– Я подожду, когда тебе жажда язык развяжет, – сказал боярин Василий, поднимая с полу фонарь.
Боярин вышел, долго за дверью возился с замком, наконец ушел. Лука медленно опустился на песок, пополз к стене, начал обшаривать углы, соскабливая с камня плесень, жадно припадал к сырым комочкам, пытаясь высосать капли влаги, освежить пересохший рот. Но все напрасно, не то чтобы утолить – обмануть жажду не удавалось, и Лука без сил повадился на пол…
– Подождем! Сейчас боярина Василия не ухватишь – скользкий, что твой налим, – молвил Юрий Хромый, выслушав рассказ Михайлы Поновляева о разбое, учиненном над Лукой.
И Михайло и Малаша вскочили:
– Как так?
Но Юрий слегка прихлопнул по столу ладонью.
– Подождем до первого веча, а там с боярином Василием потолкуем…– и пальцы Юрия медленно сжались в кулак, смяв в комок концы парчовой скатерти.
Ждать пришлось недолго. Уже на третий день к вечеру Новгород был взбудоражен страшной вестью: немцы осадили Псков и Изборск!
Кое–кто из горячих голов, на ночь глядя, с факелами собрались на Ярославовом дворище: хотели ударить в вечевой колокол, но их отговорили. Пусть, дескать, Совет господ с псковичами сперва дело обсудит, а завтра и вечу быть. Утро вечера мудренее.
Но утром никто не услышал крика бирючей. Молчал вечевой колокол. Люди сами сходились на Ярославовом дворище, но, когда сунулись к вечевому колоколу, оказалось, там стоят владычные молодцы в кольчугах.
– Вечу сегодня не быть! – кричали они.
Народ начал ворчать. Известный всему Новому городу острослов Микула – торговый гость – выскочил вперед, лаяться.
– Почему вечу не быть?
– Совет господ так решил.
Микул швырнул шапку о земь, оглянулся на народ, подмигнул.
|
– И что это у нас в Нове–городе за господа завелись? – Развел руками, будто и вправду удивлен. – Совет господ да Совет господ! А я знать не хочу никаких господ!
– Эй, ты! Прикуси язык!
– Знать не хочу никаких господ, – повторил Микула, – окромя Господина Великого Новгорода.
Так повернул, что и сказать нечего. Однако один из владычных молодцев все же прикрикнул:
– Тише ты!
– Что ты на меня шикаешь, владычный кобель! Ишь окольчужился, так, думаешь, тебя и испугались!
Народу все прибывало. К Микуле протиснулись дружки – Иван Васильич Усатой, да Митрий Клочков, да Митрий Завережский.
Иван Васильич сказал Микуле:
– Ты шапку–то подбери. Нечего перед ними без шапки стоять, чаю, ты вечник, а не холоп.
Микула быстро подобрал шапку, хватил ею о колено – пыль стряхнул и, нахлобучив на самые брови, полез к колоколу.
– Вече!
– Вече! Вече! – гудела площадь, но владычные молодцы свое дело знали и первое, что сделали, спустили Микулу с лестницы. Внизу он с размаху ткнулся лицом в костяную мостовую, чешуей коровьих лопаток покрывавшую Ярославово дворище. Поднялся, рукавом вытирая разбитый нос. Погрозил:
– Погодите, попадетесь! – оглянулся на толпу. Люди, хотя и шумели, по народ пришел на площадь мирно, без доспехов, и лезть на копья владычных ребят не приходилось.
Михайло Поновляев понял: дело может кончиться ничем, завопил:
– Коли на то пошло, идемте, други, к святой Софии!
– Дело! – тотчас откликнулся Микула.
– Идем, ребята, к Софии… – зашумели в толпе. Новгородцы повалили через Волховский мост к собору. Там их не ждали. Владычных молодцев не было, а поймать софийского пономаря и заставить его открыть двери на звонницу было проще простого. Пономарь, взбираясь к колоколам, бубнил себе под нос:
|
– Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его. Будет мне ужо от владыки. А я чем виноват? Наши дьяволы не посмотрят, что осень и вода холодная, сбросят в Волхов. Пусть уж владыка гневается…
И вот над Новогородом тревожно и гулко поплыл звон главного колокола Софийской звонницы.
Посадник, прибежав к собору, и не пытался уговаривать народ разойтись. Сердиты. Могут и по шее накласть. Кряхтя, полез на телегу, которую вместо степени выкатили на площадь, начал вече. Потом на телегу встал псковский гонец.
Дымом сожженных сел, горячей золой спаленных посадов Пскова и Изборска пахнуло на новгородцев от слов псковитянина.
– Братья, вон солнце у вас за тучку спряталось, – солнце и в самом деле светило сквозь редкую тучу зловещим красноватым светом, – а у нас над Псковом солнце дымом закрыто.
Люди слушали, сурово нахмурясь. Всем было ведомо, что от рыцарского набега и солнце меркнет.
– Мы тут рыцаря одного полонили, – кричал псковитянин с телеги,– поначалу рыцарь заартачился, а как повели его к дыбе, [202]так и пытать не пришлось. Все рассказал, сучий сын! – Псковитянин передохнул, отер платком покрасневшее от натуги лицо. – Рыцарь сказывал, что неспроста немцы полезли на Псков, что–де собирались они ударить по Литве, но пришло послание от папы. Он приказал отнюдь Ольгерда не трогать, а идти воевать Русь. Подумайте об этом, братья новгородцы, рассудите.
|
На телегу вскочил один из добрых мужей новгородских Захар Давыдович. Был он сед, и через лицо у него проходил красный рубец – старый след немецкого меча. Захар поклонился народу и загудел басом:
– У Ольгерда ныне в Литве зять его Михайло сидит, его из Твери погнали, так ныне не иначе они с Ольгердом на Москву собираются. А давно ли нижегородцы набег орды Булак–Темировой отбили! Смотри, Господин Великий Новгород, как дело оборачивается, со всех сторон на Русь вороги лезут. Нынче на Псков пошли, завтра и до Нового города доберутся, коли мы Пскову не поможем.
Площадь на эти слова откликнулась грозным гулом.
Бояре пришли на вече поодиночке, а сейчас, собравшись у Корсунских врат Софийского собора, они встревоженно перешептывались между собой. Вчера Совет господ решил помощи Пскову не давать, а на площади дело оборачивалось иначе.
Слушая, что кричали на вече, Василий Данилыч только вздыхал. Прошли времена, когда Юрку Хромого можно было вытолкнуть на степень. От рук отбился парень, поумнел. Придется самому кричать. Боярин протолкался вперед, кряхтя, залез на телегу, набросился на Захара Давыдовича:
– Чего зря народ с толку сбиваешь, Захар? Отколь тебе ведомо, что Ольгерд на Москву пойдет? Да и опять же не на нас – на Москву. А Булак–Темира в реке Пьяне утопили, так что и поминать его нечего! Я по–иному скажу. Двадцать лет тому назад господ псковичей гордость обуяла, не захотел Псков быть младшим братом Великому Новгороду. Мы тому не перечили. Хотят псковичи жить по своей воле, быть по сему. И договор написали, и посадник и владыка тот договор от имени Новгорода скрепили. Что ж ныне Псков к нам лезет? Помогите! Как бы не так! Мы псковичам ответим: «Не плюй в колодец: пригодится воды напиться»… [203]
– О каком колодце толкуешь, Василий Данилыч, – звонко, закричала Малаша, – не о том ли московском, ради которого ты псковитянина Луку полонил и пытаешь?
Василий Данилыч даже поперхнулся, но быстро оправился, взревел:
– Где это видано, чтоб гулящие бабы да с бояр ответа спрашивали? – обругал Малашу срамным словом.
Но тут на телегу полез Юрий Хромый. Давно так близко не глядел Юрий в хорьи глаза Василия Данилыча. Прямо в упор Юрий спросил:
– А это где видано, чтоб перед вечем душой кривить? А ты кривишь, боярин Василий! Малаша правду сказала, ты лаяться начал. Брехней правды не закроешь! – Отвернувшись от Василия Данилыча, Юрий коротко рассказал вечу о его разбое. Василий Данилыч еле сдержался, чтобы не всадить нож в спину Хромому, но, хотя и трясло боярина от бешенства, с собой совладал и за нож хвататься поостерегся.
А Юрий кончил вопросом:
– Будешь ли ты, Господин Великий Новгород, слушать советы того, кто корысти ради на такое воровство пошел?
Захар Давыдович опять по–молодому вскочил на телегу, толкнул Василия Данилыча: уйди, пока цел! Крикнул:
– Аль мы малодушнее дедов наших, что били рыцарей под знаменами Александра Невского? Аль мечи у нас щербаты? Аль броню ржа съела? Быть походу!
– Быть походу! Посадник, пиши приговор! – взревел народ. Никто не посмел пойти против вечевого слова, никто не захотел, чтоб его в Волхов бросили. Бояре молчали. Приговор написали, народ с шумом повалил по домам, собираться в поход. Черный люд был доволен: «Утерли нонче нос боярам. Не часто так бывает. Здорово!»
Вдруг Юрий Хромый, все еще стоявший на телеге, крикнул:
– Эй! Новгородцы, а о мастере Луке забыли!
– Вишь, куцая память, на самом деле забыли!
– Вали, ребята, на двор к Василию Данилычу.
– Боярин гостям, чай, рад!..
Под напором толпы дубовые ворота боярской усадьбы рухнули. В окна терема полетели камни. Заморские стекла брызнули на солнце осколками. Никто из боярской челяди и не пытался сопротивляться, один только сын боярина выскочил на крыльцо с обнаженным мечом, но Василий Данилыч схватил сына за плечи, потащил внутрь.
– Опомнись, Иван, брось меч. Разорвут!
КОНИ
Василий Данилыч ходил по разгромленным палатам, беззвучно всхлипывал, грозил кулаком. «Ладно, Юрка, кому–кому, а тебе, хромому псу, я этот разор припомню». Спустился вниз в опочивальню. Посмотрел на клочья ковра, висевшего на стене, покачал головой. «Дурни! Дурни! Надо же было ковер ножами пороть. Уволоки они его, не так было бы обидно».
Боярин сел в кресло, каким–то чудом уцелевшее от погрома, прикрикнул на ходившего за ним следом дворецкого.
– Ишь, стервец, развздыхался! Подумаешь, и впрямь ему боярского добра жалко.
Боярин оперся локтями на подлокотники кресла, сжал голову ладонями. За спиной опять осторожно вздохнул дворецкий. Но вздохами делу не поможешь. Боярин упрямо повторил себе: «Надо что–то сейчас придумать. Надо как–то выпутаться из беды. Надо! Надо!» Но в башке гудело, как в пустой корчаге. И ничего не придумывалось. Долго сидел так Василий Данилыч, уставясь глазами в одну точку, и ничего не видел, кроме каких–то пестрых, черно–белых осколков. Боярин с трудом понял, что это растоптанные шахматы из драгоценного рыбьего зуба, [204]вывезенные с берегов Студеного моря. Шевельнув осколки носком сафьянового [205]сапога, боярин пробормотал:
– Все вдребезги! – И тут заметил ребристую, затейливую фигурку черного коня. Василий Данилыч кивнул дворецкому: – Подними.
Взяв поданного ему коня, боярин держал его на вытянутой руке и даже голову отклонил на спинку кресла, стараясь разглядеть своими стариковскими дальнозоркими глазами, нет ли где изъяна. Но конь был цел. Боярин тяжело поднялся с кресла и увидел второго коня, белого, откатившегося в сторону. Василий Данилыч сам проворно наклонился, схватил коня, повертел его в пальцах. «И этот цел!» Два коня – черный и белый – из всей игры. Зажав обоих коней в кулак, боярин сделал несколько шагов к двери, потом круто повернулся и рявкнул на дворецкого:
– Вздыхаешь?! Что толку от твоих вздохов? Позови ко мне Ивана и Прокопия Киева. Чтоб единым духом были здесь…
Едва сын и Прокопий переступили порог, боярин сказал:
– За этот разор заплатят мне немцы и литовцы! Может, оно и к лучшему, что Луку новгородцы вчера освободили, чтоб им, станишникам, околеть. Чует мое сердце, от Луки мы все равно ничего не добились бы. А ныне, когда мастер Лука на воле, будем немцев и Ольгерда на живца ловить. Ты, Прокопий, поедешь к рыцарям, ты, Иван, в Литву. Скажите там, что–де в Кремле московском водяной тайник сделан, что строитель его Лукашка–псковитянин. Пусть они Луку хошь из–под земли выроют и тайну добудут. Скажите там, дескать, Василий Данилыч и сам бы ее добыл, да погромили его, а посему пусть рыцари и Ольгерд заплатят. Да имя мастера не сболтните, пока деньги в кошель не положите! – Боярин стукнул обоими кулаками по подлокотникам: – Не продешевите! – В каждом кулаке у него было по коню. – Ты, Иван, возьми белого коня, того, что Соколом кличут. Ты, Прокопий, поедешь на Диве.
Прокопий переспросил:
– На Диве? Какая она из себя, я ее что–то не припомню.
– Вороная кобыла, – ответил Василий Данилыч, усмехаясь своим мыслям. – Не сомневайся, Прокопий, стрелой помчишься. Дива – конь резвый.
ХОД КОНЕМ
– Отец Сергий, к тебе.
– Кто?
– Не ведаю. Прискакал какой–то, просится.
– Коли так, зови его.
Послушник вышел. Вскоре в келью к игумену вошел человек. Лицо его темное от грязи, было плохо различимо.
– Ты кто? – спросил Сергий, вглядываясь.
– О том после, отец. Прискакал я издалече. Великое сомнение на душе у меня. Разреши его.
– Ты садись, – Сергий указал ему на лавку. Тот сел. Было хорошо вытянуть ноги, прислониться к стене, почувствовать лопатками неровности бревен.
– Слушаю тебя, сыне.
Человек встрепенулся:
– Не обессудь, отец, ежели неладно скажу о духовных людях. У троих попов я был со своей докукой. Как сговорились они. Все по книгам да по книгам, а в суть не вникают. В народе говорят, ты – не в пример другим попам – за чужие писания не цепляешься, сам решаешь.
Сергий протестующе отмахнулся, но человек не дал ему рта раскрыть, торопливо спросил:
– Скажи, приказ отца нарушить – велик грех?
– Грех, конечно, велик. Но каков приказ.
– О том не скажу! – резко ответил незнакомец.
– А я и не спрашиваю. Рассуди сам со своей совестью.
Человек, потупясь, молчал. Сергий сказал мягко:
– На злое дело послал тебя отец?
– Отколь ты знаешь? – вскинулся пришелец.
– Догадаться не мудрено.
– Может, ты знаешь, на какое дело послал меня отец? – В словах пришельца сквозил суеверный страх.
– Что ты! Отколь мне знать?
– Ну так я тебе скажу. Скажу не все, а лишь то, что можно. Дело то кровавое. – Пришелец провел рукой по лицу, поднялся с лавки. – Знаешь ли ты, отец, как шахматный конь ходит? Вперед и наискось. Вот и я. Поскакал прямо приказ отца исполнять, да раздумался, да и свернул наискось. К тебе и попал.
– Ты, милый человек, притчи оставь. Говори суть.
Пришелец задумался, потом кивнул:
– Будь по–твоему. Есть человек. Знает он тайну – ключ к одному русскому граду. Пытали его – промолчал. Теперь вырвался он на волю. Вот и послан я за рубеж. Врагов на его след натравить. Захватят его, замучат. А может, и тайну вырвут. Что тогда будет? Вороги кровью зальют град. Пламя пожрет труды людские. Живых в рабство!
Сергий не раздумывал над ответом. Шагнув вперед, он порывисто схватил человека за плечи.
– Нашел над чем голову ломать! Нашел грех! – Коротко, взволнованно передохнул. Потом приказал: – Скачи во град тот. Предупреди. Спеши. Не одного тебя могли послать.
– Уж послали, отче!
– Скачи!
Пришелец пошел к двери. На пороге оглянулся.
– Полегчало у меня на душе. – Хотел выйти, но игумен остановил его. Подойдя вплотную, он заглянул человеку в глаза, сказал негромко:
– Слушай, не спрашиваю, что за град, не пытаю. Но видел я, как прискакал ты. Конь у тебя заморен. Обожди.
Сергий подошел к двери, приоткрыл ее, приказал послушнику:
– Ко мне отца ключаря!
Немного времени спустя в келью вошел отец ключарь. Был он поджар и костляв, на обтянутом худом лице бегали маленькие, острые глазки.
– Вот что, отец, – сказал Сергий, – дай этому человеку самого резвого коня, что есть в монастыре.
Монах пожевал тонкими кривыми губами. Редкие усы и борода клином не могли закрыть их.
– Нет у нас таких коней, отец игумен, ты в Москву, смиренства ради, пешой ходишь, а мы люди махонькие, нам не пристало, да и некуда на конях скакать.
– Как так нет коней? Я на конюшне добрых коней видел!
«Ничего–то ты, отец игумен, не ведаешь, – ехидно ухмыляясь, подумал отец ключарь, – вместо того, чтобы о царях ордынских молиться, ты крамолу супротив них сеешь. «Русь, Русь!..» – только от тебя и слышно, где же тебе в монастырских конях разбираться. Так я и дам какому–то прощелыге лучшего монастырского коня! Жди!» Но сказал совсем не то, что думал:
– То кони рабочие, тяжелые, на них далеко не уедешь.
Игумен задумался, потом хмуро приказал:
– Коли так, возьми доброго коня в деревне.
– Возьму, отец Сергий, тотчас же за конем пошлю.
Уходя из кельи, монах не утерпел, сказал:
– Видишь, отец игумен, как ладно получается. Дал нам князь деревеньку, а ты отказывался да на меня серчал, ан, глядь, и тебе деревенька пригодилась. Коня–то у мужиков велел забрать.
Сергий нахмурился:
– Иди, отец ключарь, и приведи коня, а что с деревенькой у тебя ладно получается – не думай, что я того не знаю. Три шкуры с мужиков дерешь.
КНЯЗЬ МИХАЙЛО
Последние ржавые намокшие листья, подхваченные ветром, низко кружились над землей, липли к отсыревшим доспехам, устилали обочины дороги и тонули в дорожной грязи, затоптанные конскими подковами. Этой ненастной осенней порой, когда хмурь и непогодь разгулялись над разоренным усобицей Тверским княжеством, князь Михайло возвращался из Литвы во главе полков, данных ему Ольгердом. Своих ратей у Михайлы Александровича была самая малость. Поход, хотя и без боев, был тяжким. Деревни спалены, а где и целы, так обезлюдели. Ни обсушиться, ни передохнуть. Урожай загублен. Рожь или потравлена, или осыпалась на корню, так и не дождавшись серпа. Кое–где навстречу войску из лесов выходили ободранные, отощавшие с голодухи люди, падали на колени прямо в грязь, молили о помощи. Но рати шли мимо. Где там помогать, у самих припаса было в обрез. К князю Михайле и не подступиться – ехал чернее тучи, глядя на это разорение. Не то что тверичи, но и литовские воеводы остерегались яростного нрава князя, а казалось бы, чего литовцам страшиться – шли сажать его на Тверской стол. Однако нашелся человек, не испугавшийся княжей свирепости. Было то в двух днях пути от Твери. Ломая завалы валежника, на дорогу выбрался косматый старик, стал на пути княжого коня. Посмотрел вдаль, навстречу войску. Медленно ползла темная змея рати, извиваясь по изгибам дороги, то скрываясь в перелесках, то появляясь на пустых побуревших прогалинах, то видимая сквозь сизую, по–осеннему прозрачную поросль кустарника, над которой там и тут поднимались темно–зеленые дремучие ели. А ветер все так же нес хлопья листьев, рябил воду в дорожных лужах.
Старик стоял, тяжело опершись обеими руками на суковатый посох. Одет он был совсем плохо. Почерневшая, прокопченная у лесных костров рубаха во многих местах разодрана. В прорехи синело изможденное тело. Дед, видимо, уже давно голодал, был он – кожа да кости, щеки провалились, лицо испитое, помертвелое, только глаза горели живым огнем.
Наехав на него, князь невольно остановил коня.
– Чего тебе, старик?
Дед медленно снял шапку, низко, с кряхтеньем поклонился, с трудом разогнул поясницу, выпрямился. Оказался он росту немалого и, несмотря на худобу, широк в плечах. Ответил тихо, с хрипотцой.
– Мне–то для себя ничего не нужно, я свое отжил и помирать собрался, а потому и вышел к тебе на дорогу, княже. Люди перед тобой трепещут, ибо человек ты лютый, и сердце у тя, аки львиное. [206]
Князю по душе пришлись такие слова, он хмуро, но со вниманием посмотрел на старика, а тот продолжал:
– Не обессудь, княже, правду–матку резать буду. Судят тя, Михайло Александрович, в народе, а некоторые и проклинают. Затеял ты усобицу.
– Не я ее затеял! – отозвался князь. – Дядюшка Василий Михайлович всему виной. Не сиделось ему в Кашине.
– Обожди, княже. Василия Михайловича ежели спросить, он, поди–ко, на тя сваливать будет. Не в том суть! Усобица – княжий грех, старинный, кровавый и для народа привычный. Не за нее проклинают тя. Почто сбежал в Литву, почто вотчину свою бросил на разграбление?
– Твое ли рабье дело у князя отчета спрашивать? – Князь прищурился, говорил с издевкой и чуть кольнул коня шпорой. Но старик тонкими, иссохшими пальцами с трудом, но все же цепко ухватил коня под уздцы.
– Выслушай меня, княже, не гневись. Моими устами народ говорит с тобой. – Старик вытянул худую, жилистую шею и тихо, с оглядкой, чтоб княжьи люди его слов не услыхали, прошептал: – Винись, княже, перед Москвой.
Князь даже в лице изменился. Хотел что–то сказать, крикнуть, но старик все и без слов понял и повторил твердо:
– Есть на тебе вина аль нет, все одно винись! Ибо сил у тя нет, чтоб с Москвой сладить. С Литвой али без нее, а быть Твери битой! Лучше мирись!
Князь несколько мгновений еще сдерживал гнев, потом, всадив шпоры в конские бока, сшиб старика и, не оглянувшись, рванулся вперед.
С опаской косясь на князя, воины объезжали распростертое в грязи тело. Страшен был княжий гнев, но затоптать старика люди все–таки не могли.
В ТВЕРИ
Холодный дождь шел всю ночь. Не утих он и к утру. На лужах под ударами тяжелых студеных капель вскакивали пузыри.
«К ненастью!» – подумал, глядя на них, князь, и на душе стало еще пасмурней.
Вода в лужах черная от гари, густо покрывшей землю сожженного Тверского посада. Вокруг развалины. Голые печные трубы, черные стволы опаленных берез, груды покореженного огнем скарба. Но вот из–за развалин стали видны такие же черные, кое–где обгорелые стены Твери. Князь, не отрываясь, глядел на следы осады. Кровля на стенах и башнях пробита, а местами и вовсе снесена, торчат обугленные стропила. На бревнах стен застывшие потёки смолы. Врата избиты местами в щепу.
«Неужели не устояли?»
Медленно, со скрежетом в поврежденных петлях ворота открылись. Князь не дал выйти навстречу защитникам, помчался сам. Под сводом ворот стоял воевода. Конь фыркнул, наехав на него, заплясал на месте. Воевода обеими руками снял шапку:
– Будь здрав, князь Михайло Александрович! Весь град радуется, тебя встречая.
– Не пристало, ныне радоваться, – глухо откликнулся князь. – От Твери одни уголья остались!
Воевода ответил обиженно:
– Не Тверь спалили – посад. В том беды не чаю. Людишки зиму и в землянках перебьются, а если кто и помрет от хвори да сырости, на то божья воля. А град мы обороняли, животов не жалея. Град мы почти что отстояли.
– Как почти? – вздрогнул князь. Нагляделся он на разгром своего княжества и теперь ждал худа повсюду.
– А как же. Ни дядюшку твово Василия Михайловича, ни двоюродного братца князя Ерему мы во град не пустили. Только княгинь, – ответил воевода.
– Каких княгинь?
– Тетушку твою княгиню Елену да Еремееву княгиню со бояры кашинскими пришлось в Тверь пустить. На том князья Василий да Еремей только и согласились с Твери осаду снять.
Михайло Александрович нагнулся к нему с седла, сам не веря удаче, спросил сдавленным голосом:
– Где же они?
– Бояры по дворам, а княгини в твоих хоромах, – ответил воевода и улыбнулся. Знал хитрец, чем угодить князю.
Все тем же не своим голосом князь приказал:
– Бояр перевязать! Немедля! – И, хлестнув коня, поскакал к княжескому двору. У красного крыльца соскочил с коня, взбежал наверх, распахнул двери, стремительно вошел в сени.
Там его ждали. Толпилась челядь. Много было не знакомых князю людей. Он понял: кашинцы. Не задерживаясь, князь пробежал мимо в женскую половину. Без стука распахнул дверь в опочивальню. С лавок испуганно вскочили обе княгини.
– Рад видеть вас во Твери! Тебя, тетушка Елена, и тебя, сестрица. – Эти приветливые слова были сказаны князем так зловеще, что обе княгини побледнели. – Не прогневайтесь, княгини, запру вас в тереме, а то, не ровен час, что случится, мне с Василием Михайловичем да с Еремеем Костянтиновичем и не разделаться. – И, низко, низко кланяясь, вложив в этот поклон все свое торжество над противниками, князь Михайло добавил: – Бояр ваших я велел перевязать, не прогневайтесь!
НА РАСПУТЬЕ
«Михайло Александрович перенял у князя Ольгерда повадку, – толковали меж собой воеводы, – сказал: «Через два дни быть походу!» А куда пойдем – не поведал». Но воеводы ошибались. Не в Ольгердовой повадке было дело. Просто Михайло Александрович и сам не знал, куда вести рати. На Москву иль на Кашин?
Отпустив воевод, князь приказал позвать к себе Ивана Вельяминова, и, пока за ним бегали, Михайло Александрович так глубоко задумался, что и не заметил его прихода. Иван стоял у порога, мял шапку, потихоньку покашливал, а князь все сидел, положив локти на стол и медленно поворачивая в пальцах гусиное перо.
«На Москву иль на Кашин?»
Князь понимал, что только удар по Москве решит спор, но Москва, Москва – каменный орешек, разгрызешь ли его? Вот и сиди и думай, а боярам велел к походу быть готовыми, и сие правильно, ибо сидеть в полуразрушенной Твери, давать врагам время собраться с силами – уже совсем не разумно.
Князь наконец поднял глаза, увидел Вельяминова и строго нахмурился: никто не должен видеть раздумья князя!
– Разведал?
Под этим грозным окликом Иван льстиво согнулся, сделал три шага к столу и зашептал скороговоркой:
– Дядюшка твой, князь Василий, в великом страхе заперся в Кашине. Князь Ерема метался по уделу, собирал рати, но сил собрал мало. Ныне заперся у себя в Дорогобуже. [207]На рубеже дела такие: новогородцы в силе тяжкой пошли на выручку Пскову. Полки ведет муж храбрый и испытанный Захар сын Давыдов. Немцы с Новгородом и Псковом сцепились накрепко, а тем временем Ольгерд Гедеминович послал рать ко граду Ржеве и, по слухам, взял его, а сын его, Андрей Ольгердович, князь Полоцкий, повоевал Ховрич да Родень. [208]На то не взирая, Дмитрий Иванович собирает полки в Москву, а Ржеву, да Ховрич, да Родень выручать не спешит, ибо тебя, княже, поджидает и опасается…
– Ну! Ну! Этого ты не знаешь! – оборвал разболтавшегося Вельяминова князь. – Ждет меня Дмитрий Иванович аль нет – тебе неведомо. Иди!
Когда обескураженный Вельяминов вышел, князь Михайло снова взял перо. Хотел писать письмо Ольгерду, звать с двух сторон ударить по Москве, но перо так и осталось сухим. Чего писать трудиться, когда и так все ясно: Ольгерд на Москву сейчас не пойдет. Вишь, он задирает по мелочам, воюет пограничные грады, выманивая московские рати из каменного кремля. Но Ванька Вельяминов, видать, прав, зря его оборвал. Михайло Александрович отбросил перо, встал, вышел на крыльцо. Сырой ветер кинул в лицо князю несколько капель. Князь посмотрел на небо. Ни просвета! Недаром пузыри на лужах были. Вёдра не жди. А дороги, поди, совсем раскисли.
Сам того не замечая, князь скоблил ногтем зеленую набухшую влагой плесень, которой зарос резной столбик, поддерживающий крышу когда–то нарядного, а теперь обветшалого крыльца.
– Ишь, сырость какая, – пробормотал князь, взглянув на плесень, набившуюся под ноготь. – Дороги раскисли, ну да как–нибудь доберемся. Идти недалече, – князь вздохнул. Видимо, он все же решил, куда ударить, но решением своим вряд ли был доволен.
ПОД СЕЛОМ АНДРЕЕВСКИМ
Довелось малой птахе – Бориске – в больших птицах полетать. Князь Михайло, собираясь в поход, сказал ему:
– Верности твоей ради поручаю стеречь кашинских и дорогобужских бояр. Будет у тебя под началом тридцать литовцев.
У Бориски от этакой чести голова закружилась. Поклонился князю в ноги, но князя Михайлу этим не пронял. Не размяк он, не улыбнулся. Пригрозил:
– Смотри! Хоть единого боярина проворонишь, не сдобровать тебе!
Сейчас бояре тесной кучкой сидели на обочине дороги. Бориско с коня зорко поглядывал, чтоб литовцы, стоявшие на страже, не зевали, чтоб бояре ни с кем и никак общаться не могли. Но, кажется, бояре и не замышляли крамолы, [209]а больше смотрели на свои ноги. Далеко ли в сафьяновых сапожках уйдешь по такой осенней распутице, а их погнали в поход, в чем в Твери захватили, и теперь бояре шли босы. Лаптей и тех не выпросили они у Михайлы Александровича.
Сегодня Бориско был милостив – позволил разложить костерок и, поглядывая, как жмутся к огню бояре, ухмылялся. Голова кружилась у Бориски от спеси. Вдруг Бориско сделался строгим – и морщины на лоб напустил, и глаза сощурил. Таким он видел князя Михайлу в гневе и старательно подражал ему. Получалось похоже. Бориско в это твердо верил, хотя, правду сказать, никто, кроме его самого, этого не замечал.
От костра к Бориске шел боярин. Бориско пуще и пуще хмурился. Должно быть, получилось страшно – издалека боярин стащил шапку и, кланяясь, сверкнул мокрой лысиной.
– Борис Пахомыч, – начал боярин, но закашлялся, – ты не морил бы людей, Борис Пахомыч, гнал бы нас дальше. Село – вот оно. Все по избам нам было бы теплее. Что ж людям в поле мерзнуть?
– Как же, – подбоченился Бориско, – так для вас избы и припасены.
– Авось где уголок и сыщется, село–то большое.
– Отколь тебе знать, какое село, до него не дойдя?
– Как не знать, Борис Пахомыч, ведь это вотчина [210]моя. Зовется селом Андреевским. Село большое, и от Кашина рукой подать.
Бориско вдруг заорал, поднимая плеть:
– Проболтался, лысый пес! Думаешь, в вотчину попадешь, выкрутишься. Не бывать по–твоему. Я теперь и селом вас не погоню. Стороной обойдете. Иди! Чего стоишь? А то… – Бориско не договорил. За спиной знакомым лешачьим басом захохотал кто–то. Парень круто повернулся в седле и обомлел.
– Фома!
– Он самый! – Фома ловким, сильным прыжком перебросил свое могучее тело через широкую придорожную канаву и принялся кланяться: – Здравствуй, воевода новоявленный Борис сын Пахомов.
Похоже, что в черной Фомкиной бородище ухмылка спряталась, да разве в такой дремучей роще ее углядишь. А Фома продолжал:
– Вот и тебе довелось над людьми командовать. Помнишь, на меня забижался, когда я тебя камни возить заставлял да из кустов коленкой выпроваживал? Только, воевода, я так, – Фома кивнул на бояр, – я так людей не мучил.
«Опять воеводой обозвал. Явная издевка!» – думал Бориско, пытаясь напустить на себя строгость. Но хмурый Борискин вид Фому не напугал, а парня вдруг как осенило: «Фомка, москвич, враг – гуляет здесь, будто дома, да еще посмеивается».
Бориско заулыбался как можно шире, медленно подъехал к Фоме и внезапно схватил его за ворот, заорал:
– Люди, ко мне! Держи вора!
Фома, будто невзначай, будто легонько, толкнул плечом Борискиного коня, да так, что тот всхрапнул и осел на задние ноги. Бориско невольно выпустил ворот Фомы.
– Еще раз руку протянешь, с коня стащу и в канаве утоплю, а допреж рыло те в кровь разобью! Аль забыл? – и Фома показал Бориске свой богатырский кулачище. Обернулся к окружавшим его воинам: – Вы чего рты поразевали? Оглохли? – кивнул на село.
Действительно, оттуда несся веселый, праздничный перезвон.
Воины переглянулись в недоумении, а Фома им наставительно:
– Вам, дурням, чай, и невдомек, с чего это пономарь на колокольне в будний день старается? Князь Михайло Тверской с дядюшкой своим князем Василием замирился. Походу конец и усобице конец! Договор промеж них написан, и послы московские тот договор сегодня утвердили. Только… – Фома взглянул на пленников, – нечего делать, бояре, пришлось князю Василию в том договоре звать князя Михайлу великим князем Тверским. Видно, и вам тверскими боярами не суждено быть!
Скорчил постную рожу, вздохнул, будто и вправду сокрушенно. Но бояре того и не заметили. Зашумели все разом. Лысый боярин сразу забыл, как он перед Бориской без шапки стоял и по отечеству парня величал. Сейчас он вылез на дорогу и кричал хрипло, простуженно и радостно:
– Добро пожаловать, бояре, в село. Отогреемся!
Бояре полезли через канаву, бодро зашлепали по грязи к селу.
– Твои гости! Твои гости, боярин Матвей.
А на бревнышке около покинутого боярами костра присел Фомка и, поглядывая на Бориску, фыркнул:
– Скреби, скреби затылок–то! Кончилось, парень, твое воеводство!
Вдруг Бориско вспомнил угрозу князя Михайлы, сорвался с места, закричал литовцам:
– Не отставай от бояр. В селе разберемся, а пока держи их под караулом! – Погнал коня в деревню. Там, действительно, был праздник.
На радостях, что ли, но Бориску сразу допустили до князя Михайлы. Озираясь на сидевшего тут же князя Василия Кашинского, Бориско путанно рассказал о встрече с Фомой.
– Литовского караула я без твоего приказа снять не посмел, – кончил он свой рассказ.
Михайло Александрович все выслушал до конца, потом обратился к князю Василию:
– Что, дядюшка, боярин Матвей богат? У него, чаю, поместий не одно село Андреевское?
Князь Василий утвердительно качнул головой.
– Вот и ладно, – кивнул на Бориску: – Вишь, дядюшка, какие у меня слуги верные? Не наградить такого нельзя, – продолжал Михайло Александрович. – Хочу его тиуном в деревеньку посадить, а где ее возьмешь, деревеньку–то, коли вы с братцем Еремой все как есть деревни в Тверском княжестве опустошили. Так я, дядюшка, возьму сельцо Андреевское себе и посажу сюда Бориску тиуном, пусть он княжое добро блюдет да и сам жиреет. Боярину Матвею убыток, ну на то и война.
Василий Михайлович задумался: «Под самый Кашин сажает князь Михайло своего человека». Но спорить не посмел. Заставил себя улыбнуться, вымолвил:
– Будь по–твоему, Михайло Александрович. Перечить тебе не стану.
– Вот и ладно, – сказал Михайло Александрович примирительно. – Иди–ка, Борисушка, принимай бояр в гости. Да смотри не скупись. Ныне ты богат.
Будто хмельной, вышел Бориско встречать бояр.
«Село! Целое село с мужиками, с угодьями, с хоромами отдал мне князь!»
МИР И ЛЮБОВЬ КНЯЖЕСКИЕ
Расплавленный воск, сбегая по свече, повисал тяжелой прозрачной каплей, готовой сорваться и упасть, но в последнее мгновение капля мутнела, застывая. На свече медленно росла восковая сосулька.
– Ишь сколько воску зря пропадает, – ворчал поп Митяй, поглядывая на свечу. В черных, пристальных глазах попа блестело по яркой свечечке.
Писец только вздыхал. Совсем житья не стало от попа. Ворчит и ворчит.
– Долго ты там скрипеть будешь? Готово, что ли? Пиши?
«…Месяца октября 27 дня князь Михайло Александрович Тверской прииде из Литвы со своей и литовской ратями и княгинь Васильеву и Еремееву и бояр их всех поимал во граде Твери и пошел на Кашин. В селе Андреевском послы князя Василия Кашинского встретили князя Михайлу, и тамо господь бог утишил ярость его и милость возложил на сердце его. Мир и любовь сотвори он в том месте с дядею князем Василием Михайловичем Кашинским. И такоже князь Еремей Костянтиныч прииде и взял мир со князем Тверским. И бысть мир и любовь посреди их великия…»
Писец с хрустом сломал перо.
– Ты это что же затеял? – накинулся на него Митяй.
– Перо такого не пишет. Сам подумай, отец Митяй, статочное ли дело так писать. Ну помирились князья, что ж с того? Ребятам ясно: у Твери нет сил на Москву идти, а в Москве, на Орду и Ольгерда оглядываясь, по Твери ударить опасаются, но чтоб любовь меж князьями была великая… – писец только руками развел.
– Пиши, что приказано!
– Ну нет, отец Митяй! Русские летописи я читывал. Нет такого обычая на Руси, чтобы в летопись ложь писать.
Митяй сверкнул на писца гневным взглядом, но тот глаз не опустил, только побледнел. Митяй устало махнул рукой:
– Уходи!
Писец поклонился и вышел. Митяй поднял изломанное перо, долго его затачивал, сопел от усердия, а сам думал про писца: «Дерзок стал. С того самого часа, как я лишнее сболтнул, так у него ни страха, ни смирения. Ладно, дай срок – счеты я с тобой сведу, додерзишься!»
Митяй сел поудобнее, подвинул к себе летопись, и, хотя где–то в глубине души шевелилась мыслишка, что писец по сути дела прав, поп все же обмакнул перо и упрямо вписал в летопись елейные слова о мире и любви княжеской.
Аккуратно отложив перо, Митяй хотел посыпать еще не высохшую надпись песком, но раздумал – песок хоть и сушит, но и смазать им надпись больно просто. Митяй только подул на лист и, дождавшись, когда все высохло, закрыл летопись, зевнул, перекрестил рот. Медленно поднялся с лавки, не то чтобы у попа сил не было, но к важной медлительности он приучил себя уже давно: от людишек так больше почета. Надев добротную шубу, надвинув шапку поглубже, поп дунул на свечу и вышел на крыльцо.
Над Москвой чуть брезжил холодный зимний рассвет. По насту поземка мела сухую снежную пыль. Митяй спускался с крыльца, когда из–за Архангельского собора вынырнул возок, крытый рогожей. Тройка разномастных коней с трудом тащила его.
– Кого это черт несет в такую рань? – пробормотал поп.