В объективной невозможности ответить на этот вопрос — одно из оснований к признанию несостоятельности предложенного Маклаковым понимания революции. Раз возникшую революцию он {86} запирает в тупик беззакония на вечные времена, исключает для нее навсегда возможность выхода на путь пореволюционного права и закона.
Надо еще иметь в виду, что самая передача престола Николаем II была противозаконна, противоречила основным законам. Престолом Николай II владел не на праве частной собственности и ни отрекаться от него за другого, хотя бы то был его сын, ни уступать его, хотя бы собственному брату, он, конечно, не был правомочен. Как правильно заметил один из составителей акта об «Отказе от престола», никакого юридического титула для Михаила незаконная передача престола не создавала (См. «Воспоминания» В. Д. Набокова, стр. 18. — Набоков спрашивал себя: «Не было ли больше шансов на благополучный исход, если бы Михаил Александрович принял корону из рук царя? Надо сказать, что из всех возможных «монархических» решений это было самым неудачным». Даже если «формальная сторона дела (по незаконности передачи престола) была бы оставлена без внимания», если допустить, что «преемственность аппарата власти и его устройства» были сохранены, «переворот был бы введен в известные границы» и т. д., и т. п., все же — по оценке Набокова в 18 году — «вся совокупность условий была такова, что принятие престола было невозможно. Говоря тривиальным языком, из него бы «ничего не вышло».).
И Михаил сам не хотел исходить из фикции хотя бы кратковременного существования «Божьей милостью Михаила I, императора и самодержца Всероссийского». Как указывает другой составитель акта Б. Э. Нольде, великий князь «не хотел, чтобы акт говорил о нем, как о вступившем на престол монархе». И в акте, подписанном Михаилом, этой фикции нет. Другие же фикции еще менее устраивают Маклакова. Мы говорим об облечении Временного Правительства «всей полнотой власти», введенной {87} в акт об отказе от престола по предложению Набокова, и о возникновении Временного Правительства «по почину Государственной Думы», устанавливавшей, по предложении Шульгина, ту самую фикцию — преемственности власти, которой придает столь решающее значение Маклаков.
|
Такое тяготение к одним фикциям и отталкивание от других вряд ли объяснимо одними объективно-юридическими соображениями, чуждыми политической субъективности. Во всяком случае построение Маклакова должно быть отнесено к тому направленно юридической мысли, которое видит в законе высший источник права, которое самую нашу эпоху называет «законодательной фазой в праве» (выражение Opiy). Это направление, если и не отрицает, то весьма мало считается с существованием в праве под-, сверх- и до-законных норм, которыми определяется и внезаконное возникновение, и противозаконное преобразование права. И не только в революции сказываются эти процессы. Их можно проследить при государственных новообразованиях и вне революции, — например, при отделении Бельгии от Голландии в 1830 г., при образовании власти северогерманского союза в 1867 г., при расторжении шведо-норвежской унии в 1905 г., при образовании власти в новой Польше или Чехословакии и т. п.
В традиционной стране переворотов и революций, во Франции, этот порядок считается почти нормальным. Известный авторитет публичного права во Франции Гастон Жэз называет его — «принципом публичного права, освященным многочисленными прецедентами». Этот принцип, в формулировка Жэза, состоит в том, что «лица, {88} завладевшие властью вследствие революции и взявшие на себя управление государством, находят требуемую для законности их актов инвеституру в почти всеобщем одобрении (l'assentiment) и в факте мирного осуществления ими их полномочий». Каково бы ни было происхождение фактического правительства, — всеобщее его приятие (l'acceptation générale) является основанием врученной им власти. Этот титул и инвеститура явно необычны, но они достаточны, поскольку признание всеобще (Для любителей отечественной старины и в доказательство, что и России рождала «быстрых разумом Невтонов», можно напомнить, что историк Татищев, автор одного из 12 проектов, выработанных русским шляхетством в противовес планам верховников, доказывал еще в первой половине 18-го века, что когда государя нет, то переменить закон или порядок может только «общенародное соизволение». — Под «народом» тогда разумелось, конечно, только дворянство.). Революционная драма состоит обычно из трех действий: силовой удар (coup de force), образование фактического правительства, превращение его в правительство регулярное.
|
Что ближе к реальности и правде: искусственно оторванное от политики и социальных факторов революции мнимо -правовое построение Маклакова или откровенно-политико-правовое построение Жэза?
|
5.
Об историко-политическом построении В. А. Маклакова можно сказать, что у него не только история без народа, но и — революция без народа. В его истории революции фигурирует царь, престолопреемник, общественные и партийно-политические группировки, но главное действующее лицо и «деятель» {89} революции отсутствует. Народ даже не упоминается. Упоминается лишь «воля народа», как метафизическая категория и интеллигентский «кумир».
Маклаков видит в революции одну только глупость и преступление, сплошное отрицание и забвение свободы и права.
Он не допускает, чтобы и другие могли смотреть на революцию иначе. Верный своему отождествлению права с законностью, он утверждает, что «и в России, как везде (!), стимулом революции была не жажда народа свободы и права, а желание его смести старый ненавистный порядок, разрушить как можно полнее традиции прошлого». Маклаков полагает, что трагическая сторона революции в том, что к преобразование страны на основах права и свободы нельзя идти революционным путем, что это — квадратура круга.
В этом рассуждении, на наш взгляд, скрыто не одно, а несколько недоразумений.
Начать с того, что именно таким, революционным путем пошли и в конечном счете пришли к преобразованию строя на основах права и свободы почти все страны: Англия в 17 столетии, Франция в 18 и 19, Германия и Австрия в 19 и 20 и т. д. Трагедия, действительно, в том, что без революции людям никак не удается водворить у себя даже элементарные начала свободы и права. Но в этом — трагедия человеческой истории, в частности, и истории русской. Есть своя трагедия и у всякой революции. Но не в том, в чем ее видит Маклаков. Ее трагедия в том, что она требует от народа перенапряжения его душевных сил, требует железной, нечеловеческой воли, нуждается в заговоре, тайне, подполье, заставляет целые поколения жить {90} как бы в двух планах. Это не всегда выдерживают и закаленный души, и героические организации, и привыкшие к лишениям массы. Когда «сила вся души великой» уходит на низвержение существующего, иногда только по инерции, порядка, на положительное творчество у измотанного в конец победителя сил часто уже не хватает. Достаточно было бы Маклакову вскрыть понятие «ненавистный» — почему ненавистный, что ненавистно, какие «традиции прошлого», — и он сам бы увидал на оборотной стороне «традиционного» утеснения земельного, политического, национального, социального столь решительно отвергаемую им жажду свободы и права, искание «праведной земли», не всегда, может, точно оформленное стремление к «улучшению приемов управления государством».
Из мало известной записки, представленной Витте по личной инициативе 9 октября 1905 г., и царь узнал, что «не год назад зародилось нынешнее освободительное движение. Его корни в глубине веков — в Новгороде и Пскове, в Запорожском казачестве, в низовой вольнице Поволжья, церковном расколе, в протесте против реформ Петра с призывом к идеализированной самобытной старине, в бунте декабристов, в деле Петрашевского, в великом акте 19 февраля 1861 года и, говоря вообще, в природе всякого человека. Человек всегда стремится к свободе. Человек культурный — к свободе и праву: к свободе, регулируемой правом и правом обеспечиваемой» (См. «Красный Архив № 11-12)...
В. Маклаков готов допустить, что без Октября Февраль сам по себе был бы и хорош, но особого смысла не имел, революционеры были бы {91} разочарованы. Ибо — «тогда в результате революции получилось бы только то, к чему Россия шла и без того эволюционным путем, к чему она и без революции все равно пришла бы хотя и позднее, но зато гораздо более верным путем и с бесконечно меньшими жертвами»...
В этом сказывается все тот же рационализм Маклакова. История, как и право, представляется ему завершенным, логически последовательным целым, которое движется иногда замедленным но зато более верным путем, на котором прямая линия всегда составляет кратчайшее расстояние между двумя точками. К сожалению, на самом деле история, как и политика, менее всего подчинена законам геометрии. Она почти никогда не выбирает прямого и непременно верного пути; не движется вовсе «все вперед и выше» и менее всего считается с количеством жертв. Она бредет как придется, когда по целине, когда по буеракам, вперед и вспять, а чаще всего в стороны, когда прыжками, когда скачками. Что потеряно ею во времени, она силится наверстать в темпе. За собственное запоздание мстить обострением и углублением процесса наверстания. «Правда принадлежит человеку, ошибка — времени», — говорил Гете.
В русской истории это повелось давно, еще с московской Руси. Вся наша история запоздала по сравнению с историей прочей Европы. «Введение добрых порядков», как выражался Петр, отставало и от внутренних нужд и развития русской жизни, и от аналогичного «введения добрых порядков» на Западе. К ускорению и спешности толкали Россию все прошлые стадии и процессы ее развития. Что удалось во времени и в {92} темпе наверстать Петру (Писатель екатерининского времени пытался учесть хронологически личную роль Петра I. По его расчету, — лет через 100 - 200 Россия пришла бы к тому же, к чему ее насильственно привел Петр. Но при таком сроке преобразование прошло бы без резкого разрыва с прошлым и без морей крови и слез, которыми сопровождалась петровская «реформа».), — его преемники и преемники Екатерины II вновь упустили, упустили и темп, и сроки. И объективную неизбежность русской революции историософская «вульгата», признанная не только в кругах «революционной демократии», но и весьма правой «либеральной общественностью», правильно объяснять двумя роковыми просрочками: запоздалой и неполной ликвидацией крепостного права в 61-и году и пересрочками, вплоть до самого 17-ого года, в ликвидации самодержавия. Связь между этими двумя «параллельными силами» была кровная.
«Кровным» было и желание освободиться от того и другого ига. Ибо, говоря словами прозревшего Витте, — «Человeк всегда стремится к свободе, Человек культурный — к свободе и праву»... Отрицать эту волю к свободе только на том основании, что она была недостаточно оформлена и осознана или что по результатам она оказалась «безрассудной», может только рационалист, рационалист- доктринер или оппортунист.
В. А. Маклаков полагает, что празднование годовщины февральской революции такой же диссонанс (почти «моветон»), каким для побежденных было бы празднование дня объявления несчастной войны.
Аналогия эта совсем неудачна, потому что «день объявления» войны не празднуют и победители. Одержанная же победа остается победой; даже если в {93} конечном счете война оказывается и несчастной.
Праздновали же в России взятие Плевны, хотя итоги войны с Турцией были плачевны. Праздновали мы и день освобождения крестьян, и день введения судебных уставов тогда, когда освободительная эпоха сменилась реакцией, а реформы были извращены и отняты, — праздновали часто в пику, из протеста, для «демонстративного» сравнения нынешнего времени и минувшего. И сейчас немцы празднуют день Ютландского боя, хотя в итоге войны потеряли весь свой флот. Празднуют они и день своей революции 9-го ноября, хотя после него пришло и национальное унижение в Версале, и оккупация, и репарации, и инфляция. Может ли народ не чтить в своем прошлом то, что достойно почитания?
Как в старой России далеко не все было плохо, и режимне покрывал России, так и в пореволюционной России одним «режимом», хотя бы и на 13 лет затянувшимся, Россия не исчерпывается. Как радикалы в старой России, отказываясь праздновать трехсотлетие романовской династии, не отказывались вместе со всей Россией в том числе и с бюрократически казенной, чествовать, например, столетнюю годовщину со дня рождения Пушкина, — так и сейчас, есть ли «диссонанс» в том, что побежденные Октябрем поминают добром его политическую антитезу — Февраль? Вопрос о праздновании Февраля сводится к тому же вопросу о приемлемости революции, к спору о том, была ли она исторически неизбежной, или политически сделана безответственными преступниками и глупцами?
Следуя своему пониманию революции, как отказу от фикции преемственности власти, Маклаков считает {94} Октябрь второй революцией 17-го года. При этом позиция недостаточно отчетливого качественного противоположения Октября Февралю становится, на наш взгляд, особенно легко уязвимой. «Житейски» еще можно не различать между обеими революциями, можно всю пореволюционную историю сводить к тому, что, когда «царя не стало», не стало и житья: деньги подешевели, имения отняли, пенсии упразднили, «и пошло, и пошло». Но даже юридически — а тем более политически и исторически — революция не растворима в Октябре и не сводима к Октябрю. Такая историософия опрокидывает сама себя. Следуя ей, пришлось бы признать и самодержавие только прологом и прелюдией к Февралю, как своему «естественному и логическому» завершению... Но этого ведь Маклаков не признает. Слишком элементарно, что последовательность не есть еще зависимость, и преемство во времени не равнозначно причинной обусловленности. Если Октябрь пришел после Февраля это еще не значит, что он произошел вследствие Февраля.
Наше коренное расхождение с Маклаковым в том, что для него Февраль неприемлем и ненавистен не столько даже за то, что он оказался предтечей Октября, а сам по себе, за то, что он был революцией и за то, что 3 марта порвалось преемство государственной власти. Для нас Февраль благо, потому что, каковы бы ни были его политические последствия, исторически именно тогда свершилось «великое и священное», как выразился В. Д. Набоков, — народ сбросил вековые цепи самодержавия. Плохо и невыразимо горестно, что порванные цепи уже через 8 месяцев были сменены еще на более мучительные. Это, конечно, омрачает радость воспоминаний, но не устраняет ни права, ни долга чтить светлый день в {95} нашем мрачном прошлом, неотменимый день падения самодержавия.
Именно это и побудило, вероятно, единомышленника Маклакова, травимого в Петропавловской крепости большевиками Шингарева, сказать перед смертью, что, несмотря на пережитые разочарования, если бы пришлось начать сызнова, он пошел бы все-таки прежним путем...
А каким путем пошел бы В. А. Маклаков?
———
К В. А. Маклакову полностью применимо то самое, что он подметил у Толстого. Заимствуя его образ из блестящего этюда о Толстом, мы скажем — «бредущий по склону Эльбруса может думать, что Эльбрус и есть та тропинка, которую он топчет ногами. Да, конечно, Эльбрус есть и эта тропинка, — но тропинка еще не Эльбрус. Это случилось с Толстым»,
Это же случилось и с Маклаковым.
Он шел по склону огромной горы — революции — и ее вершины не видел. За то он мог наблюдать то, что издали недоступно: «и ручей, и обрыв, и прелесть горной тропинки». Он видел эти детали, но для него скрыт вид всей горы. «Оценка подробностей есть долг именно современников; только они могут их дать, — справедливо замечает по поводу Толстого Маклаков, — они должны это сделать, чтобы помочь и историкам».
Чрезвычайно интересны и ценны для нас наблюдения Маклакова над «ручьем, обрывом и прелестью горной тропинки», которые ему попадались на его красочном жизненном пути, его «оценки подробностей», которые только современники и могут дать. Достойно всяческого сочувствия и его желание — «помочь историкам» и разобраться в общих ошибках.
Если {95} же Маклаков не всегда ищет ошибки там, где их надо искать, и потому мнимые ошибки часто выдает за действительные; если, нарушая историческую перспективу, он слишком отвлекается от единственноданной обстановки 17 года и переносит в нее свой позднейший опыт и настроения, — мы склонны это в значительной мере объяснить тем, что, кто идет по склону горы, ее вершины не видит, физически не может видеть. Не может быть человек и своим собственным историком, историком того времени, в котором он живет, творит и разрушает.
Не дано было стать историком своего времени и В. А. Маклакову. Не мог он дать историю современной ему революции в частности и потому, что хочет того сейчас Маклаков или не хочет, но и он вложился в русскую революцию.
{97}
IV. ИСТОРИЯ И ПОЛИТИКА В
«ИСТОРИИ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ»
П. Н. МИЛЮКОВА.
(см. также книгу С. П. Мельгунов «Гражданская Война в освещении П. Н. Милюкова» на нашей стр.; ldn-knigi)
1.
Русская революция не завершила еще своего бега. Не закончились еще ее corsi e ricorsi, не оформились результаты. Но и в ходе еще незавершенных процессов, в самом течении того периода, которому только будущее призвано дать имя Эпохи Русской Революции, уже собираются материалы и документы, составляются обвинительные акты и защитительные речи для грядущего судьи — Истории.
На ряду со всё возрастающими и со дня на день становящимися все менее удобообозримыми материалами мемуарного порядка, — уже сейчас, в пылу еще неотшумевших битв, делаются попытки якобы объективного установления фактов, их группировки и объяснения. Появляются работы пытающиеся дать не только хронику русской революции не только личные о ней воспоминания но и ее историю.
Наиболее значительной из такого рода работа посвященных февральскому периоду русской революции, является «История (второй) русской революции» П. Н. Милюкова в трех томах-выпусках.
{98} Уже больше двадцати лет, как этот выдающийся представитель исторической науки, следуя примеру многих русских ученых, из любви к родине, долгу гражданина и патриота принес тягчайшую для ученого жертву — занятие своей профессией. Если нельзя говорить о полном вытеснении научных интересов Милюкова интересами политическими, то нельзя отрицать и того, что его активность сосредоточилась за последние десятилетия преимущественно на политической борьбе. Только изредка и урывками, в промежутке между двумя политическими кампаниями, удавалось П. Н. Милюкову выступить с какой-нибудь лекцией или выпустить книгу, почти всегда носившую печать времени и цели, ради которой автор с ней выступал. Обострявшаяся борьба и нужды дня все чаще заставляли русского ученого сменять медлительную запись летописца на скоропись публициста и журналиста.
Мы не будем расценивать П. Н. Милюкова как политика. Но говоря о П. Милюкове, как авторе «Истории русской революции», нельзя не оговорить все-таки того, что Милюков нынешний, радикал и республиканец 1921-1930 г. г., каким все его знают, — не тот Милюков, каким многие его знали в описываемый им период февраль-октябрь 1917 года и, главное, каким он был в момент написания своей «Истории». Больше того: Милюков не оставался верен себе и за время, которое ему потребовалось, чтобы написать и выпустить в свет свой труд. Чтобы в этом убедиться, достаточно сравнить самую «Историю», написанную между ноябрем 1917 и августом 1918 г. г., и Предисловие к «Истории», датированное 27 декабря 1920 г.
Назвав свой труд «Историей», П. Н. Милюков уже в предисловии к нему оговаривается, что он {99} сам «хорошо знает, что для истории революции в строгом смысле время не скоро настанет». Выбирая такое название, автор «хотел лишь сказать, что его цель идет дальше личных «Воспоминаний». П. Н. Милюков считает «и нескромным, и чересчур субъективным» вводить читателя в «интимную атмосферу событий, доступную только для их непосредственного участника». Ему кажется, что время еще не наступило для опубликования воспоминаний о революции, ибо — «действующие лица описываемой эпохи еще не сошли со сцены, вызванные их деятельностью чувства еще далеко не улеглись, их интимные мотивы не сделались достоянием гласности».
Автор утверждает, что его «История» «принципиально отказывается от субъективного освещения». Субъективизму личных воспоминаний автор — «историк по профессии», как он подчеркивает, предпочитает «подлежащее объективной проверке» факты. Поскольку верны приводимые факты, постольку бесспорны, по его мнению, и вытекающее из них выводы. Автор знает, конечно, что и самые факты не все еще собраны с надлежащей полнотой. Но все же он «льстит себя надеждой», что и при дальнейшем накоплении и изучении фактов «не очень изменятся намечаемые им выводы». Ибо, оказывается, — и «фактическое изложение не составляет главной задачи «Истории». Оказывается, что в «Истории» даны по преимуществу — «руководящая линия, основные штрихи рисунка. Анализ событий с точки зрения определенного понимания их был той основной целью, которая собственно и побудила автора взяться за составление «Истории». Из рассказа несомненно вытекал определенный политически вывод».
{100} В этих словах ключ ко всей истории революции, написанной Милюковым.
Автор хорошо сделал, указав на него в предисловии, к своему труду, написанном после самого труда. К тому же выводу приходит и читатель по ознакомлении с трудом. Конечно, «историка по профессии» никто не заподозрит в том, что он заведомо «хотел подогнать факты к выводам». Но он сам признает, что в его «группировке фактов уже дан известный комментарий к событиям», что «определенный политический вывод» вытекает из его «рассказа». Рассказ же всегда субъективен, даже когда он не подбирает факты, а отбирает их, «группирует» или анализирует «с точки зрения определенного понимания», — что, по словам Милюкова, и составляло основную цель его работы и что превращает ее из работы исторической в работу публицистическую; чтобы не сказать определеннее — партийно-политическую.
Давно уже было замечено, что в делении на периоды — весь смысл истории, как науки, вся философия истории, как ряда сменяющихся фактов и явлений. В той разбивке на периоды (периодизация), которой подвергает события февральской революции Милюков, вскрывается с полной ясностью весь политический смысл его «Истории». В оглавлении труда Милюкова уже намечены все линии и тенденции его «Истории».
Первый выпуск «Истории» говорит о «Противоречиях революции». Он распадается на три главы, отграниченные хронологически. В первой, «предисторической», под исторически неверным заголовком — «Четвертая Государственная Дума низлагает монархию», описываются события 27 февраля - 2 марта. {101} Вторая глава - период между 2 марта и 6 мая — озаглавлена «Буржуазная власть подчиняется целям социализма». Третья глава сводит смысл следующих двух месяцев революции, 6 мая - 7 июля, к тому, как «Социалисты защищают буржуазную революцию от социалистической». Весь второй выпуск состоит из одной главы вопроса: «Корнилов или Ленин?». Третий и последний выпуск озаглавлен: «Агония власти». Он распадается на ряд очерков с почти кинематографическими подзаголовками: «Демократия» принципиально отвергает коалицию с «буржуазией»; «Демократия» идет на компромисс с «буржуазией»; Сила и слабость третьей коалиции; Последний шанс последней коалиции; «Национальная политика» или «похабный мир»; Большевики готовятся к решительному бою; Ликвидация сопротивления большевиков под Петроградом и в Москве.
Последний выпуск сопровожден авторским послесловием. В нем П. Милюков предвидит, что его фактический рассказ потребует переработки по новым источникам. Но тут же «считает нелишним предупредить, что появившиеся в печати материалы и исследования по истории второй революции не изменили ни в чем существенном его понимания этой истории». Автор вновь повторяет, что он «не хотел быть только мемуаристом» и потому «добровольно отказывается от некоторых преимуществ мемуарного изложения, чтобы тем более приблизиться к выполнению задачи историка». Эту задачу, в данном случае, в отличие от всей своей прошлой деятельности историка, Милюков понимает своеобразно. Он проводит резкое различие между будущим историком, «которому предстоит выяснить неизбежный {102} характер последовавших событий, выведя его из трудностей войны и хозяйственной разрухи, из неподготовленности населения к практике народовластия, из запоздалости национальных и социальных реформ, из малокультурности и необразованности и т. п.», и между историком современником, «ближайшим участником событий, развертывавшихся в центре». Последний «естественно будет смотреть на события и оценивать их с точки зрения менее фаталистической... Ему трудно будет отказаться от убеждения, что все могло бы пойти иначе, если бы степень самосознательности и степень волевого напряжения у руководителей были иные» (В. I, 56). Автор не хочет быть «философом истории русской революции», обязанным проникать во «все глубокие корни и нити, связывающее вторую русскую революцию со всем ходом и результатом исторического процесса». Как он подчеркивает, его задача «гораздо проще. Мы ставим себе целью — возможно точное и подробное фактическое описание совершившегося на наших глазах».
Я не думаю, чтобы таким образом поставленная цель именно в данных условиях, когда фактическое описание совершившегося на наших глазах исходит от лица, сыгравшего одну из главных ролей в описываемых событиях, — была «проста». Во всяком случае историк по профессии вынужден был придать два смысла истории, вынужден был провести различие между историком будущим и современным, прежде, чем назвать свое описание «Историей». Ближайшее участие политика Милюкова в событиях февральской революции отняло возможность у Милюкова-историка быть нелицеприятным летописцем и судьей описываемых им событий.
Оценка «ближайшего {103} участника» событий очень редко совпадает с приговором не только «будущих историков», но и историков вообще. Вряд ли совпадает эта оценка и в данном случае. Ниже мы увидим, на конкретных примерах, насколько автору было «трудно отказаться от убеждения, что все могло бы пойти иначе, если бы».., если бы революция произошла не в тех условиях, в каких она была дана исторически и произошла фактически, а — «по Милюкову» т. е., если бы события складывались не так «фаталистически», и действовавшие на авансцене персонажи следовали бы словам и указаниям автора «Истории».
2.
Когда началась революция? Кто «сделал» ее? Что превратило «бунт» в революцию? Как пало самодержавие в России?
«Группировка фактов», отвечающих на эти первые и элементарные для истории революции вопросы, убедительнее всего показывает, как рискованно для стороны в деле даже когда он историк по профессии, выступать в роли судьи, тем более — исторического судьи.
Февральскую революцию П. Н. Милюков датирует шестнадцатым годом... Это не описка. Это — «определенное понимание» революции, своеобразное толкование историком Милюковым событий, в которых участвовал Милюков политик. 1-го ноября 1916 года Милюков, в числе других ораторов, обличавших старый режим — Маклакова, Керенского, Шульгина, Пуришкевича, произнес с трибуны 4-ой Государственной Думы речь, в которой каждый из {104} обличительных пунктов заканчивался вопросительным рефреном: «Глупость или измена?». «И хотя оратор, — пишет теперь в своей «Истории» Милюков, — склонялся скорее к первой альтернативе, аудитория своими одобрениями поддерживала вторую». Речи ораторов этого дня были запрещены для печати, что устроило им самую широкую рекламу. Эти речи стали переписываться и размножаться по стране, в тылу и на фронте, в громадном количестве экземпляров. Милюков прав, когда говорит, что «этот отзвук явился красноречивым показателем настроения, охватившего всю страну». Но он по меньшей мере, не точен, когда прибавляет: «теперь у этого» настроения был лозунг, не определяя ближе содержания этого лозунга. И он совершенно неправ — и фактически и «философско-исторически», — когда приписывает не себе, a «общественному мнению» России, что оно «единодушно признало 1-ое ноября 1916 г. началом русской революции».
Надо ли опровергать это утверждение? Надо ли спрашивать, из каких источников почерпнул Милюков уверенность в единодушном признании российским общественным мнением ноябрьской даты февральский революции?... Надо ли указывать фактическую невязку: между моментом произнесения речи и «настроением, охватившим страну» под влиянием этой речи; все-таки протек известный период и, потому, уже во всяком случае не 1 ноября датируется русская революция. Надо ли доказывать, что между «парламентским словом» и восстанием дистанция огромного размера, во всяком случае — не меньшая, чем между бунтом и революцией, которой мог не заметить Людовик ХVI из своего {105} тюльерийского окошка, но которая легко уловима всяким современным политическим оком, тем более — историческим.
Нет нужды отвечать на эти вопросы, потому что у самого автора «Истории русской революции» можно найти описание фактов, противоречащих только что приведенному «определенному пониманию» им русской революции.