Космос и письмоводитель. 7 глава




 

Как сопротивляется что-то в душе вхождению в каждую новую книгу. Не любишь в гости ходить. Не любишь чужие квартирные запахи, не любишь чужую стряпню… И чужой теплой и трепетной жизни сопротивляешься, не можешь заставить переступить ее порог, войти в круг ее забот. С книгами точно так же. Первые шаги делаешь, преодолевая недоверие, скепсис, недоброжелательность.

 

Нужно было зайти с деревенскими подарками от матери к нашим старым соседям. Мы жили здесь когда-то. До того как…

 

«Дом на тихой улице. Старый, но добротный дом, аккуратный, из серого ракушечника. Жаркое пыльное почти еще лето и холодок комнат. Обитатели дома...»

 

Родители съехали отсюда, когда прижали, взяли за горло, сдавили новые времена. Давно это было. Незаметно, как уже стало давно.

 

Подарки простенькие, почти ничего не стоящие. Только тягловая сила, а она бесплатна. «Для поддержки взаимовыгодных отношений» – если все переводить на язык объяснений.

 

У Марь Иванны мать останавливалась, когда наведывалась в Город. Вот и меня должны были пустить поночевать. Как бы за несколько килограммов яблок и убиенного кролика, но на самом деле совершенно простодушно и искренне доброжелательно.

 

«Сначала надо принять, а потом лепить из этого что-то. Надо впустить их в себя. Найти всему оправдание».

 

Что я не без колебаний и насилия над собой, преодолев дикость, сделал. Как-то так получилось. Случайно. На автопилоте. Да и кролик… Не выбрасывать же его.

 

Мотив несвободы. Чуть ли не главный фабульный инструмент. Командировки, дурацкие случайности, подчинение чему-либо и кому-либо… Что-то всегда находится и должно находиться для воспроизведения мотива фабульной несвободы. «Старый снабженец, технический специалист, ссыльный, беглец – от милиции ли, от бандитов… Несвобода медицинская… Фабульные мотивы».

 

А здесь такой «загоняльный» мотив несвободы – несчастный кролик, который не выдержит неправильного хранения во время долгой дороги.

 

Марь Иванна насторожилась, увидев перед собой припыленного небритого мужика с дорожной сумкой. Я поздоровался, назвал ее по имени отчеству, и она узнала, наконец, меня. По голосу, должно быть.

 

- Петичка, - всплакнула Марь Иванна, пропуская в дом. – Давно я тебя не видела…

 

 

2.

 

Она провела меня в маленькую комнату.

- Это был кабинет Михаила Николаевича, – напомнила она.

 

Я ничего не сказал. Что тут скажешь?

 

Она посидела молча в задумчивости и поднялась, со вздохом:

- Пойду что-нибудь приготовлю. Скоро Катя придет с Аней. Они гуляют. Ты помнишь Катю? Она теперь здесь живет.

 

- Кого? Катю?

- Это дочь Светы.

 

Я помнил Катю. Чуть ли не в младенчестве.

 

- Ее привозили…

- Ну, да… Давно это было. Теперь она с нами живет.

 

«Меня передернуло от этого «с нами».

 

- Посмотришь, какая она стала.

- Какая?

 

«Какой она могла стать?»

 

Какими становятся? Из каких? В какие?

 

«Жаркий пыльный день и холодок комнаты…»

 

У окна стоял письменный стол с бронзовым, антикварным, письменным прибором. Открыл крышку чернильницы – там было сухо.

 

Я прислушивался к тишине.

 

Может быть, Марь Иванна про меня забыла. Может быть, это неловкое, стариковское… Подумав так, я успокоился. Ведь все так понятно, объяснимо.

 

Полупустые книжные полки. Доперестроечные макулатурные издания, детективы… И никаких следов физики. После бедного Михаила Николаевича. Странно как-то… Ну, что же им музей-квартиру устраивать? К тому же, с учителями, наверное, такое должно случаться. Они уже всю школьную программу выучили наизусть, зачем им, положим, «Занимательная физика» Перельмана?

 

И на всем отпечаток бедности, погружения в нищету.

 

Весь этот нищий город. Нищающий год от года.

 

Народ поизносился еще больше... Больше? Нет, наверное. Некий показатель степени изношенности сохраняется. Все же не двадцатые годы, не послевоенная разруха.

 

«Все в мире – одна большая бережливая семья, в которой вещи донашиваются, переходя «из рук в руки». Барахло обновляется, стирается не до дыр, а до определенного состояния «приличности». И потом еще жизнь вещи кончается не сразу. После того как в ней становится «неприлично показаться на людях» ее можно поодевать в огород, на грязную работу... Потом вещь еще существует какое-то время в виде тряпки. Ведь жалко выбрасывать. Да жалко… Народ бодр, озабочен, деловит, он знает цену вещам. Он понимает жизнь. Надо жить в этом городе, в этом мире, выносить эту жизнь, носить эту одежду…»

 

Записки. Мальте… Детство. Вот такое. У него. А здесь? Нет ни графов, ни замков и прочего. Вообще не вспомнить чего-либо выдающегося или примечательного. Какая-то помесь мелкомещанского с мелкоинтеллигентским, что-то маленькое, почти стыдное, как хрущеба. В этом довелось взрасти, это как-то сформировало и внутренний мир и жизненные привязанности. От этого не открестишься. Оно впиталось, въелось, внюхалось, втесалось. Это такой мир, и другого не дано.

 

Время от времени пытаешься во все это въехать, но не очень настойчиво. С одной стороны, если это не пытаться олитературить и воспроизвести, то можно остаться с одними только выдумками, но с другой… Не видишь такой уж непреодолимой потребности в этом. И так ли уж нужно этому тихо и незаметно существующему миру, чтобы в нем ковырялись? Выпытывали у него тайны, которых он за собой не знает. Они – эти тайны, конечно, есть, но эти тайны не бытового плана, они обитают где-то около Бога. Туда сходятся все ниточки. И привязывать этот мир к этим тайнам… Вот так ни с того ни с сего, попутно… На них нужен такой подъем духа и веры в некое предназначение, что не приведи Господь! Лучше уж так как-то…

 

Не-автору все подобные проблемы и вовсе не нужны. Поэтому то открываешь авторскую лавочку, то закрываешь под тяжестью непреодолимых сложностей.

 

А то бывает, что авторский подход облегчает проблемы интерпретации. Вот как сейчас. Думаешь: «А что главное? Не это же безденежье и прочее?» Главное из их жизни переносишь куда-то в текст. Находишь текстовый центр тяжести их реальности. Главное, оказывается, уже не в их жизнях, а в тексте.

 

Главное, может быть, вот это: то, что золотой денек осени, что тепло почти по-летнему. И слышны крики мальчишек, играющих в футбол. Что, кажется, в этом? Почти ничего.

 

Что-то конкретное, объяснимое выразить легче. Но это… Просто ощущение от солнечного осеннего дня и от звуков, доносящихся с улицы.

 

И в то же время, кажется, не хватает только каких-то мелких деталей, чтобы все окончательно решить в отношении этой бытовой жизни. Это не «Эврика!», не нобелевское вулканом извергающееся открытие… Это тихий, почти утомленный, понимающий взгляд на все происходящее. И часто отводишь глаза. От ужаса, отвращения, скуки… И чтобы не впасть в грех уныния.

 

Зацепить самый угол, тупик этой жизни. Не чернушный, а еще живой, теплящийся, на что-то еще годный. Когда людьми не перейдена еще некая невидимая, но вполне отчетливая черта.

 

Вопрос – как жить? Чем жить? Гуманитарные вопросы. Зацепленность каким-то житейским чудом за эти вопросы. Эта зацепленность не позволяет утонуть в бытовом море.

 

Есть сознательная, сформулированная для себя «отвязанность» по отношению ко всему. Так решили и на том стоят, из этого исходят. Глупость ли, глупое ли бессилие… Хитрое «себе на уме».

Можно на этом социальном этаже создать собственную семейную историю, эпопею, сагу… Подобную всяким литературным эпопеям.

 

Чернушное дно – это глубочайший, беспросветный тупик. Жизнь прямая, конечная, очевидная, обозримая… Как палка.

 

Нет, с этого новой работы не начать. Разве только отталкиваясь от этого.

 

Почти всегда новая работа – в слепую, на ощупь, из неясных ощущений. Ни события, ни конкретные люди, ни какие-то ясно очерченные сознанием идеи никогда ничего не могли начать. Все конкретное вливалось или не вливалось в текст уже потом. А в начале – всегда пустяки. Улавливание пустяков. Из них все сделано. Никакого целого не получишь, не поймав эти пустяки. Их жальче всего. Они пустяки, на них никогда ни у кого нет времени. В них что-то бесценное, что-то невидимое и, вместе с тем, чуть ли не самое главное, узловое, оживляющее остальное, смыслообразующее.

 

До этого еще дожить надо. Есть неписаные авторские правила. Законы даже. Чуть ли не главный из них (и он же самый смешной): «Не старайся». Очень просто.

 

До сих пор кажется, что торопиться не надо, что все как-то само собой… Так должно быть. Неторопливо. Прогулочным шагом. Никуда не успеть, так ведь и некуда спешить. И вообще бессмысленно.

 

На подоконнике лежит подшивка «Семьи и школы» за какой-то лохматый советский еще год. С подчеркиваниями, заборами из восклицательных знаков, яростными вопросительными знаками на полях по текстам перестроечного духа статей.

 

Это Михаил Николаевич.

 

Я будто заглядываю в то, что будет без нас. Как бы. Точно так же. Все останется на земле. Стены, улицы с разбитым асфальтом, крики вновь народившихся мальчишек, печатная продукция…

 

Когда все ломается и выбрасывается на твоих глазах... Даже если это не твое. Но это на твоих глазах. И тебе видно, как все гибнет – люди и их мир. Жизнь торопится перевернуть страницу. И эти люди – на краю своего времени. Будущее не берет их с собой. Они остаются со своим скарбом посреди дороги. Им нет места. Там нужны здоровые и бестрепетные. Только они это еще не могут принять и понять. Что мир уже не их.

 

Что можно сказать об этом затухании их жизни среди нынешнего хаоса, который не дал им времени приспособиться к себе. Доносили старые костюмы, хлебнули сериальной розовой водицы, понедоумевали о нынешних беспорядках… Что тут рассказывать? Может быть, похожие ощущения бывали и раньше и у других. Может быть, только какие-то неважные подробности меняются, а главное остается неизменным? То, с чем должны все смириться. С отсутствием особого смысла? Ничего не сохранить. Все разрушится, растащится, растеряется равнодушно и просто. С этим никак не смириться, к этому не привыкнуть. Не навести мостиков понимания.

 

 

3.

 

Из полудремы задумчивости вывели голоса в прихожей. Вернулась с прогулки Катя с четырехлетней дочерью. Они ссорились как подружки. Ссорилась еще с улицы. Потом в коридоре стало тихо, и через некоторое время в комнату вошла Катя, а за ней исподлобья глядящая, заплаканная Аня. И бабушка.

 

Вернее прабабушка. Ну да, кому бабушка, кому…

 

Втроем они застыли в рамке двери как на фотографии. И название у фотографии легко могло бы придуматься: «Три возраста».

 

Одной фазы не хватало. Я смутно представлял историю Катиных родителей. Катя то жила с бабой Машей и Михаилом Николаевичем, то с родителями. Надо будет порасспросить Марь Иванну. Хотя наверное ничего интересного.

 

Птичка вылетела, и они разошлись. Аня вернулась в свою обиду и пошла с бабушкой на кухню мыть руки после улицы и жаловаться.

 

Катя с улыбкой спросила про деревню и тоже исчезла.

 

Что такое в ее лице? Что вообще может быть в лице? Надо найти слова. Смотрел внимательно, неотрывно. Но все же в реальности секунды три.

 

Медсестра. На ней цветной легкий халатик. Открытая шея и плечи. Волосы падают на лицо.

 

Кто учил ее улыбаться так.

 

«Чем они живут? Что их утешает в этой жизни? Как это узнать, чтобы поверить?»

 

- Катя, пойди посиди с Петром Васильевичем! – послышалось с кухни.

 

Через некоторое время Катя вошла и стала у книжных полок: «Уложила Аню спать».

 

Внимательные, пристальные глаза…

 

Мы с одинаковым любопытством разглядывали друг друга.

 

Я первый отвел взгляд, опустил голову к чернильному прибору.

 

- Это дедушки. Он был учителем, сказала Катя, не дожидаясь вопроса, который, как она считала, должен был последовать.

 

- Он преподавал физику, - опять произнесла она.

 

«Она, верно, меня не помнит. Или путает с двоюродным братом из Норильска, Ей, наверное, неправильно объяснили», - весело прикинул я, но ничего не сказал. Все должно было утрястись как-то само собой.

 

Катя села на краешек дивана. Комната была маленькая, все в ней так близко. Это меня смущало.

 

- Катя, а вашего мужа тоже Петя зовут? Он лейтенант пожарных войск? - мне будто тоже неправильно объяснили.

 

- Нет, что вы. С чего вы взяли? Вы шутите. Он шофер…

 

Вспомнил, мама что-то такое говорила. Шофер с автобазы, где Катя работает медсестрой. Она выпускает водителей в рейс. Справки дает, что ли?

 

- Он с нами не живет.

- Вот как!

 

Но «лейтенант пожарных войск» - это так же хорошо. Для двоюродного брата из Норильска.

 

Я взглянул в сторону книжных полок и спросил про физику.

 

- Книги мы не выбросили, - обиженно сказала Катя, - Часть у меня, а остальное мы подарили школе. Так дедушка велел. Здесь будет комната для Ани. И бабушка хочет все тут поменять. Чтобы…

 

Она не смогла сформулировать это «чтобы». Чтобы… Зачем бы мне понадобилось? Факты надо интерпретировать. Если, конечно, это факты. Чтобы… Ну, чтобы все это уже перешло в чужое. Чтобы уходить не из своего, а уже из прибившегося к новым хозяевам - из чужого. Чтобы не мучиться, воображая, как их мир разоряется случайными, безжалостно равнодушными людьми. Уйти тихо, незаметно, как гость. Отыскать на вешалке свое старенькое пальто, шляпу и, пока там шумят, хохочут, звенят бокалами, незаметно выскользнуть из дому.

 

Король Лир, но наоборот. Все отдать не потому, что ты такой благодетель, а чтобы увидеть, как этот мир благополучно заживет и без тебя. Увидеть, что с миром ничего страшного не произойдет. Может быть, чтобы увидеть новый мир и попытаться с ним смириться. Увидеть, как сомкнется и успокоится темная гладь возмущенной тобой жизни.

 

- Аня любит всем рассказывать, что у него была нога хромая.

- У кого?

- У дедушки. Гордится его ногой. И запомнила же!

- Вот этого я не помню. Про ногу.

- Что? – не поняла она меня. – Да, ему было трудно ходить в последнее время.

 

Катя стала перебирать коллег Михаила Николаевича именно в этой грустной финишной связи.

 

Среди других упомянула математика из моего времени - Александра Львовича.

 

- А что Александр Львович?

- Александр Львович болен, уже не работает.

- Он уже при мне был старым, а смотри-ка, еще и тебя успел поучить.

- Да, он старый. Я тоже буду математиком. Учусь на пятом курсе, - пояснила она, - заочно. Это все Александр Львович. Уговорил. Как-то втянулась. Теперь даже нравится. Все ясно, нет всех этих сложностей…

 

«Еще одна «прочнистка», - вспомнил я одну лирическую подругу юности. Простая работа для женщин. Они любят простую работу. Они чувствуют себя уверенней, занимаясь простой работой. Из тех, кто не подчинился этому правилу, получаются «прочнистки». Их немного. У них странные жизни.

 

Они «прочнистки». И гордятся этим.

 

- Я его навещаю. Делаю ему уколы. У него жена тоже очень старенькая. Еле ходит. Так я им помогаю. Мне надо вот сейчас... Хотите к нему съездить?

- Вряд ли он меня помнит. Но все же любопытно.

 

Мы собрались после обеда. Проснулась Аня, и нам пришлось брать ее с собой.

 

«Он математик…» - опять стала объяснять Катя.

 

«Кончаю педагогический, - повторилась она, будто хотела услышать мой совет. – Но боюсь. Боюсь идти в школу. Ничего ведь не сказать. Они же бешенные совершенно!»

 

«Александр Львович очень дружил с дедушкой... Ну, они вместе играли в шахматы, и еще на рыбалку вместе ходили. Хромая…»

 

- Только на разные ноги, - засмеялась она.

- У дедушки была нога хромая, - вставила свою реплику Аня.

 

Александр Львович жил за оврагом, но не в новостройках, которыми я утром так раздражался. Среди коробок потерялся островком квартальчик, построенный в пятидесятые. Дома, заборы, ворота - все по единому проекту. Экспериментально-совковому, эпохи архитектурных излишеств. Может, как водится, хотели сместить центр города из старой части в какую-то архитектурно осознанную новую. Немного странно и тяжеловесно, но… Архитектура пятидесятых. Не можешь сказать, что любишь ее. Как-то по-другому. Она волнует. Непонятно почему. В Питере это проверено неоднократно. Натыкаешься вдруг. Будто переворачиваешь страницу, и вот... Если бы удалось это объяснить самому себе, может быть, и очарование все выветрилось бы.

 

«Пятидесятые. Мир на вдохе…»

 

- Придется вам погулять с Аней, я узнаю, как Александр Львович себя чувствует… Аня, погуляй с дядей!

 

- Катя! - крикнул я зачем-то вдогонку, но она уже скрылась в подъезде, и я сел на скамью у доминошного столика посреди двора. А доверчивый и спокойный ребенок Аня отправилась в песочницу.

 

«Там живет одна умная собака», - послышалось мне. Это Аня уже с кем-то подружилась.

 

«Да-да… «Животное собака… Птица воробей…»

 

Я смотрю на окна дома. Такая застарелая привычка. Это не заглядывание в окна, нет… Что-то другое. Просто, задрав голову, безотчетно смотришь на окна. Притягивает. Упиваешься этим. Смотришь на все сразу. Одновременно в десятки стеклянных глаз. Глядящих мимо. Непонятная потребность. Снизу вверх. В беспокойные, всегда чуть дрожащие, черные, карие, серые, желтые и голубые глаза. Всегда живущие своей жизнью, полные своими проблемами, тоскующие или плачущие о своем. Слишком большие, чтобы замечать кого-то там внизу.

 

«Чужие окна. За ними чужая, незнакомая жизнь. Жизнь за чужими окнами, во всех этих бесчисленных домах на незнакомых улицах, в разных, не похожих или, наоборот, похожих друг на друга городах…»

 

Я подумал о странности того, что я сижу здесь – в этом дворе, невдалеке доверчивый ребенок, где-то за окнами этого дома - слегка легкомысленная мама этого ребенка. Приехал вдруг и сижу. Жду, караулю. С пол-оборота.

 

А ей? Странно это или нет? Может быть, она не успевает задумываться над этим. Ей же некогда сидеть под окнами… Легкомысленное материнство. Стадия такая. Оглядывается по сторонам. Еще недалеко отъехала. От чего-то. От чего? От первоначального. Не формулируемого.

 

Какая она? Простая? Для простой работы? Ну, нет. Еще одна «прочнистка», а они не бывают простыми. У них все не слава Богу. Вечно.

 

У них внимательные легкомысленно-безумные глаза… И неудачные Пети с Васями. Из скоропалительных браков... Не «прочных».

 

«Да, это она», - похоже на то, как главные инженеры пишут наискосок в углу чертежа: «В производство работ». И все. Вопросов больше не должно возникать. Проверено. На других. На другой.

 

Оставил ее там – в том черно-белом мире. Лет двадцать назад. Она потерялась в толпе. В том кадре старой хроники. Она прожила жизнь там. Странно и как-то не по себе. Всколыхнулось… Тот кусочек ее жизни. Тот черный ПТУ-шный беретик, та улыбка только самой себе. Что-то еще. Невыразимое. Телесное, конечно. Но не то самое. Что-то еще «до» всего. Этого потом не найти, это рассеивается туманом. Может быть, даже после первой купленной себе на свои заработанные деньги вещи. После первого роженического, разрывающего рот крика… Потом. Потом уже все равно.

 

Смесь женщин. Литературная. Литературная смесь. Растерянность. Ночи без сна и мокрая подушка. Хотя… Женщины с такими семейно-бытовыми проблемами – это «низкий жанр». А кто сказал, что у них какой-то другой «жанр»? Самый что ни на есть... Не могут же они быть «прочнистками» все двадцать четыре часа в сутки.

 

«Еще раз пережить такую улыбку… Да не «такую», а именно – «ее» улыбку. Ее и никакую другую».

 

«Ну, вот сейчас она выйдет и… «переживешь», куда денешься?»

 

«Что-то растерянное и умоляющее. А когда не знает, что на нее смотрят… озабоченная и грустно-обиженная…»

«Если бы она оставалась такой же… Если бы мы все оставались такими же…»

 

Смотришь. Видишь. И к этому в и дению странного свойства отношения. Будто эта неуклюжая юность будет иметь бесконечное продолжение. Похоже, так всегда и относился. Не как к временному, преходящему, разрушающемуся ежеминутно и неизбежно, а как к чему-то вечному, данному на все времена, как пирамиды, как звезды…

 

Пожалуй и в отношении к многому другому присутствует та же странность отношения. Не можешь отнестись к нему как к временному, быстроменяющемуся. Отнестись к нему как к рисунку на песке, который должна смыть набежавшая волна.

 

На скамейку подсел боевой дедок и стал донимать своими политизированными разговорами. Как сигнальные флажки расставил вокруг своей идеологической территории простые и знакомые определения: «при Сталине был порядок», «Ельцин и Горбачев продали Россию», «Путин продался американцам»…

 

- А ваш папа все еще в Суклеях? - спутал он меня с кем-то.

- Да, - ответил я и поднялся, чтобы старик не стал расспрашивать подробности.

 

Я стал ходить взад-вперед возле песочницы. «Песочницы с Аней».

 

 

4.

 

Вышла Катя.

 

- Сходите в магазин, - сказала она и протянула авоську и деньги. – Аня, пойдешь с дядей?

 

Аня с готовностью подошла и взяла меня за руку:

 

- Ты купишь мне что-нибудь?

- Аня! Чтобы я такого не слышала!

 

Мы пошли в магазин.

 

«И будто ее жизнь должна будет продолжиться вглубь, в толщу уже прошедшего времени, прорастет в прошедшее время. Угадывая ее жизнь, как-то само по себе увиделось что-то размеренное, наивное, самоотверженное, чистое в полудетской мировоззренческой запрограммированности времен 50-60-х… Ощущение счастья и боли оттого, что вдруг прокрутишь в себе ее жизнь, пропустишь через себя. Задохнешься волнением, как на качелях, проваливаясь в те счастливые миги ее жизни, которые ее ждут. И сразу же – на «вылете», на подъеме качелей, чувствуешь жалость к ней и к ее маме. Так жалеешь всех «одноразовых» людей. Они приходят в мир, чтобы прожить свои жизни. Чтобы изведать. Чтобы ощутить неповторимость… И эта девочка с мамой… Она будет жить в 50-60-х годах. Будет вспоминать свое детство начала века. То, как она шла теплым днем осени по улице… Она шла по узкому изношенному тротуару. С каким-то дядей…»

 

Переживания чужой жизни.

 

Она умеет не отвечать. Все вопросы будто рассыпаются, не достигая ее сознания. Молчит, как партизанка.

 

Только в магазине:

- Что тебе купить?

– Вот это.

 

После магазина она чуть подтаяла. Получился маленький разговор.

- Смотри! Видишь дом с башней? Это наверное замок злой королевы.

- Нет, это парикмахерская.

 

«Дядя Петя, ты дурак?»

 

Мы вернулись. Аня чувствовала себя у Александра Львовича как дома. Пока я возился в прихожей, она вошла к «дедушке Саше» и что-то ему сказала. И сразу же послышался громкий капризный голос хозяина:

- Он пришел? Где он? Так зови его скорей! Ага. Вот. Входите, входите!

 

Александр Львович специально для гостя только-только высадился из постели в кресло у окна. На тощих ногах хлопчатобумажные выцветшие от стирки спортивные штаны.

 

Комната сумрачная, переполнена вещами, в ней какой-то рассеянно-склеротический, старческий беспорядок.

 

- Мне нужны свежие люди. А то вот сижу в четырех стенах. Вон с ней.

- Саша! Будь сдержанней, - сказала Елизавета Дмитриевна, жена Александра Львовича, и вышла из комнаты, тяжело передвигая грузное тело.

- До чего я всю жизнь старух не люблю, - зашептал Александр Львович громким шепотом, - Лежишь, лежишь, думаешь, думаешь… С каждым днем одно и то же.

 

Я сел напротив него. Александр Львович размял сигарету тощими длинными пальцами, закурил…

 

«Поиск братьев по разуму, - произнес он с улыбкой, заговорщицки глядя на меня. - Как безуспешно. Пустыня! Голодный минимум!»

 

Я не знал что говорить, глядел на старого математика, высохшего почти до неузнаваемости.

 

- Вот вы какой. Миша мне рассказывал. Да и Катя много о вас говорила. Кате вы понравились.

- Александр Львович, с чего вы взяли? То есть… Не слушайте его, Петр Васильевич… Я ничего в этом смысле не говорила.

- Понравились, понравились… Ну, да ладно, ступай, ступай, дай с человеком поговорить… Вы какой-то грустный.

- Отчего же… Совсем нет. Это у меня…

- Несчастная физиогномика?

- Ну да, вроде того.

- У меня был ученик, похожий на вас. Ну, просто копия. Как ни зайду в класс, а он смотрит так трагически. Мрачный Кокошкин. И тоже не признавался в мрачности. Ссылался на физиогномику. Вы просто такой серьезный? По жизни?

- Наверное.

- Вы долго здесь пробудете?

- Нет.

- Жаль. Все нас бросают. Вот и Кате… - Александр Львович оглянулся на дверь. С кухни слышны были голоса Кати и Елизаветы Дмитриевны, - будет жаль.

- Да с чего вы взяли?

 

«Вот достал старик».

 

- Все как-то проездом. Вся жизнь. Вот поселю в вас сомнения. Поздние сомнения. Будете потом жалеть.

- Господи, Александра Львовича, - зашептал я, холодея от злости, - о чем я буду жалеть? Что за фантазии? Мы едва знакомы. И кто она? и кто я? Неужели вы не видите?

- Да? – удивился он как-то вдруг и внимательно посмотрел на меня. - Ну, это отговорки.

- Вам кажется, что, вы уже все за всех знаете?

- По крайней мере, в отношении тех, кто, как вы, никуда не спешит.

- Куда же мне спешить?

- Ну-ну, не обижайтесь. Главное вовремя стать философом. Иногда не успеваешь им стать. Или не дают стать. Но у вас еще, в самом деле, есть какое-то время.

 

- Так вы в деревне были? – опять заговорил он.

- Да, – с облегчение произнес я.

- А теперь? В Питер? Работаете?

- Конечно.

- Где?

- В одной конторе.

- И у вас все в порядке?

 

«Сейчас спросит, есть ли у меня машина, много ли я получаю… В Городе знакомые через одного спрашивают об этом. В подтверждение своих ощущений краха и общей неправильности».

 

- А у меня сын в Москве. Какой-то аферный бизнес у него. Не столько работают, сколько промышляют. И никакой специальности. Одни друзья. Но живет ничего себе. Жена у него, дочь… Как «тип» он уже состоялся. Непонятно. Как-то не принимаешь. Хотя все в порядке. Но вот не понимаешь. Все кажется, что он не так живет, не то делает. Не похож на меня… Где-то было написано про детей: они не плохие, не хорошие, они другие. Сыну – ничего из своего. Вот Катю удочерил. Математически, учительски… Хе-хе… Сама еще детский ребенок, а туда же - в мамаши!

 

«Пьеса. В диалогах. Через диалоги зритель знакомится с обстоятельствами персонажей».

 

«Ты что вернулся в контору? – Да. – Странно. – Почему?…» Попробовать начать разговоры? «Раскачивание»? Начать с разговоров? Экспозиционных. Как в пьесах, когда хотят ввести публику в курс дела».

 

«То, что всегда плохо получалось – фабульные фантазии на тему чужой жизни. Выписываешь что-то протокольно, пытаешься понять, но без особого успеха… Чужая жизнь, другая жизнь… Не примерить на себя. Противно от вранья. Авторская недостаточность…»

 

«А в самом деле… Понять, порасспросить – как он сохранился? Вот он такой. А другие – другие. Что и как сделало его таким? Экак все просто! Как сохраняются? Старые евреи… И сохраняются ли…»

 

- А у вас, значит, все в порядке? Как там?.. «С таким счастьем и на свободе». Вы все молчите. О чем же со мной говорить? О суетном ежедневном? Вы правы. Этот беспорядок. От несобранности. Ниточки не пооборваны. И глупые женщины, требующие утешения. Не удивляйтесь, что я так говорю. У меня скоро лекарство перестанет действовать. Надо что-то сказать. Нет времени. Жаль, что сейчас нет того, что прежде называли духовником. Может быть, ими должны быть люди вроде вас, то есть вашего призвания. Вы как духовник. Который отпускает грехи. В наше атеистическое время. Больше некому. Старому еврею. Безбожному.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: