СТОСОРОКОВАЯ ВСТУПАЕТ В СТРОЙ 1 глава




К ЧИТАТЕЛЯМ

Декабрь 1963 года. По улицам Москвы, припорошенным сухим снегом, медленно идут двое. Один, чуть пони­же, широкоплечий, с тяжелой палкой в левой руке, в темных очках, крепко держится за руку товарища.

— Иди, иди, командир, — приговаривает он, — я чувствую твой шаг...

Это комиссар Виленкин, с которым мы расстались два десятилетия назад, когда его ранило осколками вра­жеского снаряда в тяжелом бою. Думал ли я тогда, на полуостровах в Заполярье, что много лет спустя встречусь со своим комиссаром в Москве, в год, когда ему исполнится шестьдесят?!

Встречи с боевыми друзьями, вечно живые воспоминания о пережитом, некоторые записи военных лет, фотографии и пожелтевшие вырезки из газет, а главное, желание рассказать про таких, как Виленкин, Ковальковский, Кошелев, Рачков, Мацкевич, и про многих других правофланговых фронта Великой Отечественной войны — вот что побудило меня написать эту книгу. Я старался взглянуть на прошлое с позиций накопленного жизненного опыта, критично отнестись к своим поступкам и поступкам ближайших товарищей сохраняя при этом дух и характер наших взаимоотношений в те годы, незабываемую атмосферу тех пламенных лет, когда мы, не жалея сил и жизни, добывали победу над врагом.

Большую помощь в выполнении этого замысла оказал мне писатель Владимир Александрович Рудный. Сердечное спасибо ему за это.

АВТОР

 

МЫИДЕМ НА РЫБАЧИЙ

В море мы вышли на рассвете. Рейсовый па­роходик добрался до Кильдина к исходу ночи, оставил предназначенные для острова грузы и, взяв на борт пассажиров, под утро направился в Баренцево море. Мы прозвали этот пароходик «Субботником» — каждую субботу те, кто увольнялись на материк, шли на нем в город Полярный. Сегодня «Субботник» на дальней линии Мурманск—Рыбачий. Пароходик этот мне хорошо знаком. Впервые я попал на него полгода назад в Мурманске, когда прибыл на Север. И снова, как тогда, я торчал на палубе, жадно разглядывая крутые скалистые берега острова и материка, и с волнением ожидал встречи с океаном. По-настоящему я еще не видел Ледовитого океана, хотя за месяцы службы на Кильдине уже почувствовал его холодное дыхание.

Полгода назад, в мае 1940 года, мы, выпускники Севастопольского военно-морского артиллерийского учили­ща имени ЛКСМУ, вышли из вагона в Мурманске и, притихшие, ошеломленные, ступили на таинственную и в нашем воображении сулящую неожиданности землю Заполярья. Позади был необычный, полный переживаний и впечатлений апрель. Бушлат и курсантскую бескозырку заменили китель с золотыми нашивками и чуть набекрень надетая командирская фуражка. Непривычно звучали пока еще вгоняющие в краску, но сто раз на дню нарочито повторяемые слова: «Товарищ лейтенант». «Товарищ лейтенант, ко мне!», «Товарищ лейтенант, вы сегодня дежурный!», «Товарищ лейтенант, разрешите обратиться». Знакомые девушки, привыкшие к нам, как к простым парням-курсантам, почти краснофлотцам, при виде лейтенантских нашивок смущенно переходили на «вы». А за этими чисто внешними впечатлениями нарастало другое — глубокое и серьезное. Тревожило будущее, сложности командирского пути. «Будут ли тебе подчиняться люди старше тебя по возрасту?..» Ночи напролет мы спорили о букве и смысле уставов, о человечности, о разнообразии характеров будущих подчиненных, о романтике и прозе жизни. Словом, все искреннее, честное и юношески самонадеянное выплеснулось в те дни прощания с училищем и детством, перед новым назначением на рубеж, где нас ждала строгая мужская жизнь и война. Мы не знали тогда, что она так близка, но война уже катилась по Европе, и мы понимали, что она будет.

Выбор места службы для большинства выпускников был обусловлен одним стремлением: туда, где сложнее, интересней, где ты нужнее всего. Я не помню, чтобы кто-либо из нас в тот памятный апрель 1940 года говорил об удобствах, выгоде или комфорте. В каждом жила сокро­венная, быть может, и ребяческая мечта — преодолевать трудности. Если и были тогда среди нас парни, озабоченные так называемым распределением, то свою постыдную слабость они скрывали прежде всего от курсантов и всякое «устройство» обделывали втихую, заранее зная, что, кроме презрения и осуждения, им ждать от нас нечего.

Мы, восторженные юнцы лейтенанты, умозрительно рассуждали об обязанностях и назначении командира-воспитателя. Но мы горячо верили в святость воинского долга и были очень честны. Много прорех в обучении обнажила потом суровая проверка каждого из нас в бою. Но одно несомненно: училище крепко подготовило нас к труду.

Север мы романтизировали так же, как и всякую другую жизненную целину. Север осваивали зимовщики, папанинцы — предмет поклонения всех моих сверстни­ков. Каждый мечтал быть на их месте. А я — особенно. В Полярном, куда я получил первое назначение, вот уже четыре года работал мой старший брат Максим. Нас, будущих северян, в училище считали счастливчиками. И вот выпускники получили наконец свои командирские путевки.

За тем необыкновенным и памятным апрелем последовала не менее бурная и стремительная неделя мая. Началось путешествие через всю страну с юга на север и расставание с однокашниками. Расставание на долгие годы, а со многими — навсегда. Одни остались служить на Черном море и позже героически обороняли Се­вастополь, защищали Новороссийск. Другие направлялись на Дальний Восток. Третьи — в Ленинград и на Балтику. А мы, будущие североморцы, держали путь к Ледовитому океану, к Мурманску. Москву и Ленинград я увидел впервые. Черноморское лето с его садами в бело-розовом цвету сменилось мягкой балтийской весной. И вдруг где-то в районе Кандалакши — внезапная зима: пурга, белая пелена на лесах и болотах, снег, которого мы почти не видели в Севастополе. Мигом позабыв о лейтенантском достоинстве, мы выбежали на какой-то станции и затеяли настоящее мальчишеское сражение снежками. Потом притихли у окон вагона, въезжая в новое чудо, в царство белой ночи — тихое, спокойное, но уже совсем без снега. Одно сознание, что мы пересекли Северный Полярный круг, подавляло. Черт возьми, мы уже в мире белых медведей и дрейфующих льдин! Мой друг и однокурсник Зяма Роднянский, добрый, неунывающий юноша, стал утешать всех: вот-де и на Севере тепло, почти как на Юге, снега нет и круглые сутки день... Я растерянно бормотал про метели, морозы и ва­ленки, которыми придется обзавестись. Мне казалось: раз в Заполярье живет брат, значит, я знаю про Арктику все. Зяма беспечно рассмеялся, сказав, что тогда уж подойдут не валенки, а унты, не шуба нужна командиру, а оленья малица и спальный мешок. А через два дня в Полярном, когда мы выскочили из дому, где жил брат, на заваленную внезапным снегопадом улицу и в ботинках, в легких шинелях поплыли по сугробам на первый прием к начальству, настал мой черед отвести душу. Я не шутил, а зло издевался над своим другом, который на ходу оттирал сизые уши и нос. Впрочем, Зяма и там продолжал свое. Он, как и в вагоне по пути к Мурманску, утешал нас тем, что в этом году мы дважды встретим весну...

Мы сошли тогда с поезда в Мурманске и в ожидании оказии в Полярный всю ночь бродили по улицам, разглядывая стиснутый гранитными сопками город, который на долгие годы стал для нас столицей. А утром на рейсовом пароходике, на том самом «Субботнике», на котором я шел и сейчас, отправились по Кольскому заливу в Полярный — в то время там была главная база Северного флота. Мне и Роднянскому дали отдельную каюту, но мы остались на палубе, глазея на черные скалы, увитые у подножия снегом. Я вырос в Стайках, на Днепре, среди вишневых садов и днепровских круч. Близость к природе наложила отпечаток на мой характер, привила склонность к созерцательности, сентиментальным мечта­ниям и, как говорили в училище, к сельской медлительности. Курсанты допытывались, не пишу ли я стихов. Чаркой горилки иногда выуживали на посмешище мои далеко запрятанные слезливые вирши. Природой могу любоваться ненасытно, я и в Севастополе с его белыми скалами и высоким небом часами стоял у моря. А тут, на Севере, перед нами открылась невиданная картина: при незаходящем солнце вечно розовый, как яблоко, восток, холодное спокойное небо, расширяющийся коридор Кольского залива. И вода — темная, тяжелая, совсем непохожая на желтую днепровскую или на черноморскую, светло-синюю, отражающую цвет неба. Зрелище это вызывало не только восторг, но и удивление. У Роднянского это удивление прошло довольно быстро: он горожанин, повидал больше моего и всегда, на зависть мне, быстро находил друзей среди попутчиков. На пароходе он мгновенно потряс юную попутчицу искрометным курсантским монологом, завязывая, как говорили в училище, самый классический из морских узлов. А я, сам двадцатилетний, позавидовал его молодости, но остался на верхней палубе до самого Полярного, где на причале меня ожидал Максим.

А потом нахлынули заботы, радости и огорчения, связанные с первыми шагами по службе. Позже я без конца вспоминал и думал о тех днях. По существу, прошедшие полгода были не службой, а лишь примериванием к ней. Вначале «лейтенант без должности». Потом «лейтенант на должности», но без возможности по-настоящему работать, пока наконец я не получил твердого и, кажется, удачного назначения на полуостров Рыбачий.

И вот снова прощание с берегом. Ухожу еще дальше от Полярного, в глубь Арктики, как будто надолго. Наступил ноябрь. Белое лето позади. День стремительно сокращается. Есть теперь и закаты и рассветы, хотя полдень почти не отличается от утра и вечера — серо и тускло весь недолгий день. Скоро начнется полярная ночь, о которой говорят, как об испытании нервов и духа новичка. Я должен ее выдержать, как выдерживаю пока все, что мне внове и не по нутру. Ведь это только начало. Если выстою этот год, то привыкну и справлюсь со всем, что ждет впереди.

Мы идем медленно, с трудом одолевая густую встреч­ную волну. Чем дальше от Кильдина, тем круче и грознее волна. Такого моря я еще не видывал. Знаю, что тут проходит теплое течение и потому нет льдин, но само море кажется расплавленным льдом, в него не сунешься и не нырнешь без нужды. Волна, тяжелая и гулкая, рушится с такой силой на палубу, что замирает сердце: того и гляди, срежет надстройки. Но пароходик только стонет и все выдерживает. А люди мучительно переносят качку. Большинство разбрелось по каютам, на палубе остались лишь те, кто хочет выдержать марку перед са­мим собой.

Мой новый командир, старший лейтенант Космачев, тоже ушел вниз. Он — человек закаленный, говорят, неплохой футболист в прошлом, словом, спортсмен, хотя фигура у него не спортивная — коренастый колобок с короткой шеей. А я все еще на палубе, креплюсь, стараюсь не посрамить своей черной морской шинели. Я уже почувствовал бытующее на флоте резкое деление на мореходов и береговиков. Мне, береговику, хочется выглядеть не хуже мореходов и показать, что морская артиллерия тоже не лыком шита. Зря мы с Космачевым по­завтракали перед рассветом, сейчас мне нелегко. Раскрываю навстречу ветру рот и заглатываю морской воздух — только бы не укачаться. Морем придется ходить не раз, других путей с полуостровов на материк нет. Я, как мальчишка, рад, что успешно прохожу и это испытание, и твержу себе, как будто зубрю: «Главное, выдержка».

