По карте передвигаются флажки 9 глава




Протянула руку… Змея! Мертвая, разбухла и кверху брюхом плавает.

Испугалась я? Ничуть. Так устала, на страх сил не хватало. Что было во мне, все болоту отдала.

То и дело увязаю, едва ноги вытаскиваю из мха. Паду на кочку, дух переведу. Снова дальше. Жажда мучает, и некогда напиться. Бреду по воде, споткнулась, грязи в уши, кажись, начерпала. Все равно надо идти.

Идти мне, идти – за Овдокшу, за первый мой костер партизанский и за вывеску «Пачинка обуви и галош»…

Впотьмах наткнулась на сосновую гриву – островок суши среди трясин. Ни нитки на мне сухой, и огонь развести боязно. Далеко ли отошла? Где я? Не заплутала ли?

Ночью опять глаз не сомкнула. Крыльями просвистят утки, зашумят камыши под ветром, прорвется, заклокочет болотный газ, мышь прошуршит в траве – вздрагиваю, невесть что мерещится со страху. До того себя довела, что в обрывках туч, плывших по небу, в смутных очертаниях кустов и деревьев стало бог знает что мерещиться.

Ладно, чему быть, того не миновать. Спички в берестяной коробке не замокли. Вздула огонек.

Живой он, тепленький…

Нельзя! Затоптала огонь. Нельзя мне открываться! Надо терпеть, что бы ни было, терпеть.

Утро принесло успокоение. Что ночью виделось страшным чудищем, при свете превратилось в пень. А тучи – это тучи, больше ничего.

Наполз туман. Сырой, промозглый, он скроет дым: с легким сердцем запалила я костер, обсушилась и даже подремала с часок.

Проснулась, а в болоте бабы перекликаются. Ага, клюкву берут. Болото гладкое, клюквы красным‑красно, как насеяно. И лес недалеко, в два счета домахну.

Стой! А ну как в селении, откуда бабы пришли, белые? Надобна какая ни есть уловка.

Дождалась, пока ягодницы разбредутся пошире… Слежу из‑за кустов. С собой при ягодницах маленькие корзинки, вместительные кузова, большие корзины составлены под сосенками, и, чтобы посуду не потерять, чей‑то фартук вывешен.

Пора! С оглядкой подползла, из всех корзин клюкву в одну наберуху ссыпала. Пустилась к лесу – от кочки к кочке перебежками, внаклонку, а где сосенки скрывают, там в полный рост.

Коли корзина в руках, то клюквой я в деревне кому угодно глаза отведу. Дальняя, мол, по ягоды ходила.

Опрометью проскочила окраину болота и сквозь кусты вышла на колесную дорогу.

Ехали по дороге всадники. С ружьями, с саблями.

Прятаться было поздно. Поздно, раз на глаза попалась, и незачем – на шишкастых шлемах конников алели звезды.

 

Глава XVIII

По карте передвигаются флажки

 

 

– У Ильича в Кремле висит карта. Вся Россия на ней, товарищи, до последнего хутора, до самой незаметной речки. Самолично вождь мирового пролетариата по карте передвигает флажки, отмечает положение на фронтах. Как в бою, ранен Ленин. Стреляла контра ползучая, эсеровская… – Напрягся комиссар товарищ Телегин, побелели пальцы, впились в перила крыльца. – Но вновь у руля дорогой Владимир Ильич – на страх врагам, на радость мировой революции!

– Ура… – грянул строй.

Ребятишки на изгородях рядком, как воробушки.

– Ура! Ура! – подхватили.

Бабы промокают глаза фартуками.

Мужики палят самосад, уважительно пряча цигарки в ладонях.

Деревня, чего уж. Очередная на фронтовых дорогах.

Счет я деревням, селам потерял: бросают с места на место.

На вид комиссару лет восемнадцать. Шинель внакидку, ворот гимнастерки убавлен, подшит сзади: по‑мальчишески худа шея, не подобралось подходящего обмундирования.

Снял комиссар Телегин фуражку. Ветер треплет русые волосы.

