– Что... со стрелком?
Закончив перевязку, он откидывается на спинку сиденья.
– Я слышал стук его пулемета всего минут пять назад. Значит, он жив. Но с ним нет связи.
– Попробуйте... пневмопочту.
– Не работает.
– Выводите машину на курс...
– Машина на курсе, командир. Мы идем домой.
– А... хорошо.
– Продержитесь до Белоруссии, командир.
– Какая высота?
– Две тысячи. Мы долго падали.
– Да... Мы идем с набором или снижаемся?
– Идем нормально, командир.
– Штурман... командуйте... набор... Нам нельзя...
Снова чернота протягивает к нему свои щупальца и пытается выбросить из жизни.
– Набор! – кричит пилот. – Набор, штурман!
Он не помнит, почему им нельзя идти на малой высоте, но твердо знает, что нельзя.
– Не так резко, командир! – поспешно говорит штурман. – Чуть отдайте штурвал... Так, хорошо! Как вы себя чувствуете?
– Ничего... ничего, штурман, – бормочет Добруш.
– Вы перевязались?
– Да!
– Пока отдохните. Потом перевяжитесь лучше. У вас там осталось еще два бинта...
– Штурман, если я потеряю сознание...
Нет, об этом не следует говорить. Если он потеряет сознание, штурман сам узнает об этом. Но он не имеет права потерять сознание. Он отвечает за экипаж.
– Штурман, что со стрелком?
– Пока не знаю, командир.
– Попробуйте узнать.
– Я пробую, командир. У вас кислород в порядке? Шланги целы? Проверьте...
Ах, какой ты заботливый, штурман!.. Ладно. Спасибо.
– Пока не свяжетесь со стрелком... штурман... пока не свяжетесь... – Он снова вырывается из черного плена и продолжает: – Больше пяти тысяч не набирать...
– Да, командир, понял. Вы не забыли переключить баки?
Это он забыл. Пилот тянется к переключателю. Потом обессиленно запрокидывает голову на спинку сиденья...
|
Первой мыслью штурмана после того, как он узнал, что пилот потерял зрение, была мысль дотянуть до Белоруссии. Конечно, оставлять самолет над оккупированной территорией – перспектива не из приятных. Но там был бы хоть какой‑то шанс скрыться, связаться с партизанами или пробиться на восток.
Но теперь этот вариант отпадает.
Пилот не выбросится с парашютом, потому что не захочет оставить в машине стрелка. А он, штурман, один прыгать тоже не станет. Вот и все.
Рассчитать наивыгоднейший режим полета, не дать пилоту потерять сознание – вот что еще может сделать штурман экипажа. Но если даже пилот продержится до конца полета – это ничего не меняет. Они обречены. Слепому пилоту не посадить машину. Это‑то штурман отлично понимает. Даже для здорового человека посадка – самое сложное.
Думать об этом не следует. Пока работают моторы, пока пилот не потерял сознание и пока в руках штурмана карта и навигационная линейка, им остается одно – лететь. И пытаться связаться со стрелком.
Штурман испробовал уже все средства – связи со стрелком нет. Возможно, он погиб. Может, ранен и потерял сознание. Может, выбросился с парашютом. Все может быть...
«Ну что ж, – думает штурман. – Я сделаю все, что от меня зависит. И если это даже ни к чему не приведет, я, по крайней мере, буду знать, что держался до последнего».
Звезды становятся ближе и крупнее. Они уже не мерцают, их свет ровен и колюч. Справа, на юге, сияет громадная луна. Луна‑помощница и луна‑предательница. С ее помощью штурман видит горизонт и может контролировать положение машины. Но она же превращает самолет в отчетливо видимую мишень.
|
Стрелка высотомера подползает к цифре 5000.
– Командир, дайте штурвал чуть от себя, – говорит штурман. – Еще чуть‑чуть... стоп! Хорошо, командир. Мы набрали пять тысяч.
– Понял.
Штурман слышит хриплое дыхание пилота. Он представляет, насколько трудно капитану Добрушу вести машину. Здоровый пилот может передохнуть, полегоньку работая штурвалом и педалями и тем самым расслабляя мышцы. Сейчас же он, не имея ни малейшего представления о положении машины в воздухе, вынужден каменно держать то положение штурвала и педалей, в котором застала их команда штурмана. Это в миллион раз тяжелее, чем при полете по приборам. Там есть хоть какие‑то ориентиры – стрелки приборов, огоньки лампочек... Сейчас – ничего. Чернота. И боль.
– Командир, прибавьте чуть газу. Еще... Стоп, хорошо!
Пилот дышит со свистом.
– Штурман... Какая скорость?
– Двести восемьдесят по прибору. Путевая триста тридцать.
– Хватит нам горючего?
Хотел бы штурман сам знать это! Если ветер не изменится – должно хватить. Но если он ослабнет или изменит направление... К тому же неизвестно, не пробиты ли баки и выдержат ли они...
Но он говорит:
– Да, командир. Хватит.
– Ну... ладно.
Они идут на восток – вот все, что знает штурман. Пока они были на боевом курсе, ускользали от прожекторов и зениток, падали, а потом приходили в себя, штурман потерял ориентировку. Теперь ее надо восстанавливать. Каждая минута промедления – перерасход горючего, кислорода, масла...
– Командир, вы сможете поддержать режим? – спрашивает штурман.
|
– Да.
Штурман берет в руки секстант.
Какую звезду визировать? Ладно, Арктур. Сегодня он хорошо виден, и расчеты по нему менее сложны, чем по планетам...
Штурман крепче упирается ногами в пол кабины.
– Дайте крен влево... Стоп! Теперь немножко правой ноги... Достаточно! Режим, командир!
Штурман ловит звезду видоискателем и пускает секундомер. Арктур чуть подрагивает в крошечном пузырьке в центре поля.
Обычно штурманы с большим недоверием относятся к расчетам по звездам. Назаров знал многих, которые утверждали, что восстанавливать ориентировку по звездам – все равно что гадать на кофейной гуще. Отчасти страх перед звездами у них был связан с тем, что расчеты по ним действительно сложны, но, главное, при этом способе недопустима даже малейшая небрежность, иначе можно получить ошибку в сотни километров.
Назаров доверял звездам. В свое время он потратил не один месяц, чтобы в совершенстве овладеть этим искусством, и поэтому терпеть не мог, когда при нем с пренебрежением отзывались о «звездочетах»
Пилот ведет машину так, как не вел ее ни один летчик, с которыми штурману приходилось работать раньше. Штурман стискивает зубы. Ах, сволочи немцы, что они с ним сделали...
– Промер окончен, командир. Спасибо.
– Не за что.
Штурман записывает результаты измерения в бортжурнал.
По голосу пилота он понимает, насколько тому плохо. Каких усилий стоит ему не сорваться, не потерять голову, не закричать, управляться со штурвалом, педалями, тумблерами, переключателями. Если бы он мог хоть чем‑то помочь пилоту! Если бы они находились в одной кабине или хотя бы имели доступ друг к другу...
Штурман засовывает секстант в чехол и берется за таблицы. Потом прокладывает на карте линию.
– Командир, подходим к Сувалкам. Скоро будем над Белоруссией.
Все эти сведения Добрушу не нужны, штурман прекрасно понимает. Но он понимает и то, что любыми средствами должен держать пилота в напряжении. Должен что‑то говорить, чтобы тот сосредоточил внимание на полете, а не на боли и слепоте. Если Добруш перестанет напрягать свою волю, свои силы, сознание может незаметно покинуть его, и тогда все расчеты ни к чему...
Поставив точку на карте, штурман прокладывает прямую линию до Минска. Это кратчайший путь. Потом он еще раз уточнит место самолета и проложит такую же линию до аэродрома.
– Доверните чуть влево, командир... Еще... Хорошо! Маленький крен на правое крыло... стоп! Держите так.
– Постараюсь. Штурман...
– Да?
– Вы все еще не связались со стрелком?
– Нет, командир. Не связался.
– Постарайтесь что‑нибудь придумать. И говорите о чем‑нибудь. О чем угодно.
Пилот дышит часто и хрипло, слова звучат невнятно.
«Дело плохо, – думает штурман. – Если пилот просит говорить, значит дело из рук вон плохо. Значит, он сам чувствует, что в любой момент может потерять сознание».
Пилот немного сдвигает на штурвале правую руку и потом сжимает его еще крепче. Он забыл, что должен был сделать. И эта гнетущая чернота...
«Пилоты, безответственно забывая выключить в полете колеса, допускают перерасход горючего...»
Откуда это? Что за чушь?!
«Пилоты, забывая...»
Губы пилота растягиваются в непроизвольной истерической ухмылке. Он вздрагивает. Холодная волна ужаса прокатывается по телу...
«Схожу с ума!»
«Пилоты, забывая...»
– Прекратить! – орет он. – Прекратить!
– Командир, что с вами?! Командир!
Пилот приходит в себя. Он пытался сбросить привязные ремни и вскочить на ноги. Тяжело дыша, он сползает по спинке сиденья, медленно расслабляет сведенные судорогой мышцы.
– Командир! – зовет штурман.
– Смесь, – бормочет пилот. Потом говорит более твердо: – Слишком богатая смесь... Надо отрегулировать...
Он слышит облегченный вздох штурмана:
– Простите, командир. Я забыл вас предупредить...
– Ничего...
Пилот забыл отрегулировать подачу воздуха от нагнетателей в смесительные камеры моторов. Это надо было сделать сразу, как только они набрали высоту. Это поможет им сэкономить горючее.
Пилот подается вперед и медленно, осторожно регулирует подачу воздуха. Потом переносит руку на штурвал.
Гул моторов сливается с воем воздушного потока в кабине. Во рту сладковатый приторный вкус крови. Удары сердца кажутся оглушительными, оно готово выскочить из груди. Мир стал ограниченным, он весь из боли и черноты. Машина, которая всегда давала ощущение необъятности пространства, сейчас сжала его до размеров детской игрушки. Мир – это ручки штурвала. Только они одни и существуют. А может, даже их нет, потому что все чаще наступают провалы, когда пилот не ощущает их ребристой поверхности.
С первого дня войны в каждом вылете рядом с Добрушем шла смерть. Но он не думал об этом. Когда управляешь такой сложной машиной, как самолет, невольно появляется иллюзия, что ты все можешь, что только от тебя, от твоего умения, твоей воли зависят победа и жизнь. Чуткая, быстроходная, грозная машина послушно выполняет малейшее желание пилота, стремительно ввинчивается в небо или кометой несется к земле, совершает сложнейшие эволюции. Да разве можно, управляя таким чудом, поверить, что тебя собьют? Пока тебя обнаружат, пока прицелятся, пока дадут залп, ты уже обнаружил противника, прицелился, обрушил ему на голову бомбовый груз, прошил ливнем пуль и снарядов и растаял в небе. Кроме того, за эти полчаса‑час проделал столько эволюции, выполнил такой объем физической, умственной и нервной работы, с которым простой смертный в обыкновенных условиях управился бы разве что за неделю. И у тебя не было возможности не только подумать о том, что тебя могут покалечить или убить, но даже соотнести все происходящее с собой.
Великолепная машина – боевой самолет! Даже если бы конструкторы специально поставили перед собой цель создать нечто, превращающее человека в героя, они не смогли бы придумать ничего лучшего. Военный самолет начинен таким количеством приборов, агрегатов, систем управления, что на мысли о чем‑нибудь другом, кроме них, у летчика не остается свободной минуты. Каждое мгновение он должен держать в центре внимания минимум десяток приборов, решать, по крайней мере, шесть задач и делать шесть‑семь движений. Это в спокойном полете. Во время боя интенсивность работы возрастает раз в десять...
Зато когда пилот оказывается вдали от опасности, на земле, и вспоминает, что ему пришлось пережить в воздухе, он порой с ужасом думает, что через несколько часов это предстоит повторить сначала.
Так было с капитаном Добрушем. И все же, если бы он во всем этом не участвовал, он чувствовал бы себя самым несчастным человеком на земле. Он не находил себе места, когда его отстранили от полетов и решался вопрос о его летной пригодности. Когда его перевели в бомбардировочный полк, он был счастлив, потому что не мог оставаться в стороне в то время, как враг топтал его землю.
Он понимал всю опасность полета на Кенигсберг, но после того, как было решено, что этот вылет сделает именно он, он был бы «убит», если бы задание вдруг отменили. И не потому, что в случае успеха его ожидали почести, вовсе нет. Награды – а он был награжден двумя орденами – капитан Добруш принимал со сложным чувством радости и стыда. Радости за то, что в меру своих сил помог громить врага, и стыда, что это была как бы оплата того, за что платить никак не полагается. Это все равно что взять плату с человека, которого только что полумертвым вытащил из воды.
Полет на Кенигсберг нужен был Добрушу потому, что он знал, какую радость принесет измученному народу весть о том, что еще один советский самолет сбросил бомбы на вражеский город. Успешный полет на Кенигсберг – это уверенность в разгроме врага, это предвестник победы. Вот что означал этот полет для пилота.
Стремление во что бы то ни стало выполнить задание настолько овладело Добрушем, настолько подавило все остальные чувства, что и сейчас, слепой, полумертвый, он жил им, действовал по заложенной еще на земле программе. Память тела оказалась сильнее памяти мысли, и тело действовало так, как надо, даже тогда, когда мысль переставала служить пилоту.
«Я... нахожусь в кабине самолета... который... который идет с задания... – тяжело, медленно думает пилот. – Я управляю бомбардировщиком... Но почему я не чувствую своих рук? Что‑то с ними произошло... Это очень странно... Ведь я хорошо знаю, что нельзя управлять самолетом, не чувствуя рук... Но я слышу, как работают моторы. Как же они работают, если у меня нет рук? Мне надо выяснить, что произошло с руками...»
Мысли путаются, но пилот напрягает волю и продолжает думать:
«Что произошло с руками?.. Что это так воет? А, это воздух... Воет воздух, который... – мысль ускользает, но он снова нащупывает ее и, как вол, тяжело тащит дальше: –...воет воздух, который врывается... врывается... снаружи. Очень холодно. Мне очень холодно. Откуда взялся воздух, ведь его не должно быть...»
Кажется, он вот‑вот поймет что‑то важное, очень важное, но оно не дается, колеблется, уходит. Пилот дрожит от холода и напряжения. Он снова взваливает на себя непосильный воз и тащит его по рытвинам путающегося сознания.
«Холодно... В кабине очень холодно. У меня все замерзло... замерзли руки... Да, руки. Чего‑то у меня нет. Чего‑то не хватает... не хватает на руках...»
«Перчатки!» – вспоминает он.
Он долго думает, что он должен сделать. Потом осторожно выпускает из левой руки штурвал, склоняется и начинает шарить по полу кабины. Ему неудобно, он боится неосторожно дернуть правой рукой штурвал и перевернуть машину, но упорно обыскивает пол. Наконец находит под собой перчатку. Прижимая ее к бедру, целую вечность пытается натянуть на одеревеневшие пальцы. После нескольких неудачных попыток он справляется с этой задачей и начинает все сначала – теперь уже с правой рукой. Найдя и вторую перчатку, он откидывается на спинку сиденья и отдыхает.
– Командир, как вы себя чувствуете? – доносится голос штурмана.
– Ничего, лучше... – говорит он. – Штурман, почему мне ничего не докладывает стрелок? Я давно не слышу его.
– С ним нет связи, командир...
– Так почему вы не свяжетесь?
– Я все время пытаюсь, командир...
– А... ладно. Штурман, кем стрелок был до войны? – спрашивает пилот.
– Что‑о?!
В голосе штурмана звучит изумление.
– Я спрашиваю, кем стрелок был до войны. Вы что, не понимаете?
– Не знаю, – растерянно говорит штурман. – Кажется, музыкантом. Или собирался им стать.., А что?
– Ладно, – говорит пилот. – Ничего.
Он и сам не знает, почему это спросил. Может, потому, что это из того далекого, что называется жизнью...
Сергей Кузнецов никогда не собирался стать музыкантом. Но песни любил петь, может, поэтому штурман и решил, что он музыкант.
До сегодняшнего вылета война для стрелка была захватывающим приключением. Потому что он не успел понять всего ее ужаса. Еще вчера он был уверен, что Красная Армия со дня на день перейдет в наступление и безостановочно погонит врага обратно, что не позже чем через несколько недель, ну через месяц фашисты будут разгромлены. Еще вчера он сожалел, что так и не успел заслужить ордена и ему нечем будет похвастаться перед односельчанами и перед своей девушкой.
Сейчас он не думал о наградах. Он увидел тысячи километров опустошенной земли, он побывал над логовом врага, он заглянул в лицо смерти. Он пережил страх, но в нем родилась ненависть. Война перестала быть приключением, она превратилась в тяжелую, смертельно опасную работу, требующую всех сил, всего умения, всего напряжения. А он, стрелок, сделал непростительную глупость: превратил свои пулеметы в бесполезную игрушку.
– Командир! – зовет он.
Молчат наушники.
– Штурман! Товарищи капитаны!
Молчание.
Он ведет рукой по шнуру переговорного устройства, трогает штепсель. Обрыв где‑то далеко, там, куда стрелку не добраться.
Он дергает за трос пневмопочты, но трос легко выскальзывает из гнезда и падает на пол кабины.
Что же делать? Как сообщить командиру и штурману, что у него почти не осталось патронов?
А если вражеский истребитель? Они будут надеяться на стрелка. Он же не сможет ни отбиться, ни предупредить об опасности.
Стрелок с ненавистью смотрит на луну. Она сияет так, что на правом крыле хоть заклепки считай. И на всем небе ни единого облачка, ни единой тучки.
Он поворачивает голову и напряженно всматривается в северную часть неба. Если враг появится с юга, он вряд ли обнаружит бомбардировщик на темном фоне. Но если с севера...
Стрелок содрогается. Он отлично представляет, как выглядит их бомбардировщик на светлой части неба. Громадная черная махина, медленно ползущая на восток, – лучшую мишень трудно найти.
Какую же непростительную глупость он допустил! Как он мог так легкомысленно расстрелять боекомплект?!
Стрелок до рези в глазах всматривается в колючий свет северных звезд. Именно среди них могут появиться движущиеся точки выхлопных огней самолета противника...
– Командир! – зовет он в тысячный раз и знает, что ответа не получит. – Штурман!..
Дышать становится трудно. В висках сильно стучит кровь. Холод леденит тело.
Стрелок натягивает кислородную маску. Живительная струя поступает ко рту, обжигает губы...
Самолет дает ему жизнь. А он по собственной глупости приговорил самолет к смерти. Ведь ясно же – такой командир и такой штурман не могли допустить, чтобы их сбили! Они падали, уходя от прожекторов, от зениток, от истребителей. А он устроил панику и расстрелял боекомплект. Хоть бы все обошлось! Хоть бы их не заметили истребители! Хоть бы...
Его лихорадочная мольба обрывается на полуслове. Слева, на юге, на фоне светлого неба он отчетливо видит силуэт самолета. Далеко, сзади, он догоняет их.
Пока стрелок молил неизвестного бога о том, чтобы избежать встречи с вражескими истребителями, глаза обнаружили чужой самолет, руки развернули пулемет в его сторону, и перекрестие прицела указало точку, куда надо стрелять, чтобы ударить наверняка...
Ах, если бы можно было посоветоваться с командиром!.. Что сейчас делать стрелку? Бить по самолету последними патронами? Подождать?
Стрелок медлит. Он знает, что попал бы, – чужой самолет уже совсем рядом, до него едва ли двести метров, а он сбивал их и с четырехсот.
Стрелок сжимается в комок и ведет ствол пулемета медленно, осторожно, чуть впереди вражеского самолета. Ждет.
«Проскочи... пройди мимо... не заметь...»
«Пожалуйста, иди своей дорогой... ведь я тебе не мешаю... пожалуйста...»
Самолет приближается. На его крыльях отчетливо видны аэронавигационные огни.
Истребитель. Это не транспортник, не бомбардировщик, это истребитель.
«Ну пожалуйста», – умоляет стрелок, глядя на самолет жалобными глазами.
Неужели заметит?
Он должен пройти стороной. Неужели заметит?
Палец стрелка подергивается на гашетке, на лбу проступает пот, пот течет под комбинезоном И сердце грохочет так, что удивительно, как его ударов не слышит немецкий летчик.
Самолеты поравнялись. Теперь стрелок уже совершенно точно знает, что это истребитель «ME‑109», вооруженный пушками и пулеметами, и что если он сейчас опознает бомбардировщик, то никакое искусство стрелка не спасет их. Между вражеским истребителем и бомбардировщиком расстояние не больше ста пятидесяти метров. Единственно, что успеет сделать стрелок, – дать одну очередь. Но нужно время, чтобы она сделала свое дело, чтобы начали ломаться шатуны и огонь как следует взялся за машину. А времени‑то как раз и не будет. Немец успеет разнести бомбардировщик из пушек. На ста пятидесяти метрах он не промахнется.
«Ну, пожалуйста...» – просит стрелок.
И немец слушается его. Он проходит рядом, обгоняет израненную машину, и огонь от выхлопных патрубков уменьшается, пока совсем не исчезает среди звезд.
Стрелок опускается на сиденье. Его тело бьет крупная дрожь.
Штурман самолета – это мозг экипажа. В его обязанности входит сбор данных о скорости и направлении ветра, сносе машины, об облаках, воздушных потоках, магнитном склонении. Все эти данные он должен проанализировать, сопоставить и выдать пилоту в виде трех цифр: курса, высоты и скорости полета. Это все, что пилоту нужно, чтобы управлять машиной.
Штурман же с момента взлета и до посадки должен в любое мгновение знать местонахождение самолета, время полета до цели, расход горючего. Он должен привести самолет к цели в точно определенное время – ни секундой раньше, ни секундой позже, – рассчитать высоту и скорость бомбометания, определить точку сброса и вывести в нее машину, а потом отбомбиться. После всех эволюции по выводу машины из зоны огня штурман обязан восстановить ориентировку и рассчитать данные на обратный маршрут.
За редкими исключениями, у штурмана нет времени любоваться красотами природы. Красоты природы на штурманском языке именуются элементами полета. Вон то великолепнейшее озеро, вызвавшее бы крик восторга у любого путешественника, для штурмана – исходный пункт маршрута. Излучина тихой, охваченной рябиновым пожаром реки служит контрольным ориентиром. Разбушевавшаяся стихия грозовой тучи – препятствие на пути следования. Барашки кучевых облаков – это восходящие и нисходящие потоки, болтанка.
Анализ и расчет, расчет и анализ – вот красоты, которым поклонялся штурман Назаров.
Он никогда не спрашивал себя, нравится или не нравится ему его работа. Она была необходима, следовательно, он выполнял ее с наибольшей тщательностью и добросовестностью. Его радовали не ощущения, испытываемые в полете, и не явления природы, которые он имел возможность наблюдать. Он одобрительно отзывался о полете, если удавалось провести машину по маршруту с точностью до градуса, выдержать время с точностью до секунды и сбросить бомбу с точностью до метра.
Ремесло наложило отпечаток и на его подход к людям. Его не занимали, например, такие определения, как хороший или плохой, добрый или злой. Когда ему характеризовали человека подобным образом, он только пожимал плечами. Люди делились на две резко разграниченные категории: на тех, кто умел работать, и на тех, кто не умел. Если человек мог ровно и спокойно, не поддаваясь никаким эмоциям, делать свое дело, он заслуживал всяческого уважения. Если же штурман замечал за ним небрежность или недобросовестность, такой человек переставал для него существовать.
Способность логически мыслить, трезво оценивать обстановку и добросовестно выполнять свои обязанности – вот что превыше всего ставил штурман в человеке.
Но странное дело. С того момента, как пилот сообщил ему, что потерял зрение, все эти ценности в глазах штурмана начали стремительно и бесповоротно тускнеть. Не то чтобы он от них совершенно отказался, но он обнаружил и другие ценности, не менее, а может быть, более существенные.
Штурман никогда не был в близких отношениях с капитаном Добрушем, тем не менее испытывал к нему самое большое уважение, на какое только был способен. Хотя в полку о пилоте говорили разное – и хорошее, и плохое, – штурман наметанным глазом довольно быстро обнаружил в нем в самой высокой концентрации все те качества, на которых строилось отношение Назарова к окружающим. Пилот Добруш умел работать.
Еще в первые дни пребывания его в полку штурман сказал себе: «Вот пилот, с которым я хотел бы летать». И когда Добруш предложил ему полет на Кенигсберг, он не колебался ни секунды. Решение это, как всегда, подсказали ему логика, трезвый расчет и здравый смысл. Теперь эти безотказные инструменты не годились для оценки действий.
Следуя трезвому расчету, пилот после команды «приготовиться к прыжку» должен был дать команду «прыгайте». Он не дал ее.
Следуя здравому смыслу, в создавшейся обстановке штурман мог прийти только к одному выводу: слепой пилот не в состоянии вести машину, и он, штурман, должен как можно быстрее оставить самолет. Но он не оставил его.
Следуя логике, задачу можно было решить только однозначно: бомбардировщик № 33 и его экипаж уже более часа тому назад прекратили свое существование.
Но они ушли от Кенигсберга и приближались к Белоруссии.
После того как пилот потерял зрение, полет строился на новых для штурмана законах и отношениях. Главным стало что‑то не поддающееся расчету.
Об этом свидетельствовала не только нераздельная общность, появившаяся между ним, штурманом, и пилотом, когда им не нужно было слов, чтобы понимать друг друга, не только ощущение причастности к чему‑то величественному, рождающемуся на глазах, но даже и то, что, несмотря на весь ужас положения, штурман не испытывал ужаса.
Летая с майором Козловым, штурман никогда не чувствовал себя спокойно. Уходя даже на самое легкое задание, он не был уверен, что вернется обратно.
Майор Козлов не умел держать машину на курсе, что вызывало у штурмана напряжение и нервозность. Но даже не это было самым неприятным. Стоило самолету попасть в зону огня, как с пилотом начинало твориться что‑то необъяснимое. Он словно деревенел и лез вперед напропалую, строго по прямой, не обращая внимания ни на огонь зениток, ни на боевой порядок, ни на команды штурмана. Не умея держать точный курс в спокойной обстановке, тут он не отклонялся ни на градус, и только чудо спасало экипаж от бессмысленной гибели. Каждый раз, видя, как этот сумасшедший лезет в самое пекло даже без малейших попыток защититься, штурман прощался с жизнью. Он был уверен, что рано или поздно майор Козлов угробит и машину и экипаж.
Штурману казалось, все дело в том, что майор Козлов не умеет летать. Но сейчас он понял, что дело было и в нем, штурмане. В их экипаже не было того главного, без чего нельзя победить и о чем штурман начал догадываться лишь сейчас. Вот сейчас, пожалуй, он сумел бы помочь майору Козлову.
Когда родилось это понимание? Возможно, в тот момент, когда пилот спросил его о довоенной профессии стрелка. А может, еще раньше, когда он сказал: «Они вышибли мне глаза». Ведь даже тогда штурман не почувствовал дыхания смерти, как чувствовал его даже в самых безобидных полетах с майором Козловым.
Так или иначе, между штурманом и миром рождались новые связи, и рождением их он обязан пилоту Добрушу.
Бесконечная ночь держит в своих объятиях одинокую машину. Ночь сплетена из звезд, луны и гула моторов. Но штурману этого мало. Глаза его жадно осматривают землю, отыскивая признаки жилья, хоть маленькую светящуюся точку. Отыскивают не как ориентир, не как поворотный пункт или пятно для визирования. Он хочет убедиться, что там есть человеческое тепло, хочет услышать сигнал сочувствия и ободрения... Ничего подобного с ним раньше не случалось.
– Командир, как вы себя чувствуете? – снова спрашивает он. – Вам лучше?
– Да. Лучше, – доносится до него голос.
«Ему действительно немного лучше, – думает штурман с облегчением. И тут же мрачнеет: – Надолго ли?»
– Где мы находимся? – спрашивает пилот после молчания.
– Скоро Белоруссия.
– Машина... В каком положении машина?
– Все нормально, командир, – поспешно отвечает штурман. Даже слишком поспешно. – Машина в порядке. Если вы можете прибавить немного газу...
– Ладно.
И штурман чувствует, как увеличивается тяга. Его прижимает к спинке сиденья, линейка ползет по планшету. Он придерживает ее.
Ох, как пустынна земля! Она словно вымерла. Ни единого огонька до самого горизонта, ни единого движения, ни единого следа человека. Только серые пятна лесов едва проступают сквозь ночь. Может, уже вся земля умерла, может, единственное, что от нее осталось, – это серые пятна лесов?
– Командир, доверните влево.
Правое крыло приподнимается.
– Достаточно.
Машина начинает выравниваться.
– Еще чуть... Хорошо!
Теперь они пройдут севернее Гродно, дальше от его зениток и истребителей. И от облаков.
Штурман пристально вглядывается в небо. Справа растет облачная стена. Штурман хорошо видит причудливые фантастические очертания, такие нереальные в лунном свете.
Они красивы. Но это кучевые облака, и штурман оценивает их теперь уже как элемент полета. Они вызывают в нем глухое раздражение. Он не может допустить, чтобы самолет попал в болтанку и на пилота свалилась дополнительная тяжесть. Нужно успеть проскочить их.