Выдержка, выдержка! — это основное, что я вынес из трудного минувшего полугодия. Не будет выдержки — тоже стану Користовым, если не хуже.

«Користов» — эту фамилию запомню, наверное, навсегда. Из-за него я мог, если и не возненавидеть Север, то во всяком случае надолго захандрить. Попади к нему первому — что было бы со мной?..

В то майское утро, когда мы с Роднянским выскочили в своем южном обмундировании на занесенные снегом улицы Полярного и, переругиваясь, пробивались к штабу Мурманского укрепленного района (МУР), мы не думали ни о каких огорчениях и надеялись всю жизнь служить вместе, преодолеть все, поддерживая друг друга. Преодолеть холод, лишения, полярную ночь. Одного мы не ждали — обид. На старожилов я смотрел с обожанием, не разбираясь, кто злой, а кто добрый: все они боги, раз северяне. Первый же на пути «бог» — дежурный по штабу — хотел погонять и попугать нас предстоящей встречей с начальством. Но эту невинную проказу мы быстро раскусили и простили ему: внезапное появление начальства — комбрига Петрова — лишило дежурного этого удовольствия. Прохаживаясь вдоль строя новичков, комбриг рассматривал нас в упор и приводил в трепет, задавая неожиданные вопросы. Столь же неожиданно он сообщил, что батарея, куда я назначен помощником командира, еще не построена, «штат не открыт» и вре­менно меня направят к какому-то Артемову дублером командира огневого взвода. Фразу, брошенную комбригом: «У него есть чему поучиться» — я пропустил мимо ушей. В ту минуту мне казалось, будто я сам виноват, что моя батарея недостроена и потому остаюсь за бортом. Другие получили назначение сразу. Роднянского отправляли на далекий рубеж. Из скромности и уважения к секретам я даже не спросил, что это за рубеж.

— Простимся, лейтенанты, — с торжественной грустью произнес Борис Соболевский, тоже севастополец, когда мы, опечаленные предстоящей разлукой, вышли от комбрига. Пожимая наши руки, Соболевский добавил: — Встретимся, наверное, не скоро.

И всем стало тоскливо. Не знали мы, что встретимся очень скоро.

Не знал я того, что в тот день мне очень повезло. Я попал не к «какому-то Артемову», а к командиру лучшей на Северном флоте батареи. Она находилась близко от Полярного, на материке, но никаких дорог туда нет, сообщение поддерживается катером.

Я был прикомандирован временно, и капитан Артемов не очень-то мною занимался. Но именно этот месяц службы без должности я вспоминал в последующие годы не раз и не два. От первого впечатления зависит очень многое для молодого командира, особенно в такой обстановке, как на Севере. На первых порах ищешь рядом образец для подражания. Привыкнув и освоившись, начинаешь действовать сообразно своему характеру, воспитанию и осмысливаемому опыту. А в пору, когда тебя только-только бросили в самостоятельное плавание, не научив как следует плавать, тебе нужен командир-идеал. Впрочем, жизнь меня убедила, что могут сгодиться и пойти на пользу даже воспоминания о плохом командире, особенно если этому предшествует встреча с хорошим.

Так вот, месяц у Артемова стал своеобразной прелюдией ко всей моей дальнейшей флотской службе. Прежде всего я усвоил здесь главное: и в Заполярье можно и должно служить с достоинством, не теряя человеческого облика.

Пусть читателю не покажется странной эта мысль. Жизнь на Севере очень трудна, это известно всем. Тут не уволишься в свободный час в город, на Невский проспект или на Приморский бульвар. Киносеанс и то событие, а уж новый фильм, да еще не растрепанный киномеханиками,— событие вдвойне. Годами находясь в таких условиях, легко скиснуть, опуститься. Потому щегольство батарейцев капитана Артемова было не ще­гольством, а вызовом тяжелым условиям жизни, своего рода самоутверждением человека, лишенного тепла, нормального отдыха и многих элементарных удобств. Все это я осознал потом, став надолго северянином на земле, еще более неустроенной, чем тот мыс, где начинал службу на Севере. А тогда, в тот первый месяц, я приглядывался к капитану Артемову, ко всем его поступкам, ловя каждое слово и жест, впитывая все, что мне в нем нравилось.

Так я нашел идеал командира, не только внешне ладного и подтянутого, но и отлично умеющего разговаривать с разными по характеру людьми. Я откровенно под­ражал ему, хотя и чувствовал себя задетым: практически меня не допускали к орудиям батареи. Мне объяснили, что артиллерией занимаются штатные офицеры, а дело дублера — строевая подготовка, причем даже не огне­виков, к которым я был назначен, а взвода управления, подчиненного помощнику командира батареи. Я ревностно занимался с краснофлотцами этого взвода, называя их «мои сигнальщики», «мои дальномерщики», «мои связисты». Это были мои сверстники, в большинстве своем заводские ребята или поморы. Несмотря на холода, они одевались легко и красиво, явно гордясь морской формой. Я тоже любил морскую форму и охотно щеголял ею и на севастопольском Приморском бульваре и в Стайках перед девчатами. Но здесь не было перед кем щеголять. Здесь вызрела просто любовь к своему роду оружия, столь выделявшая моряков на всех фронтах войны. И береговики-артиллеристы старались ни в чем не уступать плавающему составу.

Опасения, что сверстники или «старички» не станут мне подчиняться, улетучились быстро, хотя, быть может, и преждевременно: все это еще ждало меня впереди. Но тут, на батарее Артемова, я обрел некоторую уверенность в себе: значит, и я могу найти общий язык с подчинен­ными, только надо вести себя ясно и просто, без фальши и подделывания.

И все же я не терял надежды уйти с батареи Арте­мова. Скоро ли достроят «мою», где я буду уже не дублером, а в штате, где смогу испытать свои командирские возможности, развернуться понастоящему и стать артиллеристом?..

Получив назначение на батарею капитана Користова на острове Кильдине, я первым же катером добрался до Полярного. Именно в тот день, в субботу, отправлялся пароход. Узнав об этом, я отказался от положенного краткосрочного отпуска — только бы скорее быть у цели! Фамилия Користова мне знакома. Я даже помнил его самого по училищу — он был выпускником, когда я по­ступал на первый курс. Жгучий красавец лейтенант так отплясывал на вечерах самодеятельности лезгинку, что прославился на весь флот. Мы, первокурсники, смотрели на Користова с обожанием. Какой он командир, я не знал, но мчался к нему все в том же восторженном состоянии.

В июльский полдень прямо с причала я ввалился в кабинет командира батареи на Кильдине и одним духом выпалил:

— Товарищ капитан! Лейтенант Поночевный прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы в должности командира огневого взвода.

Користов, не отрывая туловища от стула, посмотрел на меня из-под нахлобученной на глаза фуражки и буркнул:

— Работайте...

Я растерялся. Что это. значит? «Работайте»? Но как? Что дальше? Неужели на том и кончится наше знакомство?..

Переступая с ноги на ногу, я наконец выдавил из себя:

— Разрешите идти?

Капитан уткнулся в бумагу и не ответил. Я по­стоял, повторил вопрос и вышел, не дождавшись разрешения.

За дверью растерянно остановился и вытер пот с лица. Как быть? Не бегать же по батарее, спрашивая, где мой взвод, и представляясь: «Новый командир огневиков».

Невольно вспомнил своего отделенного командира в училище, жестокого и, как нам казалось, злого. Мы затаили немало обид на него за придирки и непримиримость к нашим проделкам. Но как спокойно было все четыре года за его спиной! Он и расписывал наше рабочее время, и предостерегал от всяких неприятностей, и, по сути, направлял, как нянька, всю нашу жизнь... Попробуй-ка теперь, лейтенант, сориентироваться самостоя­тельно, определи свою линию сразу же осложнившихся отношений с командиром... Служить придется тут. Не побежишь в отдел кадров с жалобой, что тебя встретили грубо, как нежелательного... Или, возможно, характер у капитана такой крутой, натура неприветливая? Есть же люди, которые считают наилучшим методом воспитания новичка — ткнуть его мордой о землю... Я не говорю, что каждому военному человеку нужна вышестоящая нянька. Но для того и существует четкая воинская организа­ция, чтобы не создавать анархической самодеятельности и чтобы каждый занял свое место в строю.

Это, конечно, прописные истины. Но потому я и запомнил Користова, что он придерживался иной точки зрения. Он считал: раз ты лейтенант — сам знай, что делать. Обучать должны были там, в Севастополе. А здесь надо работать. Синяки и шишки только на пользу. Но за всем этим было и другое. Забегая вперед, скажу, что позже я понял главную беду Користова: он не служил, а тянул лямку. В училище был всегда на виду — красив, удачлив, избалован успехом. Ему бы блистать в шумном южном гарнизоне, а загнали на остров. Север сломал Користова. Он возненавидел Север и растерял здесь весь прежний лоск. Свое раздражение капитан переносил на подчиненных, особенно на беззащитную молодежь. А новичок всегда в какой-то степени беззащитен — не начинать же службу с претензий и конфликтов. Меня Корн­етов невзлюбил еще и потому, что я пришел с батареи Артемова и выглядел уж слишком по-артемовски. Такого надо обязательно проучить, заставить потрепыхаться, чтобы он на своей шкуре испытал, каково франтить на Севере...

Но в тот момент я не знал всего этого и стоял перед кабинетом командира в полном отчаянии, готовый пролепетать спасительное слово «мама».

Выручил старший политрук Владимир Огнев, невысокий, подвижной человек с пышной шевелюрой на непомерно большой голове. Он внезапно возник возле меня, поздоровался, назвал себя, спросил, кто я, взял, как ребенка, за руку и отвел в свою комнату. Вызвав старшину батареи, Огнев приказал подыскать мне жилье, объяснил то, чего я ждал от командира, и мимоходом с улыб­кой произнес:

— По любому поводу, когда сочтете нужным, приходите ко мне. А остальное приложится.

Огнев, заместитель командира по политчасти, стал «моим комиссаром». Комиссаров тогда не было, но именно таким я представлял себе комиссара гражданской войны из книг Фурманова и Либединского, из кинофильмов о революции. Комиссар должен с первого взгляда понимать человека, разбираться в его душе, в его состоянии. А Огнев точно разгадал состояние молодого лейтенанта, выскочившего пулей из кабинета командира. Значит, он «мой комиссар».

Огнев многое рассказал о батарее. Ее строили зимой, в полярную ночь, когда мгновенно застывали и вода и бетон, положенный в основание орудий. На матросов, которые выдержали такое, я смотрел с преклонением и втихую казнил себя, что не поспел вовремя, пришел на готовенькое. Вначале казалось, что и матросы смотрят на меня с иронией, как на человека, пожинающего плоды их героического труда. «А вот попробовал бы ты, лейтенант, попотеть вместе с нами, когда тут была перво­зданная пустыня!» Хоть бы подвиг какой совершить, чем-то проявить себя...

С таким настроением начал я службу на Кильдине, стараясь по совету Огнева работать, «ни на что не обращая внимания»...

Ох и трудно же давалось это! Как можно было, например, не обращать внимания на командира, который смотрел на новичка, словно на пустое место? Когда на командирской учебе он усаживал меня между собой и своим помощником и заставлял вести карту обстановки, докладывая по ходу игры, я чувствовал себя человеком. Хоть и получишь замечание, но за дело, чему-то научишься, в чем-то преуспеешь, чувствуешь себя на равной ноге с другими. Но после занятий Користов всячески старался подчеркнуть, что молодой лейтенант в сравнении с ним — ничто. Как всякий самовлюбленный человек, он считал себя ущемленным, если кто другой достигал того, чего не дано ему. Хотя он и «не замечал людей», но явно стремился заслужить авторитет. Иногда на капитана находил стих демократизма: он начинал не к месту рассказывать краснофлотцам анекдоты, бросал подчеркнуто простецкие фразы... Краснофлотцы, всегда чуткие к фальши и нарочитому заигрыванию, не принимали таких подачек.

Ко мне взвод относился неплохо, особенно после того, как мы ночью в шторм искали унесенную волной шлюп­ку. Шлюпку, конечно, не нашли, но несколько часов, проведенных на маленьком боте среди бушующих волн под неусыпным глазом старожилов батареи, сблизили нас. Матросы ревностно следили за поведением лейтенанта — трясутся ли у него поджилки? Помню, что и поджилки у меня тряслись и неимоверно трусил я в ту ночь на скорлупке, заливаемой волнами, но все же выдержал экзамен.

Користова это злило. Он стал настойчиво меня «воспитывать». То учинял разнос за подчиненного не мне, а Космачеву краснофлотца, уснувшего на посту (своего помощника старшего лейтенанта Космачева Користов почему-то боялся). То при всем взводе называл меня сосунком и растяпой, присланным на его, капитанскую, шею. То настойчиво повторял свою любимую присказку: «За что только вам деньги платят?»

Однажды капитан пришел проверять состояние орудий. Найдя на дульном срезе не стертый после недавней покраски сурик, он закричал, что это ржавчина, и опять завел свое: «За что вам деньги...» Все мы были оскорблены: нет большего позора для артиллериста, чем ржавчина на орудии. Я не удержался и возразил, что это не ржавчина, а краска, хотя и ее не должно быть. Користов уже сам понял, что ошибся. Но он не умел уступать.

Когда он ушел, меня окружили краснофлотцы. Какое-то время я стоял, понурив голову и не совсем пони­мая, что произошло. Очнувшись, услышал сочувственный ропот и ужаснулся. До чего нелепое положение возникло из-за строптивости сумасбродного человека. Все, что случилось, — дикая несправедливость, но мы же военные люди, самое худшее — это поощрять сейчас сочувствие подчиненных, ставить и себя и их в ложное положение по отношению к командиру. Не к Користову, цену которому знал на батарее каждый, а именно к командиру батареи.

— Приступить к занятиям! — как можно строже подал я спасительную команду, странную и даже грубую в тот момент.

Но краснофлотцы поняли все. Каждый поглубже спрятал сочувствие.

После четырех с лишним месяцев службы у Користова назначение на полуостров Рыбачий я принял как избавление. Туда, на 221-ю батарею, командиром уходил Космачев. Я уже говорил, что его побаивался Користов, чувствуя в нем человека волевого и упрямого. Ка­ково будет служить под его началом, я не знал. Характер у Космачева как будто не из легких, но не в этом суть. Лишь бы он дал как следует работать. Жаль расставаться с матросами, к которым уже привык. По малозаметным знакам внимания с их стороны было ясно, что мы поняли друг друга. Но не вызвана ли эта симпатия сочувствием, протестом против несправедливости? Мне хотелось заслужить дружбу, основанную на боевом деле. Дружбу без скидок, без сравнения с другими командирами. Такая дружба прочнее, и я мечтал о ней, отправляясь помощником командира береговой ба­тареи на неведомый полуостров.

Я знал о Рыбачьем мало, лишь то, что вычитал в лоции Баренцева моря, наспех просмотренной в каюте капитана парохода. Шестьдесят девятая и даже семидесятая параллели — это уже высокие широты. Край материка, край земли нашей выглядел как придаток к ней на географической карте Европы. Рыбачий и Средний — два полуострова, один словно подвешен к другому, между ними узкий перешеек, а дальше перешеек, соединяющий Средний с материком. Там Финляндия и Норвегия. У штурмана я разглядывал морскую карту, отпечатанную еще до войны с белофиннами. Новую границу штурман нанес на нее цветным карандашом. Про войну в этих широтах почти ничего не писали. Было известно, что незамерзающий порт Лиинахамари и древняя Печенга, занятые нашими войсками, отданы Финляндии и сейчас туда, в эту гавань, ходят военные транспорты. На морской карте побережье казалось гладким, однообразным, но, прожив на Севере полгода, нетрудно представить себе действительный рельеф местности. Где-то на гранитном берегу полуострова Среднего поставлена батарея, о которой старший командир, напутствуя нас, сказал, что она стратегически важная и является ключом одновременно и к Кольскому заливу и к Варангерфиорду. Но где стоит эта батарея, я не представлял себе, все надо было увидеть своими глазами.

А пока весь день я без устали впивался в горизонт, пытаясь рассмотреть далекие скалистые вершины полу­островов. Они то исчезали за высоким гребнем волны, то надвигались ясно, но зыбко, как мираж.

Мы шли к этим вершинам долго, больше суток, при неутихающем шторме. Пароход заглядывал почти в каждую бухточку по пути. Порт-Владимир, Ура-губа, Ара-губа, Западная Лица, Пикшуев, Мотка, Титовка — эти никогда не слышанные названия трудно было сразу усвоить. Все они вспомнились потом, в войну, когда за побережье разгорелись бои и каждый из этих пунктов стал местом сражений с фашистскими частями, отрезавшими наши полуострова от мурманского берега. В некоторых бухтах мы подходили к причалу, в других ждали на рейде шлюпку с берега. Всюду радостно встречали наш пароход: он доставлял зимовщикам, рыбакам, по­граничникам письма и газеты.

В Мотовском заливе море утихомирилось. Под вечер вошли в бухту Озерко. Из кают и трюмов на палубу высыпали пассажиры. Мы попали в полосу густого тумана. [17]

На носу часто и гулко бил колокол. Басил гудок, подавая предупреждающие сигналы. Пароход почти вплотную приблизился к полуострову. Туман опал, и нам открылся гранитный берег в белой пене прибоя. По­казав куда-то на запад, мой командир сказал: — Там наша батарея.

После войны с белофиннами не прошло еще года. Сейчас тут мир. Мир и с фашистской Германией. Но я прибыл в этот далекий уголок с чувством неясной тре­воги. Мы не забыли испанских событий и настороженно ловили в газетах каждую строку о возне наших неждан­ных «друзей» возле советских границ. А теперь я сам буду служить на границе.

ПОГРАНИЧНАЯ БАТАРЕЯ

Гавань называлась Западное Озерко. Долгие годы это название у каждого из нас на полуостровах вызывало блаженные надежды на относительную тишину, отдых после бомбежки и артиллерийских налетов и скуд­ные развлечения. Во время войны и Западное и Восточное Озерко стали тылом нашего участка фронта, районом подземного госпиталя, военторга, медиков и «мыльного пузыря» — так называли у нас банно-прачечный отряд. А тогда, до войны, восточный берег был совсем пуст, а на западном стояло всего несколько жилых до­миков и почта.

Наш пароход подошел к небольшому деревянному причалу на сваях. Ни пирсов, ни портовых механизмов тут, конечно, не было. Обыкновенный дикий, изрытый приливами и отливами каменистый берег с разбросанными кое-где на отмелях шлюпками. На черном овале заливчика, действительно похожего на озеро, болтались буксир и баржа. Бочки, ящики, дрова выгружали прямо на снег. Черный и белый — только два цвета существовали в ту минуту в природе: черная вода и белый берег. Все выглядело так однообразно, что никаких красок и оттенков глаз не воспринимал. Домишки на склонах казались необитаемыми. Из-под снега кое-где выглядывали хлысты карликовых березок. Можно было лишь догадываться, что под белой пеленой скрыты лощины, обрывы, изломы скал, нагромождение камня. В ту сторону, куда только что показывал с борта парохода Космачев, тянулась равнина. Это и есть, очевидно, перешеек, соединяющий полуострова, но нигде даже намека нет на тропинку.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-29 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: