-Дурак! – за глаза говорил про него Вова Каширский, который сам только был «на зоне». –Дурак! Зачем милиции лишние приметы давать?!
Два колечка означили два срока.
Однако и «зоны» сошли с Юрки точно с гуся вода. «Там, на зоне», он говорил, точно «у нас во хлебозаводском дворе». Действительно ли разница велика?
Он был не злой человек. Не злой, и не добрый. Никакой. Чтобы быть добрым или злым надо что-то делать людям. Он делать ничего не умел. Хотя, прямую просьбу способен был исполнить. Если Максимовна просила его подвезти вагонетку, он подвозил. Из грузчиков он уважал только Леху-Лопуха и меня. Мы были для него авторитеты. Сам он, как грузчик, не стоил ничего. Его терпения не хватало даже чтобы погрузить одну машину. Первые лотки он еще клал внутрь фургона аккуратно. Последующие, все более небрежно. Лотки начинали цепляться за рейки, не лезли. В масляной его усмешке нарастало нетерпение. Ругань сочилась изо рта. Потом уже можно было видеть, как, загоняя, он пинает лотки ногами. И пинал-то он лотки так же расхлябанно и не метко.
Водители, попавшие к нему на погрузку, досадливо морщились. В машину, наконец, вбивались последние, уже поломанные лотки. Просыпанный с них хлеб, гулял где-то на днище кузова.
Водители натужно улыбались. Надо было знать их, чтобы угадать досаду. Замечаний не делали, так может, слегка, в полу шутку. С грузчиками было принято обращаться церемонно, как с непорочными барышнями. Мало ли, а то еще схлопочешь от них в зубы.
Водители предпочитали грузиться у других, а с Юркой поддерживали отношения. Он годился для других дел. Воровал хлеб в открытую. Это было даже не воровство. «Ворует», можно было сказать про Герку-Пономаря, когда тот быстро бежит с лотком хлеба и озирается, чтобы не попасться на глаза. Юрка же нес хлеб из цеха свободно, даже громогласно. Шел своею хлябающей походочкой, глядел с масляным прищуром и шутил. Девчонки у «колец», принимающие из печей хлеб, даже и не пытались делать ему замечаний. Бесполезно, как об стенку горох.
|
Так же он хлябал и по жизни — без тормозов. Он не верил ни во что. Не верил даже и в самого себя. Нити напряжений внутри человека, нити характера — у него были словно порваны. Он не умел натягивать их и заставлять себя. Да он и не знал: зачем заставлять? Наоборот: «не за чем» — утверждалось его неосознанной философией. Как в дырявом ведре, в нем не скопилось ничего. Почему?
А ведь в детстве он гонял голубей, любил их гонять. Жил, как обыкновенный мальчишка, и мечтал. Я знал о нем немного больше чем другие. Он не любил мать.
-Разве это мать? – рассказывая, даже злился. –Твое, говорит, место — в тюрьме. Как, говорит, таких выпускают?...Жадная! В холодильнике, Андрей, веришь? — мышь повесилась. Жрать нечего. На полке конфеты прошлогодние, как у Плюшкина. Боится, что я ее обожру. Все ждет, когда снова посадят, тогда попирует. Отца у него не было, то есть он его никогда не видел, не помнит. А мать…:
- Она всегда была такая, словно я ей наказание богом данное. – Разве это мать?
- Не знаю, Юрик. По твоим словам можно ль судить. Взгляни на себя со стоны: что ты ангелок розовокрылый?
-Так-то он так, – он с сомнением наклоняет голову.
К моему удивленью, оказалось, сколько-то времени он был женат. Рассказывал взахлеб:
-Нет, со своей женушкой я жил — горя не знал. Жрал деликатесы одни! Ну,…мастер она была в дамской парикмахерской. Я, за ней, как сыр в масле катался.
|
Она была старше него, польстилась на мужскую стать. Он рассказывал, как обхаживала она его.
- Тогда я был пацан сопливый, ни в грош ее не ставил.
А он шлялся где попало. Наградил ее лобковыми вошками, венерологической лечебницей. Развод она оформила, когда он второй раз угодил в тюрьму за хулиганство. Теперь он был бы рад бы вернуться к ней под крылышко, да она и слышать не хочет. «Поумнела, дура». Впрочем, он не унывал:
- Да ну, Андрей, все бабы одинаковые.
Он погуливал с продавщицами Марьинского мосторга:
- Поеду-ка я шишечку попарить! – Говаривал после ночной смены, - Вот где надо работать, Андрей, — в торговле! – Мечтал он, зная, что мечтания не сбудутся. — Ох, я бы и поворовал! Мне б директором или хотя бы продавцом, с моими-то талантами!
-Сел бы сразу и навсегда.
Раздумывая, он ухмыляется и медленно кивает. И по глазам видно, что он соглашается.
К нам на хлебозавод он угодил после овощной базы. Вышел на рампу, посмотрел как грузчики шуруют лотки с хлебом в подкатывающие фургоны, и разочаровался:
-Ну и попал, тут же работать надо.
Леха-Лопух удивился:
- Парень, а ты разве на базе не грузчиком работал?
-Там другое дело, - он объяснял, а мы привыкали к его масляной усмешке, -..На базе-то — кайф: дадут тебе «организацию», каких-нибудь очкастых, поставишь их — они и фасуют картошку, либо что там… А ты ходишь и смотришь, чего бы сп…ить.
Очень нахваливал свою прошлую работу на базе.
Выгнали его оттуда, потому что занахальничал — «задвигал» неделями. Здесь он не «задвигал», (не прогуливал то есть), примерно с месяц. На большее его не хватило.
|
Как-то, когда пьяный, притащился он на работу уже под самый конец смены. А, наш молодой грузчик, Димка, собирающийся на будущий год сдавать экзамены в институт, для которого работа на хлебозаводе, в общем-то, была случайным эпизодом, прочитал ему мораль. Пытался прочитать. Двухметрового роста современный мальчик, Димка, поумнел быстрее бы, если бы слушал и смотрел больше б, нежели говорил. Да только у него была несносная, унаследованная от папаши-чиновника, тот был экономистом на каком-то заводе, и у него была привычка учить жить.
И Юрка взорвался:
- Ты, сопляк! Всю жизнь тебе сопли жевать! Душонка тряпочная! А я — свободен!
Стычка произошла неподалеку от клина, на котором я грузил, и Юрка апеллировал ко мне. Да только выглядел он незавидно: полупьяный, полу отупевший.
- Нет, Юра, и это не свобода.
Он раздумывал над сказанным ему. Не хотел думать, но думал.
В другой раз он притащился на смену в трико и домашних тапочках, по мартовским, тающим сугробам. И к забаве хлебозаводских девчонок, пьяный в дупель, пытался танцевать на рампе «русского». Корчился и сам хохотал громче всех. Эх, Юрка, Юрка.
Но вот что удивительно. Он слабый, бесхребетный человек, который, скажем, для Герки-Пономаря, Лехи-Лопуха, даже для Валерки Орлова был ноль, щегол, подмастерье, — а положительного Дядю Колю запросто совратил. Так легко совратил, что призадумаешься, быть может положительность человеческого характера всего лишь следствие трусости или неведение соблазна?
Дядя Коля, пенсионер, пришел подработать до мая месяца, чтобы потом, летом, отправиться на свою загородную дачу. У него была располагающая внешность: седина, исполненная достоинства. К тому же он воевал, имел награды. С нами, грузчиками, держался корректно и доброжелательно, демонстрируя наличие такта и ума. Сам он не грузил. Ему уже исполнилось шестьдесят. И он гонял от нас вглубь цеха вагонетки с пустыми лотками, за хлебом.
Юрка его и подучил:
- Дядя Коля, порожняком землю топчешь. Бери, (воруй): там со второго «кольца» ситный пошел!
На дворе фургоны выстроились в очередь. На «левом прицепе» грузил я, а Юрка пристроился по соседству. Когда благородный старик вернулся с батоном ситного, мне было все видно, и слышно.
-Продавай! Продавай шоферам, дядя Коля! – Масляно поучал Юрка.
- А сколько просить, Юрочка, я же не знаю…- Голос звучал заискивающе.
- Воруй, дядя Коля! Тащи! - Юрка масляно усмехался, покровительствуя.
Тот нес батон за батоном:
-Хорошо, Юрочка! Т6ележку туда — батон сюда.
Юрка торжествовал:
-Воруй дядя Коля! Воруй!
Несколько следующих дней мне было трудно отвечать на приветствия седого человека. И больше не хотелось именовать его дядей-Колей. Как и задумывал, он проработал только до мая. Юрку уволили раньше. А уже где-то в июне, белобрысая восемнадцатилетняя лимитчица, крупная белобрысая белоруска, Танька, принесла весть. Мол, к ним в общежитие, в Коровине, приходила милиция. Расспрашивали про Юрку. Работал ли на заводе? Когда уволился? Согласно прописке он, как будто, где-то неподалеку в Коровине обретался. Мол, нашли его на пустыре возле пивной, зарезанного. Кто? что? — неизвестно, да и искать навряд ли станут. Новость была поведана совершенно спокойно, буднично.
В тот день запомнился закат. Вечерняя смена кончалась в одиннадцать вечера, солнце еще не село. Красный, огромный, вспухший шар опускался как раз вдаль улицы. Прямая, сужающая дорожка мостовой и тротуаров тянулась далеко-далеко, готовясь принять падающий пылающий шар. По сторонам принимающей дорожки-улицы — хаос темных углов пятиэтажек и некрасивых, грубо поставленных на попа как спичечные коробки, блочных домов повыше. В дальнем воздухе заката явственно виделся московский смог — зелено-желтый отстой под грязно красным. Было еще светло, будто бы день, но вдоль обочин улицы уже разгорались ртутные фонари. Под вспухший, падающий пылающий шар вытягивалась их цепочка, брезжащая фиолетовым светом. Солнце словно готовилось рухнуть в покореженную землю.
У Юрки на той руке, на которой были вытатуированы кольца, усох мизинец. Он рассказывал, что однажды в ладонь, то ли дурачась, то ли сопротивляясь, его укусила какая-то девица. И, видимо, повредился нерв.
Если в детстве он гонял голубей, наверняка же был счастлив тогда?
А глаза у него были зеленые.
Великое всемирное открытие в социологии!
(Ходатайство о присуждении Нобелевской премии).
Спешу заявить приоритет. Мне, скромному и до сих пор известному лишь в очень узких кругах (теперь-то все изменится!), открылось: человеческому обществу присуща физичность! А, значит, применимы соответствующие принципы.
Первое простейшее правило статики, применимое к государству: сила действия равна силе противодействия. Т.е. в стабилизированном государстве сила воздействия государственной машины на общество в точности компенсируется силами противодействия граждан.
Вдруг, средь цветущей луговины, освещенной солнцем, обозначилось движение. Трава, вернее то, что было под ней, зашевелилось. Бугорки стали словно бы распухать, ожили. Цветущий ковер стал лопаться, земля вздыбливаться, разверзаться. И откуда-то снизу, из под скрывающего покрова, сначала явственно проступила глазницами, ноздрями, складками пасти, а потом поднялась морда гигантского чудовища, лежавшего затаившись. Дракон думал, что его не видят. Спокойствие и уверенность угадываются в складках пупырчатой кожи, слагающей страшный лик. Надменность и превосходство в маленьких, прозорливых глазах. Чудовище вытянуло шею, вглядываясь в даль. Послышались голоса приближающихся людей. В драконьей морде скользнуло нечто вроде усмешки. И чудовище, не спеша, привычно опустилось в цветение луга. Будто и не было.
Но, раз увидев, уже невозможно было не замечать: под разлитым благоуханьем, ласкающим видом цветущих трав перевивается страшное тело в чешуе; караулит сокрытая пасть.
Где-то под Первомай, обозревая море красных флажков, увешивающих проходную и хлебозавод, Валерка Зернов, мой коллега, грузчик, оглядываясь с рампы, изрек:
- Смотри-ка, нас как волков в загоне обложили!
Тогда-то впервые, неожиданно поразила мысль, что когда кричат «Да Здравствует!» -- заставляют надеть на глаза шоры; призывают увериться в обмане, либо в том, что не прочно. Ведь про то, в чем нет сомненья, не будешь кричать, колотя себя в грудь кулаками. «Да здравствует солнце!» «Да здравствует воздух!»- подобное утверждать глупо.
Раньше прославляли «вечно живое, вечно обновляющееся» ученье, - (и каков стал его финал?) - А хваленая демократия, — чем уравниловка моральная лучше уравниловки социальной?
Глава 7.
Несущаяся серая мгла сдавила мир. Но было уже близко: черный кирпич неведомою силой закинутый наверх в суровые скалы, метеостанция была точно замок Кощея в царстве вечной тьмы. Подбираясь к ней, шли по глубоко заснеженному леднику. Вместе со сбивающим с ног ветром по снегу ледника текла мощная поземка. Две фигурки впереди едва возвышались из ползущей серой реки. Гоша и Генка все дальше отрывались вперед. Надавил особо сильный порыв — в серой мути можно разглядеть, как они встали: оперлись, навалившись тяжестью, на ледорубы. Стоят, отдыхают, согнувшись в пояснице буквой "Г": над поземкой можно разглядеть лишь рюкзаки. Будто камни в омывающем сером потоке. Опять в серой месели появились фигурки. Опять пошли.
Верховой свист ветра острыми нотами прорывался сквозь засыпавший слух шуршащий звон ползущего снега. Андрей поправил на лице маску, защищающую от царапающих будто наждак снежинок и оглянулся: в мути позади Вити-Шлягера не было видно. И он вновь, сердясь на Гошу за то, что тот бросает своего приятеля, притормозил. "Гоша рассчитывает, что я буду присматривать за его "ангелом-хранителем"?— с какого черта... Может быть, Гоша плохо себя чувствует? А если в Шлягере сейчас взыграет гордость — и он развернется — себе на погибель?" Чем больше он размышлял об отношениях этих двоих, тем яснее становилось: они сотканы из противоречий. И, может быть как раз в силу этого, в нынешнем взбудораженном мире, образовали устойчивый диполь. Легко понять потрясение трепещущих нервов тонкого душой музыканта, в столкновении с личностью неизменяемой, как валун. Да и Гоша, успел привязаться к поклоннику его талантов. "Не оставляй меня. "— передал Виктор якобы однажды оброненные Гошей слова. Это вполне могло быть правдой. Не все так гладко на сердце у Гоши, пусть на вопрос: "как дела?" — он неизменно отвечает: "Все нормально ". —" Я пойду, чтобы не вернуться"
Позади, из-за перегиба ледника, в серой смуте проявилось пятно... Что ж, следует признать, их новый спутник идет лучше, чем ожидалось.
Перед метеостанцией Гоша с Генкой слишком рано начали подъем, прямо под нею. Отсюда здание походило на застрявший наверху, в скалах плацкартный вагон. Казалось, до него рукой подать. Однако то было обманчивое впечатленье: и здание было куда больше размером, и находилось дальше, чем воображалось. Предстояло одолеть каменистый взлет метров сто пятьдесят-двести высотою.
“Ну, теперь потягаемся!” - Андрей, увидев маневр товарищей, прибавил шагу. По колено увязая в снегу, он продолжал тропить путь, миновал место, где те начали подъем. Метров через двести открылась словно бы сползшая с крутого склона каменистая коса. “Теперь - иди!” Сейчас ветру подставлялся бок, и тот почти перестал мешать, разве что похлопывал по плечу, точно перьевой подушкой. Не хватало воздуха для еще участившегося дыханья. Самым худшим было проскальзывание ног на обледеневших камнях. Неверный шаг оборачивался десятком судорожных движений для ухватки равновесия, отнимающих кислород. “Слишком торопишься!” Осталось преодолеть каких-то десять метров высоты, здесь он принужден был на минуту задержаться: сердце из отбойного молотка превратилось в пойманную дикую птицу, билось о стены клетки отчаянно- неровно.
Он выбрался наверх и поспешил к метеостанции, очутившейся теперь как бы позади и чуть ниже. Теперь было видно, что это вовсе не плацкартный вагон, а мощное здание, сооруженное на выравнивающем склон виадуке. Гоша застрял на склоне. Возле самого замка из камней выбирался Генка. Плечи его поднимались и опадали так, что тело казалось резиновым; кругляки солнцезащитных очков, смотрели словно безумные.
Маленькой букашкою внизу, к взлету подползал-подходил Толька-Шлягер. И Гоша, приспособив рюкзак где-то на пол подъема в камнях, повернул вниз, ему помогать. Генка, под бичующим ветром, точно загнанный зверь в нору, полез укрываться под арки виадука. Андрей, обходя здание по периметру, пошел проверять, доступен ли вход.
1985 год Его разбудил звонок телефона. Была глубокая ночь.
"Кто может звонить?" Вскочил только при мысли, что с отцом случилось нехорошее, и об этом звонит мама.
- Андрюшенька, вставай... - Приятный женский голос звучал ласково и весело.
- С кем имею честь?
-Ого, как строго, - улыбнулся голос, он прямо-таки физически почувствовал улыбку и невольно улыбнулся сам.
-Не узнал?
Из глубины памяти стало всплывать:
Белесый туман. Верховой слабый ветер ласково надувал спинакер, плавно двигая яхту. "Арго" словно парил в зыбком призрачном мире. Серая кисея, развесившаяся вокруг, плавно стекалась с белесостью над головой и такою же водою. Тихий рассвет был непохож на виденные ранее. В расплывчатом, замершем, сладостном воспарении по настоящему обитало лишь одно златогривое существо. Огромный трепетный диск, слегка колышущийся в рыхлой пушистой массе тумана, медленно отрывался от смутной грани разделяющей воду и воздух, источая струящееся, яично-желтое сияние.
Словно бы это разливается не свет, а в ирреальном, зыбком мире фантастическое существо распространяет чувственное дыханье, стараясь наполнить им мир, оживить замершие тени.
Андрей держал руль, ожидая долгожданной встречи с зачарованным островом. Они шли(плыли) всю ночь, и Валаам должен был быть уже где-то близко - милях в пяти. Остальные члены экипажа еще спали, только Сашка Савицкий, напарник по вахте, сидел рядом в кокпите, рассказывал историю своей жизни, изредка подергивая опущенную за корму снасть "дорожки".
После восхода солнца, утро быстро набирало силу. Туман уже не составлял единое -- ни с небом, обретшем голубизну, ни с бледно прозрачной водой. Далеко-далеко, справа, во взбитом пухе, лежащем на поверхности Ладоги, вдруг загорелась золотая искра. Некоторое время, повернув голову, Андрей смотрел туда, размышляя, а потом круто изменил курс - прямо на нее.
-Ты чего? - удивился Сашка.
- Сдается мне… На Валааме есть собор с позолоченным куполом?
-...Собор-то есть...Но, что купол позолоченный?...Не помню...
- А больше нечему блестеть.
-...А как же рассчитанный курс?
- Слава богу, мы ведь уже пилим в тумане восемьдесят миль, - объяснил Андрей накопившуюся ошибку.
Прямая кильватерная струя позади яхты сломалась, повернула углом.
Метрах в пятидесяти позади яхты, на конце поднявшейся к поверхности рыболовной снасти забелела распахнутая пасть поймавшегося судака, который влекся точно безжизненное полено.
- Смотри-ка, еще один! - показал за корму Сашка.
Глава 7.
Мысленно выстраивая череду ушедших друзей: Вовку и Юрку, Леню и Павла, Рудика… близких: деда и отца, или тех тридцать миллионов погибших в войне или…. Во имя чего жили они? Родились и погибли? И, поразительная мысль: да, жаль их, ушедших. Но, они словно бы и прожили свое? Уже исполнили им предначертанное? Некая справедливость судьбы? (Я не говорю о невинно убиенных младенцах, хотя.. они стали ангелами?) Только смерь Лени Мишина,о которой неожиданно сообщили, казалась вопиющей несправедливостью. Люди жили…- одни в сытости и довольстве, иные в голоде и нужде… Но кто мне главнее?. И когда мне навязчиво рассказывают о личной жизни «звезд», неприятно. Какое мне дело, что пили они, что жрали, не все ли равно? Что-то иное важно. Что-то иное.
А друзья? Коль я остаюсь жить и помню о них, они часть меня, коли живы во мне? Разве не умирал я, когда самолет уносил меня от погибающего Юрки? И я навсегда запомнил раковый корпус, кроваво-горящий закат за окном; тяжелый Юркин взгляд, его прожженное насквозь, забинтованное тело… Его слова: «только, казалось, жизнь наладилась…». Разве не чувствовал я, что, будто столп мира рухнул, когда узнал о гибели Лени? А ощущение гибнущей страны? Оно тоже исходит изнутри меня, ибо это навеяно, излито в меня ею, моей страной. Мыслю: аз есмь часть целого: человечества, страны, народа. И его унижение, медленная погибель – моя собственная боль.
Год. Литва.
И
Он засмеялся. Свободно раскинулся, лежа на спине, ночью, в сугробе где-то посередине замерзшего, засыпанного снегом литовского озера Висагино. Облегчение души, которое испытывал, было сродни окончанию физической муки. Андрей смотрел в черноту зимней ночи, в серую штриховку пурги над головой, слушал ветер. И тихонько смеялся. За шиворот и в рукава куртки ему лез снег, жегся холодом. Щеки и лоб щекотали пушистые, холодные ножки-брюшки садящихся на лицо снежинок. Ему было бесконечно хорошо. По берегам озера темно шумел-стоял лес. Лишь с одной стороны, за метелью, дальним хороводом светлячков-огней поплясывали огоньки молодого, строящегося «атомного» городка. Это оттуда, обуреваемый сжигающим изнутри чувством, часа два назад он и выбрался сюда, тропя путь в сугробах, навстречу налетающей метели. Чтобы не сбиться, держал курс на три огонька одинокого хутора, мерцавших с противоположного берега. Бешено шел, бежал в сугробах по колено в снегу, пока не почувствовал, что – один. Здесь ему уже никто не мешал. Ничто не стискивало чувств. Его крика не было слышно за шумом метели. Руки с силой отбивали такт, размахиваемым в воздухе кулаком. Ноги яростно топтали сугробы. Весь он был во власти охватившей, как пламя, мелодии, намертво слепленной со словами, которые он пока плохо мог различить. Со словами, которые искал, словно неистово расковыривая пласты. Силился, силился.. Опираясь на внутренние ощущения, угадывал ключевые, выдирая из слепленной массы. Грезил наяву, обретая виденья. То были картины и чувства собственного прошлого. Кричал, исторгая из себя.
Подобное было сродни безумству. Мелодия колыхала его. Не замечая метели, Андрей кричал, бился, – один на темном зимнем просторе заснеженного, завьюженного озера. Это продолжалось, пока…. Вдруг он увидел все связанным воедино. Свершилось. Напряжение, разом, отпустило. Вероятно, так ощущает себя мать, родившая дитя. Еще минуту назад, то было чем-то сокрытым в тебе, не проявленным, несуществующим. Томление. Толчки. Спазмы. Схватки. Адская боль мук исторженья. И… Ты держишь в своих руках живое, дышащее существо. Любуешься им, испытывая трепет. Оно уже живет само. И ты не властен над ним. У него свое дыхание, своя, независимая, жизнь. В родившихся строфах многое придется дошлифовывать, это было несомненно. Однако, главное было сделано. Вальс-марш начинался вроде бы спокойным раздумьем, ожиданиями молодого моряка, ступившего на берег Сахалина после долгого рейса. Перекресток «пять углов», которым в портовых городах прозывается площадь откуда ноги могут повернуть в ресторан, в кино, в клуб, в «пентагон»(так прозываются женские общежития, вероятно из-за коварства обитательниц), или в другое злачное местечко, где можно подцепить девиц да потратить деньжонки. Воспоминания. …Однако с каждым куплетом происходило перерожденье песни. Лейтмотивом становился страстный поиск ускользающего счастья. Надежда. Готовность вверить себя ей. Заканчивалась же песня вроде бравурной нотой, да так, что в ней слышался вой одинокого, затравленного волка. Вдруг к Андрею пришло удивление: не было и малейшего ощущенья, что он «сочинил» это. Отнюдь. Словно бы только отмыл, отыскал, отделил от пустой породы нечто существовавшее, существующее. Вечное. Человеческое. Общее. Мелодия реяла в просторе. Это было счастье.
Яхт-клуб в городе был образован явочным порядком. Огромное озеро, на берегу которого строили «атомный» город состоит как бы из двух овалов. Узость, соединявшая акватории, по московским меркам все равно была просторна — километра полтора шириною. С высокого, скалистого берега открывался чудесный вид на озеро, дикие леса на другом берегу, на горы Потанинского хребта за озером. «Уральская Швейцария» — сказал кто-то из московских визитеров. Здесь, где теперь располагается городской парк, Игорь Васильевич Курчатов и распорядился построить себе обитель. Со скал к воде ему соорудили деревянную маршевую лестницу, опускающуюся на отколовшийся плоский камень. И мне, мальчишкой, еще привелось полазить по ее останкам. Потом уже совсем сгнившие останки лестницы рухнули. А два деревянных коттеджика наверху молва продолжала именовать «Дача Курчатова», хотя они уже были в запустении. В них обитали сторожа парка, их использовали под склад метелок, лопат. Вообще же Курчатов предпочитал обитать в непосредственной близости от «объекта», не даром и его московская обитель находится прямо на территории нынешнего Института Атомной Энергии.
Как-то, когда Игорь Васильевич Курчатов со своего высокого берега обозревал открывающийся вид, огромное, чувственное озеро, ему подумалось, что для полной гармонии не хватает белых парусов. Сказал об этом Берии. И продукция единственной тогда в стране яхтенной Ленинградской судоверфи стала отправляться на Урал. Силен был Берия. Яхтенный эллинг построили мгновенно – плевое дело по сравнению с возведением атомного комбината. Ведь рядом с реакторами сооружались и заводы по переработке и выделению необходимого для бомб вещества, вспомогательные цеха.
- Хохлов, ты же бывший моряк, -- когда пришла первая яхта, сказал моему отцу, сидящему за пультом управления реактором,, Игорь Васильевич.
- Да, - подтвердил отец. Во время японской войны он командовал плавучей батареей, и умел ходить на парусной шлюпке.
- Так вооружай, или как там в вас говорят, яхту…Меня как-нибудь прокатишь.
Набрав команду, отец, с удовольствием, в выходные дни начал готовить яхту: поставили мачту, прилаживали шкоты, блоки, мочки. Спустили «эЛку» на воду. Стали ее обхаживать. И вот они договорились с Курчатовым -- когда. Отец забрал Игоря Васильевича на борт прямо с камня, к которому спускалась лестница(там сразу начиналась глубина, и подходить было удобно). Однако катание не очень-то заладилось. Дул свежий ветер и вроде бы для парусной прогулки это было хорошо. Да только яхту кренило, а на шквалах – и довольно сильно. Неопасно: килевые яхты как ваньки-встаньки, положить их невозможно. Схлынет шквал, и они опять поднимают мачты. Однако телохранителя, который сопровождал Курчатова, прошиб холодный пот, ведь он не знал теории парусного спорта. И думал, что сейчас их утопят-погубят. А если утопят одного Игоря Владимировича, то его потом, на берегу, расстреляют без суда и следствия. И требовал, просил «прекратите крена!» Чуть ли не хватался за пистолет.
Так что впечатление получилось довольно-таки смазанным.
В город прибывали самые лучшие яхты, какие тогда были в стране – крейсерско-гоночные.
Когда мы потом мальчишками лазили по этим Л-3, Л-4 – не могли налюбоваться. Каюты, запах лакированного дерева. Лазили мы по яхтам зимою, когда, поставленные на специальные сани-опоры, они зимовали на берегу, а яхт-клубовские сторожихи грелись в здании яхт-клуба..
Между берегом и эллингом, на берегу высилась расчаленная тросами высоченная металлическая стрела, которую использовали для постановки и снятия мачт. А в то пору мы увлекались верхолазанием. Большим шиком считалось, залезь на сосну, со стволом в три обхвата толщиною. Так, чтобы головой оказаться выше ее макушки. Там, наверху, было страшно: макушку раскачивал ветер, да еще она клонилась под твоей тяжестью. Но ствол, в месте, где ты за него держался, был еще достаточно крепок, не ломался, -- и быстро сходил на нет. Так что твоя голова действительно оказывалась выше дерева. Качаясь на тридцати-сорока метровой высоте, обозревая открывающуюся панораму – ощущения получал незабываемые. Нас было трое мальчишек, способных проделать такой фокус: Серега Куреннов, Олег Иванцов и я. На всем берегу озера от пляжа до «второго» мыса не было ни одной достойной сосны, которую бы мы обошли вниманием. Самым трудным моментом считалось добраться до первых, нижних, сучков. Это было великое ощущенье, трепет и радость мужества,- с амплитудой качаться на верхушке огромной сорокаметровой сосны, под порывами осеннего штормового ветра, налетающего с огромного серо-синего озера.
Поэтому подъем на яхт-клубовскую стрелу представлялся делом плевым.
Но когда я забрались на «мачтовую» стрелу и стал спускаться с нее по самому пологому из трех расчаливающих тросов, вместо удовольствия испытал иное. Металлический трос оказался колючим как еж. Отступать было нельзя: влезть по нему наверх невозможно. Пришлось, задерживая падение, перебирать по тросу руками, напарываясь на ржавые иглы порванных прядей. Потом, вытирая кровь с ладоней о снег, я старался выжимать ее побольше, чтобы вместе с кровью вышла и ржавая зараза.
Вот и снова, Седой Сахалин, я на твой появился порог. И, предтечей огромной Земли, — перекресток матросских дорог. …Вот, как прежде, стою я один, и нее жду себе ласковых слов. Значит, свиделись снова с тобой, перекресток забывшихся снов. … Так я жаждал, а вот ты каков: хмурый порт и безлюдье пути. Лишь гуденье ноябрьских ветров, и налево? направо ль идти? Ну, так здравствуй, отец-Сахалин! Ну, здорово ж, мои «Пять углов»! Ты – матросской судьбы господин, перекресток соломенных вдов… Ты меня и любил и бросал! Ты меня синим взглядом манил. Ты слезами в моря провожал. Ты с другими меня позабыл. … Что ж косишься ты с хмурых очей? – вот он «Я» – на ладошечке, – есть! Обними же меня горячей, я пришел к тебе, снова я здесь. … Отшумел, отплескал океан. Отмерцали ночные огни. Позади долгих дней караван. Впереди у меня – только Ты. …Так встречай моряка веселей! Что скопил не жалей не скупись! На сто глоток ты горькой налей, за матросскую, «сладкую», жизнь. Спой мне песню, как жил не тужил. Что стонал тут моряцкий прибой?…. Что на сердце в кармашке хранил, пошепчись потаенной мечтой... Что ж шатаешь, Земля, моряка? Эй, бетонная палуба, Стой! …Полно, что тебе бред чудака, Порт-побывка с шальною гульбой. Пусть: лети дни лихие гурьбой. Счастье сможет ли кто предсказать? Счастье, что это? Было ль с тобой? Нынче было, а завтра где взять? …Лишь надежда, да взгляд в суету прихлебал да фартовых девиц. Мне б душою угрезиться в ту, что б любить и склониться бы ниц. …Ну, так здравствуй, отец-Сахалин! Ну, здорово ж, мои «Пять углов». Ты матросской судьбы господин, перекресток несбывшихся снов. И опять ты обманешь, Земля. И опять мне судьбу повернешь. И, отстав за кормой корабля, ты, полоской, растаяв, уйдешь. Будет биться о берег волна. То моя беспокойная весть. … Ты, … встречай,…веселей,…Сахалин… Весь я твой, до копеечки, весь.