже дыхания не стало слышно.

«Затаился!»

Фома пошарил руками по стенкам могилы. Татарин был положен не прямо на дно, а в подрытую сбоку в стенке могилы яму. Дрогнувшими пальцами он тронул, потом, осмелев, шевельнул мертвеца. В ответ послышался слабый лязг, рука опустилась бессильно.

Мертвец зубами скрежещет, легко ли! И опять откуда–то из глубины затаенный вздох.

Фома вдруг осерчал и на Куденея, и на нечистую силу, а пуще всего на себя. Видимо, оттого и страх как рукой сняло. «Это все Куденейка! Дышит, бес, зубами со страху щелкает, а сам таится!»

– Дурья башка! Друга не признал! Дам в морду, будешь молчать! Где ты, так тебя, разэдак и опять так!

Куденей, видимо, понял, что ни черту, ни мертвецу не под стать так ругаться, стоя в могиле, признал Фомкин медвежачий рык, отозвался со стоном:

– Тута я. Под мертвяка положен, задыхаюсь!

Фома рывком выдернул тело татарина, бросил на дно, перешагнул через него, нагнулся над ямой. Выволок Куденея. Тот даже пошевельнуться не мог: так был затянут путами – одеревенел.

– Погоди! Там у колдуна где–то нож остался…

Распутав Куденея, Фома скинул в могилу тело шамана, потом, обращаясь к другу, сказал:

– Вставай, Куденей, до света подальше надо уйти.

– Нету моей моченьки, – слабо откликнулся тот.

– Беды! Так нас враз пымают. Небось утречком сюды придут, могила–то не зарыта. – Силой поднял Куденея на ноги, поволок в степь.

– Шагай, шагай! Двигай лаптями, лешай!

Понемногу Куденей размялся, пошел сам, но уйти далеко не пришлось, уже к полудню он вновь обессилел, брел, спотыкаясь. Под скулой у него, постепенно чернея, вздувался желвак. Наконец он ойкнул, упал.

– Что с тобой, Куденеюшка? – наклонился над ним Фома. Куденей повернул к нему вымазанное землей лицо, даже сквозь грязь было видно, как оно побледнело. Бормотал он что–то бессвязное, еле разобрал Фома.

– Смертушка пришла по мою душу.

Потом, глядя тоскующим оком, Куденей заговорил яснее:

– Аки рогатиной меж крыл ударило. Огонь жжет! Тяжко! Видать, зря ты меня из могилы тащил, все одно хворь пристала. Иди прочь, Фома, не подходи ко мне. Тебе говорю аль нет?

Фома будто и не слышал Куденеевых слов, набрал сухой травы, ложе ему сделал, потом для костра стал огонь высекать.

Куденей твердил:

– Чумной я, сам видишь. Уйди!

Фома посмотрел на него, потом отмахнулся:

– Чему быть, тому не миновать! А мне от тебя уходить поздно, я и хозяина твово в могиле ворошил и с тобой целый день шел. – Взглянул на огниво, заворчал: – Заговорился с тобой, ан трут и погас. Лежи, чего там.

Ночью Куденей бредил, дрожал от озноба, не чувствуя жара костра, разведенного Фомой. К утру вроде полегчало малость, рубаха смокла от пота, затих, но ненадолго, проснулся от кашля, что–то стояло у него в горле, душило. Наконец с болью, с надрывом Куденей отхаркнул кровавый сгусток, изо рта потекла по бороде темная струйка крови.

Солнце вставало все выше, все горячее становился день, а Куденея опять бил озноб. Сняв с себя рубаху, Фома накрывал трясущиеся плечи друга, когда знакомый посвист стрелы заставил его поднять голову.

Прямо на них скакали татары.

– Погоня! Вон и мурза Ахмед тут! Ишь орет, сатана. Озлился! Подожди, ужо ты у меня очумеешь! – И, встав во весь рост, Фома гаркнул зычно:

– Поворачивай, татарове! Черная смерть тута!

Натянув поводья, так что лошадиные головы задрались кверху, татары, привстав на стременах, смотрели вперед, разглядев Куденея, поняли – Фома не брешет.

Как ветром сдуло погоню, лишь сухая пыль еще клубилась в степи.

Фома свистнул им вслед, захохотал:

– Все одно, казнь сия послана от бога, скачи не скачи, от смерти не ускачешь! Так ли я говорю, Куденей? – и, оглянувшись на друга, увидел, что Куденей лежит тихо, отмаявшись навеки.

 

ХОЗЯЮШКА

 

Фома вышел на берег Волги, загляделся на дрожащий лунный свет, бегущий по воде, и сказал сам себе вслух:

– Ну вот и добро! Через рубеж Русской земли перешагнуть довелось, и Орда, слава те, господи, позади осталась, и Новгород Нижний недалече.

Было хорошо знать, что не надо озираться назад, что вражья стрела не ударит в спину, что шею не стянет петля татарского аркана. Дома! На родине! На Руси!

Фома плотнее запахнул татарский халат, подобрал его длинные полы, заткнул за кушак и пошел вперед.

Месяц успел уже опуститься к прибрежным кустам и бросал медно–красный свет на Волгу, которая, проснувшись от предутреннего ветерка, слабо плескала в берег, а Фома все шагал, оставляя на мокром песке следы своих разбухших, разбитых в дальней дороге лаптей. Изредка, когда усталость морила, ложился ничком на землю, хорошо было растянуться, дать отдых ногам, щекой почувствовать ночной холод прибрежного песка. Но долго отдыхать он не мог, неведомая ему самому сила гнала вперед, и, когда утренний туман оторвался от воды и студеным белым пологом повис над ней, озаренный первыми, еще холодными лучами солнца, на высокой вершине откоса стали видны башни Нижегородского кремля.

Но не на них смотрел Фома, да и по сторонам не смотрел, торопливо проходя по улицам Подола, [125]туда, где резные столбики поддерживали высокое нарядное крыльцо знакомого кабака.

Только взойдя наверх и взявшись за тяжелую кованую скобу, Фома остановился: дух перевести, а может, робость нежданная напала.

На стук отклика не было.

– Эк до какой поры хозяюшка спит!

Толкнул дверь, нагнулся, вошел в сени, прошел в избу – пусто. Невольно взглянул в угол: «Здесь Куденей когда–то сидел, спьяна плакал, что в Хвалынском море потоп». Улыбнулся своему воспоминанию, вздохнул. Пошел в подклеть, и едва открыл дверь, как на него пахнуло тяжелым, густым смрадом. В полутьме разглядел, что та, к которой он шел, лежит на голом полу без памяти, в крови, в нечистотах.

Уже на свету в горнице разглядел на шее своей лады черный вздувшийся желвак, такой же, какой был под скулой у Куденея. Фома бессмысленно глядел на искаженное мукой, постаревшее лицо и все не мог понять, она ли это лежит перед ним – хозяюшка, лада, красавица!

Эх! Может, и не бывала никогда лада его красавицей, но такой желанной была она для него там, в неволе, что Фома никак не мог осмыслить того, что видел. Сейчас казалось самым нужным, чтоб ожила она, встала прежняя, задорная, здоровая, улыбчивая. Но черный желвак – признак верный, страшный, неумолимый…

Как ни ходил за своей ладой Фома, мучилась она недолго – на другой день померла.

Бревно из нижнего венца хозяйкиного погреба по толщине и добротности приглянулось Фоме. Не раздумывая, развалил он погреб и, вырубая из целого ствола домовину, [126]все вспоминал и вспоминал тот короткий час, когда пришла лада в себя. Сначала, увидев на Фомке татарский халат, помертвела от страха, потом… Удивляется на себя Фома – слеза очи застилает. Даже сердиться начинает. И не было ничего, кажись, ну признала, ну Фомушкой назвала, ну улыбнулась через силу… Чего же слеза–то катится? Обабился!

После таких мыслей Фомкин топор крепче, тверже врезается в дерево, но… несколько взмахов, и стук его опять стихает. Долго возился Фома над домовиной!

С этими же думами повез свою ладу на кладбище. Сидел на телеге, не замечая ни притихших улиц города, ни встречных людей, пугливо сторонившихся его воза.

Не заметил и князя, с которым довелось повстречаться. Андрей Костянтинович окликнул его:

– Эй, басурман, жену, что ли, хоронишь?

Фома потянул рукой к голове – снять шапку, забыл, что ехал простоволосый, остановил коня.

– Будь здоров, княже. – Слез с телеги, кланяясь, попенял: – Пошто обижаешь? Пошто басурманом зовешь?

– Одежда на тебе татарская. Нешто крещеные люди в таких полосатых халатах ходят!

– А коришь все же зря. Я из Орды убег, пришел сюды в чем был, да вот поспел только похоронить ее, – Фома оглянулся на ладу.

Князь зорко, по–хозяйски приглядывался.

– Пришлый ты, значит. То–то я тебя не припомню. Вот покойницу твою вроде знавал. Как ее звать–то?

Фома посмотрел на князя, опять оглянулся на ладу и, не отвечая, начал заворачивать воз обратно.

– Ты куда?

Фома отвечал угрюмо:

– Не знаю я, как звать ее. Звал хозяйкой, ладой звал, а имени не ведаю. Чего я попу скажу? Соседей надо спросить.

Андрей Костянтинович принялся бороду гладить, чтоб Фома улыбки не заметил. Поехал рядом.

– Люди к своим родичам подступиться боятся, непогребенные мертвецы лежат, а ты чужую обрядил справно. Аль смерти не боишься? Аль жизнь не мила стала?

– Я, княже, татарам набрехал, што колдун я заговоренный, а может, и впрямь так, только не пристает ко мне зараза. А жизнь… – неожиданно Фома улыбнулся светлой улыбкой. – Как можно, штоб жизнь не мила стала? Скажешь, княже!

Князь подумал, прикинул и так и этак, сказал:

– Тебя, детинушка, судьба ко мне привела. Погляди, что у меня в Новом городе в Нижнем деется! Мор на люди силен и лют! Вишь, лежит. Подобрать некому… – князь показал на мертвеца, валявшегося в придорожной канаве. – А вон еще. Повсюду так! Погребешь свою ладу, принимайся за дело, потрудись для бога, трупия подбирай, вози на кладбище, опрятывай. За труд пожалую. Согласен? Не испугаешься мертвяков?

– Будь по–твоему, княже, – ответил Фома.

 

МОР НА ЛЮДИ»

 

Фомкина телега завязла в грязи. Бился, бился Фома – ни с места! Бросив воз посреди улицы, он отошел, шлепая по лужам, к ближайшим воротам, сел на скамейку. Конь стоял, понуро склонив голову, на мокрой спине темные полосы от кнута, с боков пар идет.

Фома зябко повел плечами. Пока над возом бился, жарко было, а сейчас, в промокшем, изодранном халате, стало студено.

Поглядел вдоль улицы – пусто: осень, слякоть – подмоги не жди, все по домам, как тараканы в запечье, да и народу в Нове–городе мало осталось, страсть сколь за лето перемерло!

Фома устало закрыл глаза. Удар над головой по забухшему засову заставил его вздрогнуть, оглянуться.

Открылась калитка. Вышел нижегородец. Мужик дюжий. Вот и подмога!

Нижегородец снял шапку, стряхнул с меховой оторочки капли дождя, поклонился и вновь нахлобучил шапку по самые брови.

– Бог на помочь тебе, Фома.

– Спасибо. Отколь меня по имени знаешь?

Мужик вздохнул.

– Как вас не знать. Не больно много таких–то, как ты, в Новом городе. Поглядишь на вас из–за тына – дрожь возьмет! Вон Ивашко – человек божий – покойничков везет. Вон Васька Беспутный. Этот хошь пьян без просыпа, да прав перед господом по делам своим. Вон Никола Убивец ради спасения души старается. Да еще ты, Фома – веселая голова. Про тебя так и говорят: «Этот не унывает. С этим и помирать вроде легше. Хоша и ругатель, но свят человек».

– Свят?! Ты, дядя, не бреши! Кой к бесу свят – всем ведомо, станишник я. Знают, говоришь, меня? Вестимо! Как не знать! Я и живым и мертвым ведом, вот мор минует, тогда забудут, а пока в подпечье, и помело – большак… Да ты, дядя, што с ноги на ногу переминаешься, чаво тебе?

– Прости меня, Фома, – мужик снова вздохнул, – не со зла, но со страху, вот те хрест не со зла, но только прошу – не сиди у моих ворот, тебя зараза не берет, а мы, по грехам нашим, боимся.

Фома помрачнел.

– Будя. Побрехали! Сам ты меня святым назвал, я в угодники не лез, а ныне, значит, меня, как пса, прочь гнать! – Глаза у Фомы загорелись, шагнул к нижегородцу, схватил за кушак, тряхнул: – Я те покажу святого, станишник я! Иди, пока цел, чертов кум, помоги мне воз выволочь, вишь, по ступицу завяз.

Мужик задохнулся от страха, рванулся и, оставив в руках у Фомы кушак, юркнул к себе во двор, захлопнув калитку.

Фома по обычаю своему плюнул, швырнул кушак в канаву и, не слушая причитаний мужика, доносившихся из–за забора, пошел к возу.

Нижегородец, припав к щели меж бревен тына, мелко закрестился, видя, как Фома сбрасывает покойников в грязь.

Когда конь вытащил наконец облегченный воз из рытвины, Фома, побросав трупы на телегу, оглянулся на мужика, оцепенело глядевшего на него из–за тына, крикнул:

– Покуда прощай, дядя! Скоро тебя так–то повезу!

Тот охнул, взмолился:

– Что ты, Фомушка, не пророчь, можно ли такое вымолвить!

– Ладно, живи покуда! А пуще не бойся ни чумы, ни Фомы, тогда не пропадешь!

– Ох, искушение! Ох, озорник Фома – пугает и бояться не велит! – вздыхал вслед ему нижегородец.

А дождь все шел да шел, даже грязь с лиц покойников стала сползать, смываться. Вода, скапливавшаяся во впадинах глаз, при каждом толчке телеги выплескивалась, стекала по щекам, казалось, что покойники плачут, и Фома, сам не замечая того, оглядываясь на них, бормотал:

– Пошто так–то? Отмаялись и ладно! Будет уж, чего там, довольно.

Горький плач живого человека заставил его забыть о слезах мертвецов. Остановив коня, пошел к воротам – так и есть: отсюда. Вошел. На лестнице, упав ничком, с крыльца, лежала женщина. Над ней, на корточках, сжавшись в комочек, сидела девочка лет восьми, по–бабьи низко повязанный плат закрывал лицо, лишь покрасневшую пуговку носа разглядел Фома.

Девочка подняла голову: черен! лохмат! простоволос! Закричала:

– Татарин! Нехристь! – Под широкой бородой не разглядела в распахнутом вороте халата тяжелого, кованого нательного креста.

– Татарин! – Упала на труп матери, замерла.

Фома заглянул в дом – пусто. Вернулся на крыльцо, покачал головой. Лицо покойницы искажено мукой, глаза приоткрыты, а девчурка лежит рядом, не отрываясь глядит в мертвые очи матери. Не гоже так–то.

Пошел к соседям. Два дома стояли пустые – выморочные. В третьем на стук долго никто не откликался, в сердцах хотел калитку высадить, но тут она открылась. Загораживая путь, перед ним стояла баба, глядела хмуро:

– Чего тебе?

Под этим взглядом Фома забыл, что хотел калитку высаживать, ответил тихо:

– Померли твои соседи, тетушка. Малая девчонка одна осталась. – И, чуя, что робеет, попросил: – Прими девчонку.

Баба ответила кратко:

– Уйди.

– А сиротку как же?

Баба спросила:

– Приютить? Чтоб и мои ребята померли? – Захлопнула калитку. Фома отошел, не посмел осудить. Тут его окликнули:

– Фомушка!

Оглянулся. На крыльце церкви увидел знакомого старика Митрича.

– Ты чего с бабой вздоришь?

Фома рассказал. Пожевав в раздумье старческим беззубым ртом, переспросив, в какой избе сирота осталась, Митрич сказал:

– Я тебя не зря позвал. Двое у нас лежат. Прибери.

Церковь была темна, лишь выставленный на середину канун жарко сиял свечами; шла общая панихида.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: