Достаточно сопоставить уговоры, предостережения и предложения царицы с решениями, назначениями, увольнениями и т. д. царя, чтобы провести знак тождества между ее словами и его делами.
(см. на нашей стр.: Письма Императрицы Александры Федоровны к Императору Николаю II (июль 1914 - дек. 1916) 2 тома, письма в оригинале написаны по-английски,
перевод с английского В. Д. Набокова, Берлин 1922 год; ldn-knigi)
Императрица вмешивается во все дела. Она увольняет министров, назначает адмиралов и митрополитов, смещает и назначает Верховного Главнокомандующего, одобряет текст манифеста 18 февраля 1905 года, утверждающего незыблемость самодержавия, аннулирует синодские постановления, прославляет новых святых, снимает «шитые мундиры» и возвращает придворные звания, проектирует железнодорожный заем, направляет следственные действия, воздействует на ход стратегических операций на суше и на море, ратует за сохранение 5-тикопеечной оплаты проезда на городском трамвае, вмешивается в дипломатические переговоры, заботится о распространении дубровинского «Русского Знамени» на фронте и с тем же рвением руководит чтением своего супруга, выбирает и систематически снабжает его книгами.
Ей не чужда и углубленная постановка вопроса о том, куда идет человечество. «Уже давно нет великих писателей, — пишет она в апреле 1916 г., — в других странах также нет, как нет больше знаменитых артистов или композиторов — странный недостаток! Живут слишком скоро, впечатления быстро сменяются — машины и деньги управляют миром, уничтожают всякое искусство, а те, кто считают себя даровитыми, у тех больная психика. — Что то будет после того, как кончится эта великая война, {29} будет ли пробуждение и возбуждение во всем — будут ли еще идеалы, станут ли люди чище и поэтичнее, или они останутся сухими материалистами, так хотелось бы знать. Но эти страшные страдания, который перетерпел весь мир, должны очистить сердца и умы, и застоявшиеся мозги, и спящие души».
|
Зато философия управления у нее более чем элементарна — она вся пропитана инстинктом жены и матери, с ревнивым раздражением оберегающей наследство своего сына. «Ради Бэби мы должны быть тверды, так как иначе он получит страшное наследие и с его характером не подчинится другим, а будет сам себе хозяином, как следует быть в России, пока народ еще так необразован, — м-ье Филипп и Григорий тоже так говорили». — Еще более элементарен рекомендуемый царицей метод действий: «Будь тверже и авторитетнее, моя душка, покажи кулак»... «Нужно, чтобы они (Николай Николаевич и его сторонники) дрожали перед своим государем — будь увереннее в себе — Бог тебя поставил (это не гордость), и ты помазанник, они не смеют это забывать. Надо, чтобы чувствовали твою власть, уже пора, ради спасения твоей страны и престола твоего сына». «Будь Петром Великим, Иоанном Грозным, императором Павлом — раздави их всех под собой». Революция у ворот, а Александра Федоровна, как завороженная, твердит — 22 февраля 17 г. — все о том же: «кажется, дела поправляются. Дорогой, будь тверд, покажи властную руку, вот что надо русским. Ты никогда не упускал случая показать любовь и доброту, — дай им теперь почувствовать порой твой кулак. Они сами просят об этом, — сколь многие недавно говорили мне: «нам нужен кнут». Это {30} странно, но такова славянская натура: величайшая твердость, жестокость даже и — горячая любовь»...
|
Царица была гораздо более жестока и мстительна, нежели царь. «Как лед, распространяла она вокруг себя холод». Она преисполнена недобрых чувств не только к Гучкову: — «Тяжелое железнодорожное несчастье, от которого он один бы только пострадал, было бы заслуженным наказанием от Бога». Ей «так хотелось бы отхлестать почти всех министров.» Она клеймит «идиотами», «мерзавцами», «скотами» не только членов Думы, но и преданного ей дворцового коменданта Воейкова, «рамольную тряпку в должности министра двора» Фредерикса и т. д. Она «готова повесить» не только «думского Кедринского», не только Родзянко или А. Ф. Трепова, — но даже родную тетку царя «Минхен» (жену вел. кн. Владимира). И в то же время, когда околевает маленький английский териер «Эрн», императрица горько плачет. Она ненавидит острой ненавистью всех родичей царя, ближайших и отдаленных, начиная с «мамаши» (б. императрица Mapия Федоровна) и сестер и кончая «Михайловичами» (Николаем, Александром, Сергеем). Вырубова передает, что, когда их величества принимали зятя государя, вел. кн. Александра Михайловича, — в соседней комнате должен был оставаться флигель-адъютант Линевич «на тот случай, если бы так обострились отношения великих князей к ее величеству». Особенную неприязнь в Александре Федоровне возбуждали «черногорки» (Анастасия и Милица Николаевны) и «Николаша» (Николай Николаевич) с «предательской Ставкой».
В своем православном прозелитизме Александра Федоровна не знала удержу, в своей {31} экзальтированной религиозности она доходила до уподобления Распутина Христу...
|
Описывая «Маленький Анин домик» (в одной из книг «Соврем. Записок»), З. H. Гиппиус приводит «факт, не всем, может быть, известный, но достоверный: в Петербурге имелась очень серьезная немецкая организация — из русских состоящая. Люди достаточно тонкие, чтобы употребить на пользу и Распутина», Эти люди умели узнавать от Распутина все, что знал он. «Треть его речи была чепухой, треть бахвальством, но треть, случалось, шла на пользу». С другой стороны, — не влагались ли кой-какие слова «в уши пьяного бахвала, где-нибудь в «Вилле Родэ» под утро? Не внушены ли, с незаметной ловкостью, грозному внушителю?».
Чтобы убедиться в обоснованности таких сомнений, достаточно перечесть внимательно переписку царицы с царем.
21-го мая 1916 г. царица приписывает в конце письма: «Говорят, что Китченер приезжает 28-го сюда в Ставку». Через три дня, 24 мая, крейсер, на котором шел Китченер, затонул близ Оркнейских островов. Через несколько дней царица сообщает утешительный отзыв Распутина: «Друг говорит, что для нас хорошо, что Китченер погиб, так как позже он наделал бы России вреда, и что это не жалко, что с ним погибли документы».
Царица запрашивает: «когда приблизительно начнется наступление гвардии?» Ответа, по-видимому, нет, и через несколько дней повторный запрос: «Принимает ли гвардия участие или все еще нет»? На ряду с этим: — «Только скажи мне, когда начнется наступление, чтобы Он мог особенно тогда помолиться; {32} это имеет такое огромное значение»... «Друг просит, чтобы мы пока не наступали слишком усиленно на север, потому что, по его словам, если мы будем продолжать иметь успех на юге, они сами отступят на севере или предпримут там наступление, и тогда их потери будут очень велики, — если мы там начнем наступать, наши потери будут очень тяжкими» (26. V. 916). Через два месяца: — «Он (Распутин) находит, что было бы лучше не наступать слишком настойчиво, так как потери будут чрезмерно велики». 24-го сентября Александра Федоровна сообщает:
«Душка, наш Друг очень недоволен тем, что Брусилов не послушался твоего приказания остановить наступление». Через день — о том же: «Ах, отдай опять приказание Брусилову остановить эту бесполезную бойню... Твои планы были так мудры, их одобрил наш Друг». Та же просьба в письме от 12 октября. И т. д.
Теперь факты другого порядка.
17-го апреля 1915 г. царица сообщает царю, что получила «длинное, милое письмо от Эрни», — ее брата Эрнста Людвига, великого герцога гессенского. Великий герцог «крепко тебя целует» и пишет, что «у них возник план послать частным образом доверенное лицо в Стокгольм, которое встретилось бы там с человеком, посланным от тебя (частным образом), и они могли бы помочь уладить многие временные затруднения. План его основан на том, что в Германии нет настоящей ненависти к России. Я немедленно послала ответ (все через Дэзи)... Я хотела кончить с этим делом до твоего возвращения, так как знала, что тебе это было бы неприятно. В. (Вильгельм II), конечно, ничего абсолютно об этом не знает.
{33} Эрни пишет, что они стоят твердой стеной во Франции и, по словам его друзей, также на юге и в Карпатах. Они думают, что у них 500.000 наших пленных. Все письмо очень милое и любящее. Оно меня очень обрадовало...». — В конце 1915 г. фрейлина Александры Федоровны княг. М. А. Васильчикова, застрявшая заграницей в момент объявления войны, привезла от того же гессенского герцога два собственноручных письма царю и царице и «ноту» для министра иностранных дел Сазонова. А незадолго до того, тоже в самый разгар русских неудач на фронте, министр двора гр. Фредерикс получил по городской почте дружественное письмо от занимавшего аналогичную должность при Вильгельме II гр. Эйденбурга. Германский гофмаршал предлагал — «во имя долга перед Богом, перед нашими государями и отечествами сделать все от нас зависящее, чтобы вызвать между обоими нашими императорами сближение».
Эти письма и предложения не дали желанных для их авторов результатов. Но для соблазна и подозрений они дали достаточно солидные основания. Броская формула П. Н. Милюкова — «глупость или измена» получила широкую популярность благодаря хорошему резонансу Государственной Думы, где она была произнесена. Но до Милюкова Гучков в закрытом заседании Особого Совещания по обороне сказал в сущности то же, говоря: «Если бы нашей внутренней жизнью и жизнью нашей армии руководил германский генеральный штаб, то, вероятно, он не создал бы ничего, кроме того, что создала наша русская правительственная власть». А накануне революции, в письме, которое писалось от 25. XII 916 до 4. II. 917 гг., вел. князь Александр Михайлович указывал «дорогому Нике», {34} что «можно подумать, что какая то невидимая рука направляет всю политику так, чтобы победа стала немыслимой». Из переписки генералов Сухомлинова и Янушкевича видно, что еще в мае 1915 г., о том же и в тех же, «милюковских», выражениях писал из Ставки военному министру помощник Верховного Главнокомандующего: «М. В. Р. (Родзянко) показал мне копии прямо возмутительных документов г. а. у. (главного артиллерийского управления). Просто волосы дыбом становятся. Что же это? Измена, панама, идиотизм?».
Один из свидетелей со стороны — ген. Деникин, «переживая памятью минувшее», удостоверяет: «В артиллерии громко, не стесняясь ни местом, ни временем, шли разговоры о настойчивом требовании императрицей сепаратного мира, о предательстве ее в отношении фельдмаршала Китченера, о поездке которого она, якобы, сообщила немцам и т. д.». А ген. Алексеев уже после революции, весною 17-го года, «неопределенно и нехотя» так разъяснил Деникину его «мучительные» сомнения: «При разборе бумаг императрицы нашли у нее карту с подробным обозначением войск всего фронта, которая изготовлялась только в двух экземплярах — для меня и для государя. Это произвело на меня удручающее впечатление. Мало ли кто мог воспользоваться ею»...
Вел. кн. Михаил говорил Родзянке почти накануне революции: «Вся семья сознает, насколько вредна Александра Федоровна. Брата и ее окружают только изменники. Все порядочные люди ушли».
Измены могло не быть во дворце — она могла исходить из ближайшего окружения. Могло не быть измены прямой и преднамеренной — она могла быть {35} объективно, как последствие «глупости», преступного легкомыслия и небрежности.
4.
Личность последнего русского самодержца в значительной мере определила судьбы русского самодержавия. Вся его жизнь в такой же мере служила во вред монархии, в какой его смерть пошла — и идет — тому же делу на пользу. Даже преданные абсолютизму и лично Николаю II не рискуют это отрицать. В эвфемической форме В. И. Гурко склоняется, в сущности, к тому же мнению, когда трагедию России он усматривает в несоответствии «между той формальной властью, которой обладал покойный государь, и той внутренней органической силой, которая была ему присуща». Однако, как бы высоко — или низко — ни расценивали роль последнего самодержца для судеб возглавлявшегося им строя, — главная причина крушения этого строя не здесь, не во «внутренних органических» свойствах самодержца. Главное — в неограниченности той «формальной власти», которую представляет всякий самодержавный строй.
Самодержавный строй обречен потому, что современная государственность не может не считаться с правом, не руководиться хотя бы в основных своих линиях законом. Самодержавие же не способно следовать даже собственному праву, не может не нарушать своих же, даже основных, законов, не вмешиваться в администрацию, не руководить судом, не заводить «кондуитных списков» для якобы несменяемых судей, вообще — не руководиться политической целесообразностью, при которой «соображения {36} юридические, конечно, отпадали», — по признанию главы судебного ведомства Щегловитова.
Даже по собственному желанию избранных министров самодержец склонен был отстранять от наиболее ответственных решений. Такой верный слуга самодержавия, как Плеве, удостоверяет, что издание важных актов без посредства министров — черта общая всем русским государям, начиная с Александра I. Гурко, считает, что «склонность к произволу» Николай II унаследовал от своего пращура — Павла I. «Самодержцы по наружности выслушивают своих министров, наружно соглашаются с ними, но почти всегда люди со стороны находят легкий доступ в их сердца или вселяют государям недоверие к своим министрам, представляя их искусителями на самодержавные права». Это говорит Плеве!
Современное государство не терпит длительного хаоса в управлении, оно не терпит, чтобы каждый председатель совета министров имел в кармане одновременно три высочайших указа без обозначения даты — указ о полном роспуске парламента, указ о роспуске до окончания войны и на неопределенный срок. Оно не терпит решения государственных вопросов по методу решения Николаем II вопроса об учреждении папской нунциатуры в России, когда незначительные промежутки времени разделили три одинаково непреложные высочайшие резолюции: «Нахожу желательным», «Нахожу преждевременным»; «Нахожу нежелательным». Оно не может терпеть, чтобы колебания государственной воли, олицетворенной самодержцем, доходили в своем произволе до того, что после двух противоречивых решений, третье сопровождалось бы специальной оговоркой: «Это мое последнее непреклонное желание». Ибо {37} даже средневековая идеология Сипягиных и Мещерских — «всякое желание государя подлежит беспрекословному исполнению, будучи выражением божественной благодати, от помазанника Божия исходящим» — даже она оказывается в тупике при множественности противоречивых «желаний».
В прежние века такое положение — tel est notre bon plaisir — сходило без последствий и в странах Запада. В новейшее время даже Восток отказывается с ним мириться.
Характерный эпизод восходящий еще к 1897 г., передает в своих воспоминаниях Витте. В качестве министра финансов, он получил через министра двора, высочайшее повеление о порядке включения сметы министерства двора в общегосударственную роспись. Повеление это «отменяло закон». При этом государь потребовал, чтобы «cиe высочайшее повеление не распубликовывалось, дабы не возбуждать толков», и лишь «при печатании нового издания законов «соответствующие статьи были соответственно изменены», — втихомолку, без шума. (Пристрастие к секретным указам Николай II сохранил и в «конституционный» период своего царствования. Таким указом в 1916 г. был выделен из Совета Министров так называемый Малый Совет министров. Секретным же указом были предоставлены исключительные права председателю Совета министров — Штюрмеру.) «Таких высочайших повелений в России не было со времени Павла, — замечает Витте, — да и он (Павел), вероятно, не предлагал бы незаметно фальсифицировать новое издание законов».
Если припомнить реальный план Павла I — упразднить все государственные учреждения и сосредоточить в руках самого государя даже всю администрацию, — можно считать, что Витте несколько {38} идеализирует Павла. Но вот уже не Павел I и не Николай II, а сам Витте...
Свою денежную реформу он провел путем прямого и открытого нарушения закона. И если при этом он противозаконно отнял у Государственного Совета его права, то в другом случае он столь же противозаконно сообщил законодательные права другому учреждению — Комитету по сооружению сибирской железной дороги. Витте не раз подчеркивает, что он предвидел и предупреждал о возможности конфликта с Японией. Но, с другой стороны, никто другой, как именно Витте, первый выхватил у Китая часть Манчжурии, послужившей поводом к осложнениям на Дальнем Востоке. Витте с полным удовлетворением описывает, как ему удалось «заинтересовать» в своей операции китайских сановников за невысокую плату в 500 и 250 тыс. рублей, — стоивших впоследствии Ли-Хун-Чангу потери престижа, а Чан‑Ин-Хуану и Сюн- Кинг-Шену жизни.
Враги Витте справа, выискивая всюду влияние личных мотивов, склонны самый «конституционализм» Витте объяснять тем, что Витте на личном опыте «дважды испытал непрочность своего служебного положения; если оно всецело зависит от единоличной воли монарха».
Во всяком случае, либерализм и «конституционализм» Витте не шел дальше замены варварской формы абсолютизма абсолютизмом более прикровенным, «просвещенным», — если не руководимым, то осуществляемым самим Витте. Разве не характерно, что даже самый либеральный, дальновидный и просвещенный министр самодержавного строя не может не действовать без нарушения закона. Даже для преданного самодержавию министра, если он деятелен и более или менее дальновиден, — абсолютизм оказывается, в конце концов, {39} «невыгодным» и непереносным. Более ловким самодержцам удается продлить век абсолютизма. Meнее удачливые, наоборот, ускоряют его конец, делают его гибель более бесславной, обнажающей до дна накопившуюся в веках муть.
Защитники и сторонники абсолютизма, отыскивая причины его крушения, находят их в перемене военного счастья, в неудаче японской кампании, в коварстве Витте, в интригах Гучкова, в «зажигательных лозунгах» социалистов, в «кадетствующем чиновничестве», в упрямстве или, наоборот, уступчивости царя и т. д. Такого рода объяснения явно скользят по поверхности. Но любопытно, что такие объяснения дают не только Вырубова или Курлов. Их дают и Гурко с Шульгиным. Последний не так уже давно, со всей присущей ему искренностью, поведал, что стоило Николаю II назначить кн. Львова председателем совета министров не после своего отречения, а на 3-4 месяца раньше, «ну хоть до последнего созыва Думы», и, кто знает, может быть, «обошлось бы».
Все эти объяснения грешат тем, что они oбходят вопрос, не отвечают на основное сомнение, почему самодержавие проиграло и японскую, и мировую войну? Почему явились «зажигательные лозунги»? Почему даже среди великих князей, не то, что среди министров и октябристов, появились недруги царя и старого режима? Почему Николай II не назначил кн. Львова председателем ни 17 октября 1905 г., ни после военных поражений 1915 г., ни после образования в Думе так наз. прогрессивного блока — «последней попытки спасти монархию», по свидетельству П. Н. Милюкова, — ни до последнего созыва Думы, ни после убийства Распутина? И т. д. и т. п.
{40} Историки французской революции, в их числе и Жорес, единодушно отмечают, что Бурбоны уже после конфликта с страной должны были совершить ряд новых ошибок, одна другой непоправимее, для того, чтобы окончательно погибнуть. Применившись к обстоятельствам, став искренне и последовательно на путь уступок, они сохранили бы власть. Но могли ли Бурбоны сделать то, что им рекомендовали не только историки революции, а и современные им политики? Могли ли Бурбоны, Стюарты, Романовы не делать ошибок, одна другой непоправимее, даже после во вне обнаружившегося столкновения власти с народом?
Пусть захват Манчжурии — необходимость или случайность! А Ляодунский полуостров, захват Порт-Артура и Да-Лянь-Ваня (Дальний)?... А приготовления к захвату Босфора в 1896 г., в период полного международного мира?... А «грандиозные планы в голове нашего государя», о которых упоминает военный министр Куропаткин в записи от 16 февраля 1903 г. — «идти к присоединению Кореи,... под свою державу взять и Тибет... взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы»?...
Разве можно объяснить случайностью тот подбор министров, которым в течение десятилетий довольствовались русские самодержцы.
Не один Витте, а почти все, рискующие касаться этого ранящего иногда самих мемуаристов пункта, удостоверяют крайнюю бездарность при огромном честолюбии, чванливости, часто корыстолюбии высших царских сановников. «Можно спросить, есть ли у правительства друзья? И ответить совершенно уверенно: нет. Какие же могут быть друзья у дураков и олухов, у грабителей и воров», «Самодержавие сделалось в последнее время {41} девизом для всяких искателей собственного благополучия». Обе эти характеристики б. государственного секретаря А. А. Половцева относятся не к кануну падения абсолютизма, а еще к 1901 году. Даже такой пламенный сторонник абсолютной монархии — «единственной формы правления, соответствующей характеру русского народа» не только в прошлом, но и в будущем, — как Курлов, и тот нашел только одного «бесстрашного русского витязя» — своего патрона Столыпина. Все другие — «пигмеи бездарные, безвольные, сами не знавшие, в какую сторону им надо идти».
Когда в лихоимстве уличают, — в частности, А. С. Суворин, — не одного вел. кн. Александра Михайловича (об этом пустил слух еще Витте, ненавидевший А. И., см. воспоминания Витте на нашей стр. ldn-knigi), а почти всех дядьев и родственников самодержца (вел. кн. Владимира, Алексея, Сергея, Петра Николаевича, Дмитрия Константиновича и т. д.), — что это «акциденция» самодержавного строя, или неизбежный его придаток? Случайность ли, что «одна из самых крупных фигур бюрократии крайнего монархического направления» В. И. Гурко, который, по утверждению его почитателей, «мог бы сыграть очень серьезную роль, если бы остался в рядах правительства», — в рядах правительства не остался, а очутился на скамье подсудимых? Остроумный ли анекдот только — запись в дневнике Половцева от 4 апреля 1902 г., в день отпевания тела убитого Сипягина: «Между всеми присутствующими держится слух, что министром внутренних дел будет назначен Бобриков. Подхожу к Горемыкину и спрашиваю его: — Sera-ce pour longtemps?
Ответ: pour 6 ou 8 mois.
Я: Après quoi il volera en l’air et toute la différence sera qu’il volera en l’air seul ou avec nous.
Горемыкин: Dans tous les cas il volera, mais pas en l’air ».
{42} Один Штюрмер еще мог быть исключением и случайностью. Но Штюрмер и Хвостов — это уже правило. А если к ним придать Горемыкина, Протопопова, Н. Маклакова, Трепова, Голицына и т. д., — получается система. Один Распутин мог быть случайностью, патологическим исключением, скверным анекдотом. Но если поставить с ним рядом — М. Philippe, Митю Колябу, красавца инока Мардария, старицу Mapию Михайловну, Пашу из Дивьева, босоножку Олега, Василия и т. д. — получается целая галерея. Другая галерея получается, если рядом с Распутиным поставить Бадмаева, кн. Андронникова, Манасевича-Мануйлова, Илиодора, Белецкого, Хвостова, Вырубову, Воейкова и т. д. Когда с Распутиным ищет свидания Протопопов или Штюрмер, это естественно и может быть объяснено личными, случайными качествами неудачных министров. Но когда с этим «мужиком эротоманом, с грязными руками, черными ногтями и запущенной бородой» ищут свидания Столыпин, Коковцев (как Коковцов «искал» свидания с Распутиным см. в его Воспоминаниях на нашей странице ldn-knigi; опять сплетни...), Щегловитов и даже сам автор приведенной только что характеристики, французский посол при российском самодержце, Морис Палеолог, — тогда, очевидно, мы имеем дело с одной из реальных движущих сил всей системы самодержавной власти.
Русский абсолютизм в своем падении превзошел все известные до него образцы. Если французский абсолютизм опустился до кардинала де- Рогана, абсолютизм русский дошел до «божьего человека» Григория. Тонкая нить соединяла вершину государственной власти с самыми низинами народной тьмы и суеверия. Вся страна, весь основной массив населения находился вне этой линии, соединявшей обе крайние точки, — он стоял в прямой оппозиции к ней. От Керенского и {43} до Пуришкевича с Шульгиным, одни, топя монархию, другие, жертвуя монархом, чтобы «спасти монархию», — земства, города, армия, церковь, совет объединенного дворянства, великие князья — все отошли от воплощавшего в себе абсолютизм монарха. Здесь наглядно обнаружилась изолированность старой власти, ее полная ненужность ни для кого, единственно оставшееся у нее основание для существования — сила инерции.
И, в самом деле, чему бы русское самодержавие ни было обязано своим историческим возникновением — Золотой Орде, Византии ли, Церкви ли, борьбе за территорию, — все «причины» давно уже отпали, русский абсолютизм к XX веку давно уже превратился в пережиток географический, правовой, культурно-бытовой.
«Страшно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма», — писал Александр III 21 апреля 1881 г. наставнику и политическому руководителю всей его жизни Победоносцеву. «Я слишком глубоко убежден в безобразии представительного выборного начала, — возвращается он к той же теме в письме от 12 марта 1882 г., — чтобы когда либо допустить его в Poccии в том виде, как оно существует во всей Европе». Александр III свое слово сдержал — представительного начала в России не допустил. Его преемник всячески старался остаться верным заветам отца и Победоносцева. Николай II по воцарении тотчас же публично провозгласил, что будет «охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно», как охранял его «незабвенный, покойный родитель».
В октябре 1904 г. Николай II заверял Витте: «я никогда {44} ни в каком случай не соглашусь на представительный образ правления, ибо я считаю его вредным для «вверенного мне Богом народа». Кн. Палей рассказывает, как 3 декабря 1916 года вел. кн. Павел отправился к царю «почтительно просить его величество даровать конституцию». И через 11 лет после манифеста 17 октября, ровно за 3 месяца до падения абсолютизма, самодержец ответил, что это невозможно, так как он присягал самодержавию. Все же Николаю II свое слово сдержать не удалось.
Среди апологетов монархии распространено мнение, что монархию погубила слабость последнего монарха. Будь на престоле Александр III, русский абсолютизм был бы жив и то сей день. Тем интереснее отметить, что противоположное мнение начинает теперь встречать сторонников даже среди бывших министров покойного царя. Так его б. министр иностранных дел Извольский справедливо отмечает, что революционное движение, проявлявшееся с особой силой во время японской войны, на самом деле имело гораздо более отдаленные корни, восходившие к предшествующему царствованию — мы бы сказали; еще раньше, — к «революционной эре», открытой Александром II. Подавляемое в течение 13 лет Александром III, оно кончило бы тем, в конце концов, что вспыхнуло бы и под его железным режимом. Когда оно вспыхнуло при более хилом управлении Николая II, последний, подчиняясь неизбежному, «заклял» катастрофу манифестом 17 октября. Непреклонная воля Александра III, вероятно, не склонились бы перед событиями, которые кончились бы тем, что ее сокрушили. Как в басне о дубе и тростинке, слабый сумел выпрямиться там, где сильный должен был подломиться. «Выпрямившись», Николай II в течение {45} еще 12 лет пробовал одолеть те силы, которые принудили его капитулировать в пятом году и которым суждено было ниспровергнуть абсолютизм уже окончательно — в семнадцатом.
Не от революции пятого года пришло русское нестроение. A от нестроения русской жизни пришла русская революция. Оправданность революции пятого года — в революции 17-го года, в повторном свидетельстве ее исторической необходимости. И оправданность революции 17-го года в незавершенности первой революции.
Русские военноначальники понимали, что в 1914 г. нельзя вести войну методами отечественной войны, что сомкнутый строй и наступление колоннами должны уступить место строю рассыпному, наступлению «цепью», «перебежками по одному», «применяясь к местности». Но русские правители, увы, не поняли, что одного механического подчинения и слепого повиновения в войне народов, а не одних только профессиональных кадров, — недостаточно. Они думали, что сумеют по-прежнему обойтись одними бармами и шапкой Мономаха и тогда, когда необходимо было доверчивое, — хотя бы пассивно — сочувственное отношение народа к власти.
В 16-ом веке Ивану Грозному можно было хвалиться (перед Стефаном Баторием), что он царь «по божьему изволению, а не по многомятежному человечества хотению». В 20-м веке, после трехвекового царствования Романовых, воцарявшихся и низлагавшихся откровенной силой «многомятежного человечества хотения», — при котором роль «человечества» иногда исполняли всего 360 преображенцев, — об этом говорить уже не приходится. В «мистику царственного происхождения» или в «природного» царя {46} Кирилла Владимировича можно только делать вид, что веришь. После опыта прошлого, кто не хочет компрометировать «веры и отечества», тот не может уже сливать их в нераздельную формулу с «царем»; кто дорожит «православием и народностью», — должен откинуть «самодержавие».