– Рабочему классу в городах голодно, товарищи. Нет подвоза продовольствия. На Украине гетман, германские штыки его подпирают. Кубань под Деникиным. В Сибири чехи. Из дому, из Москвы, мне пишут… – Телегин достал из кармана гимнастерки четвертушку бумаги. – Братишка младший помер. С голодухи тиф привязался… Поможем красноармейским пайком! – Окреп, зазвенел голос комиссара. – Поделимся последним, что есть. Предлагаю отчислять по четверти фунта из ежедневной раскладки. Голосуем, кто за? Добровольно, товарищи.

Фунт хлеба в пайке за все и про все. Приварок скудный. Когда подвезут горячее, кашу либо супец жиденький – крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой, – когда одна сухомятка.

Поднимались руки: за… за. Солдат шилом бреется, дымом греется, щи из топорища варит. Сносить голод солдату привычно. Качнулась вздетая на штык папаха, чтобы отовсюду было видно – она за. Полинялая, рваная папаха. В ней небось спознал служивый окопы еще под Варшавой или того ранее – в Мазурских проклятых болотах.

После митинга Телегин мне приказал явиться к нему.

Пошлют куда‑нибудь. Я на хорошем счету, ротный отмечал перед строем. Язык тому отсохнет, кто скажет, что под ногами путается Федька Достовалов. От саперной лопатки, шанцевого инструмента, ладони в мозолях, задубели, как подошва: копано‑перекопано окопов. Лицо обветрено, кожа шелушится, губы в трещинах.

Окопник я: к поясу гранат понацеплено, за обмотками слева ложка, справа финский нож. Где опасно, туда встреваю – синеет полосками тельник матросский, память дорогая о незабвенном комбриге товарище Павлине.

Да что там! Раз на бруствер окопа выскочил и под пулями ну плясать, беляков дразнить:

 

Пошла квашня

В яровое поле.

Не ходи, квашня, одна,

Ходи с мутовкой двое.

 

Что это – удаль? Похвальба? Ни то, ни другое. Перегорело во мне что‑то. Эх, Ширяев, Ширяев! Невелик бугор в селе, где по избам околенки в резьбе. Невелик, покат бугор, да за ним прошлая жизнь моя вся скрылась, и мечты былые покинули, развеялись без остаточка, и на душе у меня смутно и черно.

Черно, будто в поле‑новине! Бывало, лесок кустился, березнячок и ольха, птахи распевали, ромашки, колокольчики цвели‑красовались, но топором свели тот лесок, сожгли в валах‑кострах и пни выкорчевали. Шибает с новины чадом головней, пеплом сыпучим. Бросит мужик на раскорчеванной деляне зерно россыпью. Посеет и тоскуй: взойдет ли? Может, одна дурная трава попрет? Бывает ведь… всяко бывает!

 

* * *

 

– Из вашего взвода, красноармеец Достовалов, должен быть наряд сопровождать пленных в штаб. Бойцы, однако, отказались брать тебя. Почему?

Комиссар прохаживался, шинель внакидку. За столом пили чай трое пленных, макали в кружку сухари.

Хари‑то у них, кирпича просят – известно, на заграничных хлебах наели.

– Я б, товарищ; комиссар… – Ишь, гады, сухарики грызут. – Я б их до первого бугра довел, товарищ комиссар.

У пленных рожи сытые вытянулись.

– Вот как? – сказал Телегин и шинельку поправил.

Не избу я видел с лавками вдоль стен, с божницей в кутнем углу – стоял перед глазами бугор суходольный, на голом темени сухой песок. Не товарища комиссара я видел – Ширяева, как он песок кровью поил, топорами изрубленный.

– Ты кто по соцпроисхождению? – резко обратился комиссар к пленному с краю.

– Тульские мы, – вскочил тот, руки по швам. – Из крестьян.

– Ты? – поднял комиссар другого пленного с лавки.

– Из Маймаксы. Насильно мобилизованный. Из судоремонтников я, котельщик.

– Выйдите, – не спросив третьего пленного, комиссар всех их выдворил из‑за стола.

Гурьбой, толкаясь высыпали они вон.

Телегин остановился у окошка.

– Д‑да, насчет классового чутья у тебя, товарищ;, обстоит неважно. Очень плохо обстоит. Кстати, как эти в плен попали? Кто брал?

А я и брал. Заодно с Загидулиным. Секрет белых обнаружен был с вечера. Подползли мы. Луна, светлынь. Загидулин, не долго думая, крикнул: «Кончай базар, давай плен. Лазаренко, держи их на мушке!» Дескать, нас много. Ну, те трое остолопов руки вверх и винтовки кинули.

Телегин усомнился:

– Загибаешь, товарищ! То у тебя луна, светло, то белые не заметили, что вас двое. Сдались без сопротивления. Подумаешь, силачи у вас объявились в третьей роте, семеро одного не боятся!

Прищуренный глаз комиссара с ехидцей выцеливал меня в упор.

Дыхание зашлось: будя… не цепляйся, комиссар. Будя душу‑то вынать! Взяли мы с Загидулиным беляков честно. Ротный, обратно же, хвалил и руку перед строем жал.

Я вытянулся, звякнули на поясе гранаты.

– Разрешите идти?

Телегин все в упор выцеливал.

– В бою злость – надо. Но после боя? Что с тобой происходит, парень? Коммунисты на добрые дела народ подняли. Революция! Тыщу лет о ней светлые умы мечтали! С ненавистью ломать можно, строить – нельзя. По злобе людей не осчастливишь.

– Что беляков добром‑то наделять? – вспыхнул я.

– Ты о пленных? А они ж не белые. Они пока что серые… Нет, новый мир так не создашь. Где найдешь окончательно‑то и бесповоротно идейных? Какие есть люди, их и надо воспитывать, чтобы в будущее вместе идти.

Прискакал нарочный из штаба. С порога выдохнул:

– Срочный пакет!

– Ну вот, – развел руками комиссар. – Когда и с народом работать при вечных недосугах? В деревне остался заслон, большая часть отряда спешно была переправлена на правый берег Двины.

Бои, бои… На железнодорожном направлении сдана станция Обозерская, онежский фланг белых соединился с наступавшими от Архангельска американцами. На Печоре князь Вяземский… Тяжелые дни переживает Северный фронт республики.

 

* * *

 

Поле. Ровное‑ровное, гладь и простор, оно мнится и частью неба и частью земли, великой земли, которой нет и от веку не будет конца‑краю…

Со стен окопа стекал песок. Струями, ручьями. Желтый, зернистый. Рожь, поди, родит на этом песке. За пшеницу не поручусь: ей надобна земля сытая, мягкая. Изведано, за большака небось хозяйствовал. Тек, осыпался на дно окопа песок. Курчавились на небе облака, и стлало от деревни дым – чуждый полю смрад пожарища. Горела деревня, подожженная орудийным огнем.

По тому, как противник лупил, не жалея снарядов, не столько по обороне, по окопам, сколько по площадям, было ясно – перед нами каманы.

Жучат снарядами почем зря. Сперва артналет, следом атака. Во… во! Пошли!

Кто – не худо б узнать. Юбки в клетку, то шотландцы. Береты с помпонами – французы. Пилотки, – стало быть, англичане. Если шляпы, так американцы.

Ветер нам в спину. Задыхаемся в копоти, в чаду пожарища.

Шли на приступ окопов вражеские цепи… Гудело, ревело где‑то уже за деревней – батареи перенесли огонь в глубь обороны.

Оборона? Никого там, сзади‑то нас, одни поля.

На бруствер выскочил комиссар товарищ Телегин личным примером воодушевить бойцов.

– Северные орлы, держаться стойко! Революционное презренье тому, кто спину врагу покажет!

Подпустили врага, и затакали часто оба ротных пулемета. Во фланг, считай, в упор, когда одна пуля троих прошивает насквозь, прежде чем смирить свой смертный лет.

– Гранаты к бою!

Слава богу и интендантству: гранат у нас навалом!

Отбитые гранатами, посеченные пулеметами, отхлынули вражеские цепи.

Несет дым над полем. Несет над полем паутинки. День ведреный, чего ж паутине не лететь?

Аэропланы подкрались со стороны солнца. Неуклюжие, тупорылые махины с выключенными моторами спланировали к полю. Хлынул дождь при ясном небе. При солнце, в смрадном дыму свинцовый ливень.

Развернувшись, аэропланы на втором заходе стали бомбить. Сверкнула под крылом передней машины капелька. Крошечная, блеснула она металлом.

Не судите деревенского парнишку, очень хотелось увидеть, как бомба падает, и высунулся я из окопа.

Крошечная, остро сверкнула капелька, мгновенно пропав, поглощенная сияющей синью неба. Тотчас сверлящий визг пронзил мне уши, горячее, дымно‑красное облако накрыло с головой.

 

Глава XIX

Два пишем, три в уме

 

«Кто такая?», «Почему в прифронтовой полосе шляешься?» Взяли меня конники в кольцо. Рта не дают открыть. Особенно этот чубатый зубоскал. На смех меня поднял: «В штаб тебе? Не комфронта товарищ Кедров, случаем, понадобился? Или я не Серега Белоглазов, или нам очки втирают и вола крутят нахально!»

Провалиться мне, если не Серега давеча муку нес по просеке! Он и пригнал меня, как под конвоем, в село, прямо на пристань.

На берегу подвод, народу – шум и толчея.

Идет погрузка…

Отступление, ну да. Теснят опять наших на фронте.

Отчалил пароход без гудка, взяв на буксир баржу, заполненную красноармейцами, лошадьми, повозками. Пароход был перегружен: в трюме, на палубе раненые, воняет карболкой, йодом, по настилам стучат костыли и бегают запаренные санитары.

 

 

Серега все ж добыл отдельную каюту. Жох ведь и проныра. Сапожки наваксил, галифе раздул пузырями – и пошел, пошел по палубам. С сестрами в белых передниках перемигнулся – захихикали, будто невесть какой им достался подарочек. У матросов покурить разжился, на капитанском мостике что‑то такое загнул штурвальному, тот и колесо с хохоту бросил… На‑ко, дивись, народ: добрая половина парохода Сереге друзья‑приятели! Чего там, цигаркой раздобыться и каюту выморщить – Серега, если надо, небось с черта оброк сдерет.

В каюте завалился Серега на верхнюю полку. Пристроил полевую сумку в изголовье, сунул под подушку наган и захрапел.

Он или не он был на просеке?

Тыл, конечно. А всякие люди есть в тылах. Для нас страховка – первая заповедь. Бди и уши не развешивай лопухами. Прежде всего страховка и тройная конспирация.

Храпишь, соседушка? Храпи на здоровье, посапывай.

Сумка его была туго набита. Ремешок не поддавался, с трудом вытащила. Бумаги в сумке и… граната. Парасковья‑пятница, пакет к гранате прикручен дратвой, узелки, приметные, тятины!

– Положи на место! – открыл один глаз Серега.

Ага, не спишь?

– Партизаны… Через вас заикой станешь! Скалка у тебя в руках или боевое оружие?

– Задело тебя, Серега? Во как заговорил!

– Ладно, Серега. Но все‑таки вспомни: два пишем, три в уме.

Он с полки ноги спустил.

– Ну, партизаны… Два пишем, три в уме, а получаем двадцать пять!

Наконец‑то назвал отзыв пароля.

– Слушай, ты где пропадала? Нарочно ради тебя на просеке маячил, пулю без малого не схлопотал. Ой, девушка, или я не Серега Белоглазов, или, помяни мое слово, не будет из тебя путной старухи.

Сказать бы ему, как он для меня мышонком по просеке шмыгал, да ладно, насмешничай, зубоскал, стерплю.

– Ты, наверное, есть хочешь, сестренка?

– Не откажусь.

– Давно бы так! – Серега повеселел. – У меня мировая таранька припасена: в фонтане у шаха персидского плавала.

Из кармана тужурки Серега выложил тощую воблу, ржаную лепешку и пару луковиц.

– Обрати внимание: лучок сахарного сорта. С моим лучком, извиняюсь, купчихам бы чай пить.

Клюкву Серега снес на камбуз: морс раненым полезен, понимать надо. Зато у поваров раздобылся посудой, кипятком:

– Пируем, сестренка!

Как‑то само собою получилось, что наша каюта скоро превратилась в чайную, благодаря общительности Сереги. Потянулись к нам раненые. Махорочный дым, звяканье кружек и разговоры, разговоры – о боях на двинском правобережье и под Усть‑Вагой, у Обозерской и на Пинеге. Разговоры, разговоры – за чаем отмякает русский человек, позывает его к душевной беседе.

Пароход неутомимо крутил колесами, проплывали высокие берега, тугой волной вливалась в окно речная свежесть, и было мне хорошо, покойно: Темная Рамень все‑таки позади!

Серега мне определил верхнюю полку, на нижнюю привел раненого моряка. Улучив минуту, шепнул:

– Свой товарищ, Из охраны Кремля. По личному распоряжению товарища Ленина матросов из Кремля перебросили на Север. Соображаешь?

Соображаю. Соображаю и прикидываю: когда Ленин был ранен и когда матросы кремлевской охраны были брошены в бой на глухом волоке‑переходе под Тегрой в Плесецких лесах, за тысячу верст от Москвы…

Пятьсот солдат, целый вражеский батальон полег под ударом матросов, поддержанных партизанами!

– Умыли гадов их же кровью, – рассказывал матрос Сереге. – Ни одного в живых не оставили. Нате! С Россией взялись воевать, с Советами!

Плыл пароход. День и ночь. Ночь и день.

Велик Север – лесная земля. Хорошо, расчудесно, что Север наш велик, я первый раз в жизни еду на пароходе, и все зовут меня ласково и нежно сестрицей.

 

* * *

 

Домики деревянные. Церкви на каждом углу. Под перезвон курантов городского кремля перекликаются петухи.

Коровьим навозом припахивает с подворий, улицы – сплошь грязь и грязь… Это – город?

– Мы Москве ровесники, – с непонятной ревнивостью просвещал Серега. – Иван Грозный имел твердое намерение к нам столицу перенести. Не хай, не хули Вологду!

Швыряло из колдобины в колдобину скрипучую бричку, нанятую Серегой на речной пристани, тем не менее извозчик улучал минуту подремать и ронял, обращаясь в пространство:

– А кто хает? Вологда, она и есть Вологда. Коль не город, то место жительства.

В домике на окраине, в низенькой, уютной комнате, обставленной скорее по‑деревенски, чем на городской лад, нас ждали. Пожилой мужчина в расстегнутом пиджаке и высоких сапогах встал навстречу. Серега ему улыбнулся, давая знать, что все в порядке, и взял под козырек, обращаясь к военному, стоящему у простенка:

– Разрешите доложить?

Я помешала. С криком: «Дядя Леша» – бросилась к военному.

Улыбаясь, он протянул мне руки.

– Мир тесен, что там говорить!

Кажется, я заплакала. Наверное, это так. Лужайка, кусты. Молоко закипает в котелке, плещет на уголья… Ну и пусть. Все‑таки это из того мира, где были березы с грачиными гнездами, липы у школы, Федька‑Ноготь с лягушками в подоле рубахи, речка Талица с кувшинками в омутах‑заводях. Были кувшинки, лилии белые, а не одолень‑трава, чей корешок я сорвала на ручье таежном с приговором, с причетом: «Одолень‑трава, одолей злых людей, лиха бы на нас не мыслили!» Если были грачи на березах под окошком, дожди лужи наливали, по которым я бегала босиком, – на что мне в ту пору понадобилась бы одолень‑трава?

Серега вполголоса обменялся несколькими словами с пожилым товарищем, и оба они вышли.

Алексей Владимирович усадил меня к свету. Улыбался. Смотрел жадно:

– Докладывай, что Григорий Иванович передавал? В первую очередь, как там Оля?

Я понурилась.

– Да, да… – у Алексея Владимировича легла на переносье складка. – Чем меньше о разведчике говорят вслух, тем ему легче работается. А работать трудно чертовски! Вологда – глубокий тыл, между тем и здесь обстановка накаленная. Офицерские заговоры. Интриги эсеров. По уездам, в Шексне, в Череповце действуют кулаки. Да саботажники, спекулянты… Откровенно говоря, поддашься иногда слабости, измотанный донельзя, и мечтаешь о фронте: на войне легче в открытом бою. Но если в армейских тылах столь сложно, то что же за линией фронта, там, где вы, Григорий Иванович, Оля?

Я закусила губу. У каждого есть или впереди предстоит Темная Рамень, в этом все дело с Олей у нас было все пополам, на двоих: от последней корки хлеба из нищенской сумы до травы в росе, от темных деревенских закоулков до костерика потайного, теплинки малой. А она и в лаптях была, да не своя!

Гуляет под яблонями петух. Чудо, что за роскошный кавалер: жилет – атлас блестящий, гребень короной, на ногах шпоры. Звенят шпоры, ах, названивают: разве не мило, что у конспиративной квартиры чекистов гуляет петушок?

Вдруг двери настежь, Серега был бледен, глаза блуждали.

– Что? – встревоженно поднялся Алексей Владимирович.

– Пакет пуст. Тысячу же раз проверял! Клянусь, был цел всю дорогу. До последнего узелочка.

– Узелочки? – шепотом вскрикнул дядя Леша. – Раззява!

Белоглазов выложил на стол кобуру и сумку, моток дратвы, распечатанный конверт.

– Виноват, убить меня мало.

Его пожилой молчаливый спутник покашливал в сенях.

Алексей Владимирович перебирал листки из пакета. Ни строки на них, ни буковки единой.

– Вы напрасно расстраиваетесь, – проговорила я, мало‑помалу приходя в себя. – Пакет же из тайника. Видно, подложный. Для отвода глаз, я думаю.

Чуть было я не ляпнула, что так Оля учила: ни шагу без страховки и тройной конспирации.

У меня в косе тряпочки. Бумажка в тряпочках. С цифрами. Цифры, и больше ничего. А еще сахарок в бумажке. Накладная вроде бы. На мыло, на сапоги. Через копирку написано, едва что разберешь.

– Помяните мое слово, не будет из нее путевой старухи, – бормотал Серега.

Бережно принял мои бумажки Алексей Владимирович и упрекнул его:

– Все фокусничаешь?

– Да тип подозрительный там ошивался. Картузик хромовый, выправка офицерская. Руки чесались по‑свойски его приголубить, я воскликнула:

– Серега, это же Пахолков! И не ошивался он, просто наблюдал для страховки.

Под яблонями гулял петушок: маслена головушка, шелкова бородушка, корона набекрень.

 

* * *

 

Листопад в Вологде. Подует ветер – и метут алые, порошат желтые метели.

Липы на углу Жулвунцовской и Екатерининско‑Дворянской, тополя Александровского сада держат на себе золотые вороха: долго еще не иссякнуть цветным метелям в Вологде.

Покинув гостиницу «Золотой якорь», занимаемую отделами штаба, я любила пройтись по улицам, чтобы при виде домишек деревянных, куполов церквей, нарядных лип подумать: а в Раменье‑то как?

Федя убит…

Не верится, что был недавно класс, черные липы, играли мы в палочку‑выручалочку, Федя раз в церковь спрятался, я его бранила: «Ужо тебя поп на горох голыми коленками поставит!»

По поручению отца я попросила дядю Лешу навести справки о солдатах, помогавших схватить Высоковского, и от себя прибавила о Феде. В ответ получила: солдаты до наших не дошли, пропали без вести, а Федя – убит.

«Пал на поле боя за мировую революцию»… А он меня лягушками пугал!

На Кирилловской площади обучаются новобранцы. Маршируют лапти, азямы и сермяги с деревянными винтовками под командой шишкастого шлема с огромной матерчатой звездой:

– Ать‑два, левой! Ать‑два!

У булочной очередь.

Нищенка, известная всей Вологде Пятачковая барыня, шлепает валенками по лужам: зимой, сказывают, она выходит с зонтиком, летом и осенью, до снега, обретается в валенках и шубе.

Осень в Вологде. Листопад.

Над городом кричат паровозные гудки: мчат составы из стиснутых фронтами глубин России на Вятку, Урал, в Пермь и Котлас. В стань осеннюю забубенно рыдают тальянки, несутся молодые голоса:

 

Смело мы в бой пойдем

За власть Советов

И, как один, умрем

В борьбе за это!

 

 

Глава XX

«Финлянка»

 

Пробренчат ключи в коридоре, надзиратель Шестерка заглянет в камеру, пошаркает дальше, и вновь цепенеет сонно каменная громада тюремного замка.

Спишь, не спишь, а лежи, не ворочайся…

Близким разрывом бомбы меня швырнуло на дно окопа. Духота, потемень горячая, соленый вкус во рту. И темень пропала, все исчезло, и сколько так длилось – час, сутки? Очнулся: горький дым стелется над полем, истерзанным бомбежкой и артиллерийским обстрелом. Ушли наши, посчитали меня убитым и ушли. Один я. Я и небо. Небо было высокое. Как сейчас вижу: голубое и ясное. В жизни не видывал такого. Да и откуда мне? От безделья ли было в небо‑то смотреть: раз большак я, то пашу, а то сею либо на пожне кошу. Все в работе, все в трудах – хозяйство небось было на руках.

Вылез я из окопа. Ноги подкашиваются. Земля качается. Видно, стал я тяжел для земли, ежели не держит меня, качается.

Чего уж… Чего распространяться дальше? Плен!

В запертой барже привезли в Архангельск. Тошнило всю дорогу, наизнанку выворачивало: контузия, с ней не шути.

Кому из пленных дан лагерь, мне – тюрьма, окна в решетку, нары арестантские и параша – лохань с нечистотами в углу.

Заскорузлая от крови тельняшка, подарок командующего, полосатая, береженая, с себя не снимал, – неужто ты подвела? Ведь для белых тельняшка – пугало!

 

 

Внизу дверь проскрипела ржаво. Ветер прогремел оторванным листом железа на крыше.

Чу! Осторожный, вкрадчивый стук. Тотчас с нар сползает тень, шлет, стуча по стенке, ответное: тук‑тук.

Из камеры в камеру, с этажа на этаж: тук‑тук…

Заработал «ночной телефон». Меня это не касается. Шабаш! Из рядовых я рядовой. Не про меня стуки. Рыпался, гоношился – и эво, в тюрьме нары протираю. Хватит с меня, зарок даю.

– Товарищ, спишь?

Тень приблизилась к нарам.

– Ты, товарищ, кажется, из Городка?

Не‑е… Не попадусь. Зажмурился крепче. Ученые мы, на шепотки не поддаемся. Всяк сверчок знай свой шесток.

– С Григорием Достоваловым, случаем, не знаком?

– А чо?

Не вытерпел я все‑таки. Достовалов и сосед, и свой человек.

– Куревом не богат, товарищ?

В кармане у меня набралось со щепотку махры.

– Дерни разок, чего уж…

Двухэтажные нары битком набиты, и на полу вповалку, впритык друг к другу арестанты. Ворочаются, чешутся: вши, клопы осилили.

– Ты из флотилии Виноградова, не ошибаюсь, товарищ;?

Помигивала цигарка, прячась в горсти.

– Тоскуешь? Брось, не кручинься, за решеткой теперь лучшие люди. Набирайся ума‑разума. В тюрьме, заметь, быстро растут и мужают.

Растут? Картошка в подвале, дядя, тож растет. Вспоминались изможденные, хилые, как бы теменью порожденные ростки, – ну, уж коль это рост, так что и звать бледной немочью?

– Почему о Достовалове спрашиваешь?

– Из одиночки стучат: в отряд Достовалова проник провокатор.

 

* * *

 

Рассчитана камера человек на тридцать. Нас наберется более сотни. Штатские и военные. Мастеровщина и деревенские. Взрослые и ребята.

Запинаясь о ноги соседей, ступая в лужу, натекшую от параши, слоняется гимназистик в черной шинели до пят.

– Господа, скромно и с достоинством обращусь я, – бормочет гимназистик сам с собой. – Господа, я не виновен. Это досадное недоразумение, господа.

Писарем служил гимназистик где‑то в штабе у красных. Второй месяц находится под следствием по обвинению «в сотрудничестве с преступным сообществом, поставившим своей целью ниспровержение существующего строя», – статья 126‑я уголовного кодекса.

Старосте камеры матросу Осипу Дымбе поднесена 38‑я статья уложения о наказаниях.

Статьи. Кодекс. Уложение… Набираюсь науки.

У Осипа Дымбы усики лихо закручены, клеш шире Черного моря, бескозырка с якорями. Пуговицы бушлата надраены, на брюках острая складочка. Не теряет флотский моряцкого шику.

Возле него постоянно отирается Гена, мальчуган из самого Архангельска, со Смольного Буяна.

– Ося, на Мудьюге камера заготовлена. Подземная… – Генка округлил глаза. – Для Ленина!

О Мудьюге, лесистом островке на Белом море, стараются не упоминать вслух. Есть лагеря на Бегах и Бакарице, подвалы таможни заключенными переполнены, на Кегострове тюрьма. Но Мудьюжский лагерь – всем тюрьмам тюрьма!

Что же до Гены, то в камеру угодил с улицы. В булочной с приятелем отоварился по карточкам, и заспорили дружки: кто зараз сколько съест? Генка сказал:

– Кабы большевики пришли, последний фунт им отдал. В школе опять закон божий и поп уши дерет.

За слово погорел пацан…

Своей артелью держатся в камере политические. В кружок сбились. Читают обрывки газет. За деньги не то что газетами, табаком у надзирателей можно разжиться.

– «…10 августа возвратились из Кандалакши послы союзных держав. Обменявшись визитами с членами Верховного Управления, послы вступили в деловые отношения с Верховным Управлением и опубликовали обращение к русскому народу, в котором заявляют, что не имеют намерения вмешиваться в наши внутренние дела».

– Они не вмешиваются… С незначительной оговоркой: полное непризнание революции и Советов.

– Поищите, что там о фронте брешут?

– Пожалуйста: «Во время последней атаки большевиками наших позиций у Яковлевской силами, в десять раз превосходящими наши, мы остановили неприятеля, потеряв одного убитым и одного раненным, тогда как потери неприятеля выразились по крайней мере в 200 человек».

– Ну, конечно, двести! Голодной куме все карась на уме.

На верхних нарах шпана – уголовники в карты режутся:

– Прикупаю втемную.

– Скидывай жилет, фрайер!

– Васька? В долг не веришь?

– Хиляй за верой на паперть. Фиксы на майдан, или жутко покоцаю, падло!

Тюрьма. Всякий есть народ в камере.

 

* * *

 

«Почтенная Ульяна Тимофеевна, пишет вам сослуживец вашего сына, отважного красного орла, потому как вместе с ним мы, геройски пораненные, в плену, и шлет вам и братушке Петру Григоричу и сестрице Марье Григорьевне, божатушке Поле, всем раменским, низкий поклон. А не пишет он собственноручно, почтенная Ульяна Тимофеевна, поскольку пребывает на койке в лазарете по случаю пролития молодой своей крови за мировую революцию. Вы за него не печальтесь и не тратьте напрасных слез. Он бил белых гадов на Двине и Ваге, хаживал в рукопашные схватки, обстрелы и бомбежки превозмог, хвалил его лично товарищ ротный перед строем. А и желает он вам всем благополучия, а Григорию‑мастеру передайте непременно, что ползучая гидра обманом в ихних стальных рядах, называется гидра провокатор, о чем без промедления пускай применяют меры вплоть до стенки…»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: