II. Падение русского абсолютизма 8 глава




Суханову известно многое по «положению», кото­рое он занимал в первые месяцы революции, очу­тившись раньше других в «недрах революции» — в Таврическом дворце и деятельнее других уча­ствуя в организации будущего «источника власти» — {144} петербургского Совета рабочих депутатов, — специализируясь по преимуществу на «внешней политике» Совета: на сношениях, путем воззваний, с «международным пролетариатом» и на личных пе­реговорах в «контактной комиссии» с Временным Правительством. Положение и профессия — Суханов был «политруком» в Горьковской «Новой Жизни» — только «аккумулировали» его природное влечение и интерес ко всякого рода политике, круп­ной и мелкой, публичной и фракционной, к людям и фактам. Только исключительно развитым инстинктом можно объяснить, что Суханову удается проникнуть и на интимное собрание большевиков, чествующих во дворце Кшесинской только - что прибывшего Ленина; присутствовать на заседании фракции левых эсэров, в качестве не то почетного гостя, не то «загонщика» и докладчика; будучи еще «диким», участвовать на партийной конференции меньшевиков; «с согласия начальствующих боль­шевиков остаться на некоторое время в заседании их фракции — посмотреть, послушать»; «попасть и во фракцию эсэров и посидеть с полчаса»; и даже, очутившись как-то в Таврическом дворце неожиданно в среде политических своих врагов, не заметивших случайно его прихода, Суханов находит в себе присутствие духа усесться «в конце стола» и наблюдать. «Было нестерпимо смотреть и слушать», — делает он ремарку в «Записках», но он продолжает и смотреть, и слушать...

 

Конечно, здесь сказывается не только профессиональный интерес, но и особый политический тип революционного Фигаро, разностороннего чуждого всяких «предрассудков», пользующегося личными {145} связями и покровителями, чтобы непременно попасть ту­да, куда ему хочется. Но самые «Записки» от того лишь выигрывают в занимательности.

 

Читатель «Записок» может узнать много новых анекдотических подробностей: о том, что в день торжества революции Стеклов целовался с Милю­ковыми; что еще в апреле-мае Красин приходил в ужас от разрушения промышленности рабочими и «совершенно попадал в тон Коноваловым, Львовым и буржуазно бульварной прессе»; что создатель «Новой Жизни» Горький не переставал «сомневаться в ее словах и делах», «не любил ее» и «глубоко и искренне страдал от нее». И т. д. — Читатель может встретить любопытное описание группы будущих героев, попавших впросак тремя с половиной месяцами раньше: «Это были Каменев, Троцкий и еще три четыре большевицких генерала. Никогда, ни раньше, ни после, я не видел их в таком жалком, растерянном и угнетенном состоянии. Они, кажется, и не пытались бодриться. Каменев, совершенно убитый, сидел за столом. Троцкий подошел ко мне:

— Ну, что там?

Я рассказал о судилище в двух словах.

— Что же по вашему делать? Как бы вы посо­ветовали?

Я в недоумении пожал плечами... Я решительно не знал, что делать». (Т. IV, 467 - 8).

Или Луначарский, — в те же польские дни «не­решительно» пристающий к Суханову: «А что Нико­лай Николаевич, — как вы думаете, не уехать ли мне из Петербурга?» — Или Керенский, спасающий «счастливого обладателя энергичной супруги» — {146} Стеклова совсем на манер того, как незадолго спасал, от гораздо боле остро нависшей угрозы, — царских сановников: старого Сухомлинова и «тщедушную фигуру с совершенно затурканным, страшно съежившимся лицом» Протопопова, как картинно описал этот эпизод Шульгин. — Или достойная кинематографа сцена собрания центрального комитета большевиков 10 октября на квартире у Суханова, в отсутствии хозяина, — которому жена дала «дружеский, бескорыстный совет» не ночевать дома, — и при участии Ленина «в парике, но без бороды», Зиновьева «с бородой, но без шевелю­ры» и др., — когда был поставлен формально и решен положительно вопрос о восстании в ближайшие же дни. И. т. д.

 

Таких описаний много. Особенно в воспоминаниях о первых днях революции, за которыми автор следит по часам, характеризуя каждого встречного, входящего и уходящего из «недр революции».

 

По принятому нынешнему мемуаристами обыкновению — даже мемуарист Набоков не составляет в этом отношении исключения — Суханов не стесняется писать — и печатать — о живых, как о мертвых, а с покойниками обращается, как с живы­ми. Он щедр на личные характеристики. Почти все находившиеся на революционной авансцене деятели проходят в том или другом сочетании на страницах «Записок»: Керенский, Милюков, Ленин, Це­ретели, Терещенко, ген. Алексеев, Троцкий, Чхеидзе, Коновалов, Стеклов, Соколов, Гоц, Гвоздев, Авксентьев, ген. Корнилов, Гендерсон, Тома, Вандереельде и т. д. Всем воздает Суханов по заслугам и сверх того. Для каждого находится у него злое, {147} ядовитое слово. Но в фокусе сухановского обличения — Церетели и Керенский.

Помимо характеристики деятелей изображается и самая деятельность. Здесь можно найти историю составления многих документов революционной эпохи: актов Временного Правительства, воззваний и обращений Советов. Суханов рассказывает, в частности, о том, как, где и кем был составлен получивший впоследствии такую громкую известность «Приказ № 1». — Родившись поздно ночью 1 марта за портьерой комнаты № 13 в Таврическом дворце, приказ этот, по свидетельству Суханова, явился плодом безымянного коллективного творчества преимущественно солдатских «масс». «За письменным столом сидел Н. Д. Соколов и писал. Его со всех сторон облепили сидевшие, стоявшие и навалившиеся на стол солдаты и не то диктовали, не то подсказывали Соколову то, что он писал. У меня в голове промелькнуло описание Толстого, — как он в яснополянской школе вместе с ребятами сочинял рассказы». — Суханов подчеркивает, что Соколова никак нельзя считать автором документа. Сам Соколов неоднократно открещивался от не­го, «невиноватый ни сном, ни духом». По мнению Суханова, — Соколов явился лишь «техническим выполнителем предначертаний самих масс». — На­сколько такое «выполнение» соответствует непричастности «ни сном, ни духом» — это, конечно, уже другой вопрос.

 

Ряд фактов, сообщаемых Сухановым, появля­ется в печати впервые, и потому впервые же стано­вятся они известными широкой публике. Однако, не­которые факты, не сохраненные даже изустным {148} преданием, оказываются сюрпризом и для «спецов», вряд ли до того знавших, например, о неофициальном предложении Суханову поста товарища министра земледелия Чернова или о еще менее того оформленном предложении ему поста «наркоминдела» на следующий же день после большевицкого переворота. — «А какой был бы министр иностранных дел! Идите к нами» искушал Суханова в каком-то восторженном полузабытьи только что назначенный «наркомпросом» Луначарский. — Эти предложения характерны, конечно, не только для одного Суханова...

Особый интерес представляют описания событий, остававшихся доселе неизвестными не по случайным обстоятельствам, а по преднамеренному расчету заинтересованных в том лиц.

 

Большевицкой удаче в октябре предшествовали две неудачи. Еще 10-го июня, назначая «мирную манифестацию» под лозунгом «долой министров – капиталистов!», большевики рассчитывали при наличности благоприятной обстановки заключить манифестацию го­сударственным переворотом, захватить правительственные учреждения, арестовать правительство. Выра­ботана была диспозиция. Намечен ударный пункт — Мариинский дворец. Назначен главнокомандующий повстанцев — прапорщик Семашко из 1-го пулеметного полка. Военно-технический успех не возбуждал сомнений. Дело испортили колебания политического центра. Сталин, Стасова и посвященные из периферии стояли за выступление. Против него были «soit disant меньшевик» Каменев и «обладатель известных свойств кошки и зайца» — Зиновьев. «Сред­нюю, самую неустойчивую и оппортунистическую позицию» занял Ленин. Решил дело, конечно, он {149} — «в нерешительности воздержавшись». Манифестация была отменена.

Аналогичное произошло и в июльские дни. К ве­черу 3-го июля большевицкий центральный комитет решил солидаризоваться с возникшим брожением, стать открыто во главе и перевести его в восстание. Были даны уже соответствующие директивы «на места», — в районы. Изготовили соответствующий случаю плакат для «Правды». Был выработан план переворота. «Три намеченных министра — Ленин, Луначарский, Троцкий — заключили между собой соглашение», — рассказывает Суханов. Но неожиданно ру­ководители меньшевистско-эсеровского блока взяли необычайный для них «твердый курс», и большеви­ки снова... «в нерешительности воздержались» (т. IV, 410). Плакат было приказано экстренно вырезать уже из стереотипа, и 4-го июля «Правда» вышла с зияющей на первой странице белой полосой.

 

Легко было вырезать плакат. Но раз приведенные в движение массы уже не так легко было оста­новить, Суханов считает, что 4-го июля «положение становилось совсем серьезным, и не было никаких видимых средств к предотвращению всеобщего по­грома и огромного кровопролития, — Но вдруг над Петербургом разразился проливной дождь. Минута-две-три, и «боевые колонны» не выдержали. Очевидцы командиры рассказывали мне потом, что и солдаты-повстанцы разбегались, как под огнем и переполнили собой все подъезды, навесы, подворотни. Настроение было сбито, ряды расстроены. Дождь распылил восставшую армию. Выступившие массы больше не находи­ли своих вождей, а вожди — подначальных...»

 

В петербургской обстановке 17-го года {150} повторилась историческая картина у парижской ратуши в день свержения Робеспьера.

 

Быт очень часто убедительнее пространных рассуждений. «Записки» пресыщены штампованными марксистскими словами и словечками. В них много плоского зубоскальства и пошлой риторики. Но «Запи­ски» не чужды и бытовых картин, лучше десятков страниц уясняющих смысл событий. Чтобы ограни­читься примером, упомяну только картину чаепития Суханова с Луначарским, усталых и умиленных впечатлениями от прогулки по Петербургу в день по­лугодовщины революции, 27-го августа. В сумерках вдруг зазвенел телефон. Говорили из Смольного. Сообщили о выступлении Корнилова. «Я бросил труб­ку, чтобы бежать в Смольный... Мы почти не обсуж­дали оглушительного известия. Его значение сразу пред­ставилось нам обоим во всем объеме и в одинаковом свете. У нас обоих вырвался какой-то своеоб­разный, глубокий вздох облегчения. Мы чувствовали возбуждение, подъем и радость какого-то освобождения. Да, это была гроза, которая расчистит невыносимо душную атмосферу... Это исходный пункт к радикаль­ному видоизменению всей конъюнктуры. И, во всяком случае, это полный реванш за июльские дни» (т. V, 217).

 

Если бы те, кто вдохновляли и готовили это не­счастное выступление, предвидели, кому оно будет на потребу, кому доставит «радость» и для какой «кон­ъюнктуры» оно послужит «исходным пунктом», — может быть, они лишний раз задумались бы прежде, чем выступить.

 

Во всяком случае, эта запоздалая справка чрезвы­чайно ценна для познания психологии тех руководи­телей революции, которые ни на минуту не переставали {151} пугать «массы» перспективой контрреволюции, а са­ми испускали «глубокий вздох облегчения» при известии о фактическом выступлении контр-революционного генерала, испытывали «радость какого-то освобождения»...

 

3.

 

Быт — бытом, однако, не в нем главный нерв «Записок». Для автора — во всяком случае. Можно с большим основанием утверждать, что самые «Записки» для него не что иное, как форма комментария и послесловия осуществлявшей­ся на практике политической линии.

У Суханова есть идея. Она владела им в семнадцатом году. Он остается верен ей и по сей день, не­смотря на крушение, которое она — и он — претерпе­ли. Она определяла его политическую волю, диктовала стратагемы и тактические решения. Это — идея Циммервальда.

 

Из всех «фронтов» русской революции — земли, хлеба, воли, национального освобождения — Суханов острее всего воспринимал фронт войны и мира, ко­торый с первого же дня революции представлялся ему в обратном виде, как фронт мира и войны. С обычной для него рисовкой, Суханов рассказывает, как он еще 21-го апреля, «приемля на себя эпитет изменника», «лично» говорил Временному Правитель­ству, что «нужно кончать войну».

 

Этот лаконический рецепт, если имел какой-либо смысл,— то только один: кончать войну во что бы то ни стало, так или иначе, ценой любого мира. Но Суханов не считал себя плоским пораженцем. Он {152} негодовал и возмущался, когда противники его поли­тики мира доказывали, что она неизбежно ведет к сепаратному миру. Суханов и его единомышленники развивали фиктивнейшую теорию математически равного отношения к союзному империализму и империализму неприятельских держав. Полное равновесие по отношению к тем и другим «каннибалам». Соот­ветственно с этим и активная политика должна равноускоренно двигаться по двум параллельным путям — линии борьбы за мир и линии охраны боеспо­собности.

 

Эту тонкую диалектику трудно было даже изъяснить вразумительно, не то что осуществить ее на деле. Уж на что близкий Суханову по духу человек, соредактор его по «Новой Жизни» Максим Горький, и тот говорил, что «он не понимает, чего мы хотим, атакуя союзный империализм и требуя разрыва с ним». Горький — даже Горький! — спрашивал, «не есть ли это действительно сепаратный мир, в котором нас обвиняет буржуазная пресса». Он требовал полной ясности, совершенно конкретной про­граммы, всех точек над «i» (т. IV, 181).

 

Руководимые циммервальдцами Советы, как из­вестно, вняли голосу Суханова, поддались искушению кончать войну. Но желанный конец — всеобщий демократический мир — явно не удавался. В этом при­ходилось убеждаться горьким и тяжким опытным путем. Иллюзии стали исчезать. Линия, принявшая с самого начала резкий уклон в сторону Циммервальда, начала понемногу выпрямляться. Процесс этот шел слишком медленно, но он все-таки обозначил­ся. — Суханов вспоминает выразительные паралле­ли. 14-го марта под диктовку Чхеидзе Суханов {153} выводил в воззвании «Ко всем народам мира» — «наступило время народам взять дело мира в свои руки». А 7-го августа тот же Чхеидзе, открывая в Смольном «Совещание по обороне», говорил: «Народ взял дело войны в свои руки...» И когда один из оборонцев честно признается в неосно­вательности былых мечтаний: «Призыв русской демократии к миру нашел себе слабый отклик среди союзников. Наша революция не зажгла всемирного пожа­ра, как мы мечтали пять месяцев тому назад. И те­перь перед русской демократий резко ставится в порядок дня другая задача: укрепление боеспособности русской армии», — Суханову остается лишь сделать ремарку: «Чорт знает что такое!...» (т. V, 141).

 

Легко было прокламировать борьбу за мир в общем виде в принципе. Труднее было конкретизиро­вать программу мира, дать ей положительное и осуще­ствимое в реальности выражение. Тем уютнее была позиция Суханова, когда от слов к делу пришлось перейти уже не ему, оказавшемуся к тому времени в оппозиции не только к Правительству, но и к «правя­щему блоку» в Советах. Под прямым давлением Горького, требовавшего ясности, Сухановы в «Новой Жизни» додумались, наконец, в июне до решения. С «варварскими союзниками» страна может в слу­чае надобности и порвать, но «поскольку Вильгельм, Гинденбург и Кюльман не отказались от своих грабительских целей, постольку результатом разры­ва будет не сепаратный мир, а сепаратная война революционной России с империалистской Германией».

 

России и революции, увы, не удалось миновать пути, на который ее с такой настойчивостью влекли и под­талкивали циммервальдцы. Начали с того, что {154} революция должна «съесть» войну. Кончили тем, что вой­на «съела» революцию, а заодно и значительную часть России. Был и сепаратный мир. Была и «сепаратная война». Словом, свершилось все по слову Суханова. Но он все-таки не удовлетворен.

 

С одной стороны, «декрет о мире» Суханов склонен считать «не пустой революционной фразой, а реальным политическим актом», «тем самым, что должно было сделать правительство революции не­сколько месяцев тому назад», и что большевики сде­лали на следующий день после переворота «в достой­ной и правильной форме». А с другой стороны, Суханов не может не признать, что «мирное выступление 26-го октября объективно уже было сдачей на милость победителей». Но Суханов не считал бы себя тонким политиком, если бы не сумел выбраться из затруднительного положения и разрешить противоречие.

 

Сами авторы декрета вышли из противоречия признанием своего просчета в темпе и в сроке социалистической революции, «задержавшейся» на Запа­де. Суханов ищет выхода тоже во времени, но в прошлом, в упущенных другими сроках и возможностях. И тут он выдвигает свою самую заветную, мнимую идею о том, что могло бы быть, если бы «фронт мира циммервальцев» стал бы «не менее своим и для каждого разумного патриота...» Если бы раньше не большевицкие Советы, а советский блок разорвал «с империализмом соб­ственной и союзной буржуазии, если бы он ребром поставил вопрос о мире (так, как это через пять месяцев сделали большевики), то «почет­ный всеобщий мир был бы завоеван». В этом порукой — Суханов. — «Тогда это было близко и {155} возможно, — уверяет Суханов. Когда престиж ре­волюции был еще велик, а миллионы штыков стояли на фронте, — тогда война не вынесла бы открытого разрыва русской революции с мировым империализмом не вынесла бы прямых и честных предложений мира, брошенных на весь мир. Тогда они расша­тали бы до конца воюющую Европу, и мировой империализм капитулировал бы перед натиском измученных, жаждущих мира пролетарских масс» (т. IV, 95).

 

В этом центральная идея Суханова, его философия мира и войны и, поскольку на этом «фронте» решалась и решилась судьба революции, — философия и всей революции. Нет нужды подчеркивать методологическую порочность этой «философии», на гипотетически мнимых основаниях ут­верждающей свою непоколебимость и фактическую неопровержимость: попробуй-ка на опыте до­казать обратное!..

 

Суханов не довольствуется философией революции, он интересуется и ее этикой. Устанавливает не только причину, но и вину. Он «не согласен» так рассуждать: «если не сделали, то, стало быть, не могли; если не могли, то и вины тут нет, перед лицом истории». Он ищет и находит виновников «об­ъективно» лишь неудачного, a по существу — «достойного и правильного» декрета о мире. Вина не на большевиках, которые «уже не могли убить мировую бой­ню» (т. IV, 96). Вина и не на Милюкове с Терещенко, которые не могли не «выполнять миссии российской буржуазии». Виноваты меньшевики и эсэры, которые «действовали от имени рабочих и крестьян; эти (!) {156} не могут ссылаться на непреложность своего классового положения; пусть примут вину на себя»...

 

Среди многих обвинений, выдвигаемых против деятелей февральской революции наряду с обвинениями в попустительстве большевикам, в недостаточ­но активном противодействии им, часто раздаются обвинения в недостаточно энергичной и радикальной положительной программе. Любопытнее всего, что это повторяют и правые круги. Те самые элементы русского общества, которые в процессе февральской революции в меру сил противились даже воспрещению заключать земельные сделки, теперь склонны упре­кать за то, что вожди февральской революции не догадались успокоить мужика и застраховать его от боль­шевизма немедленным удовлетворением стихийной тя­ги к земле. Те самые круги, которые раньше не прово­дили и не проводять различия между «интернационалами», делавшими попытки вызвать международное движение в пользу демократического мира, сейчас недоумевают как можно было рассчитывать «канализо­вать революцию», предупредить победу Ленина, не фор­сируя самым настойчивым образом заключения ми­ра на «разумных» условиях.

 

В чрезвычайно ценных, хотя и весьма кратких, воспоминаниях проф. Б. Э. Нольде, напечатанных в т. VII «Архива русской революции» говорится; что «одним из наивнейших самообманов этой богатой вся­кими фикциями эпохи» было представление о революции, как о способе успешного завершения войны. Не разделяя этой фикции, можно ли, однако, согласиться с той формулировкой «дилеммы, к которой Россию прижали события», которую дает применительно к семнадцатому году проф. Нольде: «Разумный мир или {157} — неминуемое торжество Ленина?»... Такая формулиров­ка ведь тоже фикция. Дилемма состояла в том, что или неминуемое торжество Ленина или — немед­ленный неразумный мир.

В том и заключалась трагедия февраль­ской революции, что честного и разумного выхода ей не было дано историей. Выход был лишь стихийный и «похабный». Февраль его принять не мог и вынужден был уступить место Октябрю, жившему исклю­чительно «текущим моментом», не задумывавшемуся над завтрашним днем и потому обладавшему всеми преимуществами азартного и бесчестного игрока.

 

4.

 

У Суханова была воображаемая «линия» не только во внешней политике, но и во внутренней. Она состояла в том, чтобы взамен «коалиции про­тив революции», созданной «единым фронтом круп­ной и мелкой буржуазии», утвердить диктатуру советского блока, от трудовиков до большевиков.

Не надо думать, что Суханов принципиально отвергает политическое сотрудничество классов, как. несовместимое с началами марксизма. Нет. Еще в конце апреля он был сторонником коалиции «крупной и мелкой буржуазии» и защищал коалицию весьма убедительно. «При данной конъюнкту­ре (в Совете и в стране) форма коалиции имела все преимущества. Буржуазная власть была далеко еще не изжита в глазах средних слоев, промежуточных групп населения. Интеллигенция, чиновничество, «тре­тий элемент», офицерство — словом, все те слои, ко­торыми держится государственная машина, во главе {158} с самими советскими главарями, — еще совершенно не мирились с идеей чисто демократической власти... Между тем государственная машина не могла стоять ни минуты; она должна была работать полным ходом».

Но не проходит и месяца — «в Совете и в стране» не происходит ничего принципиально нового, а Суханов меняет свою точку зрения. Теперь он убежден, что «объективный ход вещей вел революцию к диктатуре рабочих и крестьян»; он «присоединяет свой голос к тем, кто требовал полного устранения буржуазии от власти» и с этих пор начинает «усиленно оперировать с термином дикта­туры демократии». Но и теперь он «предостерегает против диктатуры пролетарского авангарда в мелко­буржуазной и хозяйственно распыленной стране». Суханов решительно не согласен с большевиками, ко­торые готовы были в любой момент устроить восстание, хотя бы и помимо и без участия организованных мелкобуржуазных элементов. Для него «новая революция была допустима, восстание было законно, ликвидация существующей власти была необходима. Но все это было так — при условии демократического фронта». «Правомочное участие мелкобуржуазных, меньшевистско-эсеровских групп в строительстве нового государства вместе с пролетариатом и крестьянством» казалось Суха­нову «безусловно необходимым».

 

Отсюда его идея — создать гомункулуса, у которого голова была бы Ленина — «не переварившая меша­нины из Маркса и Кропоткина»; конечности были бы взяты у «предателей революции и их несмышленых подголосков», «услужающих социалистов; а {159} туловище естественно было заимствовать у «мягкотелых, бескровных оппортунистов» и «реакционных лавочников» ...

(выделено нами...; ldn-knigi)

 

По представлению Суханова, вся сила и все вдохновение у большевиков. Они — жизнедавцы, и стоит только советским меньшевикам и эсерам отвернуться от временного союза с большевиками, как они снова обречены превратиться в «полуразложившееся собрание неразумных мещан и бесплодных политиков, копающихся an und fuer sich».

Суханов не обманывает себя относительно го­товности большевиков принять его план. Производя подробное исчисление распределения голосов в Предпарламенте и убедившись в том, что на «левой» мог­ло бы быть большинство, Суханов меланхолически прибавляет: «Все эти абстрактные подсчеты имели бы значение на тот случай, если бы большевики не были большевиками и понимали бы значение единого демократического фронта. Тогда впоследствии можно было бы увидеть, что вышло бы из этого», Тем не менее он и до, и во время, и после октября не переставал твердить, что коалиция от н.- с. до большевиков бы­ла не только необходима, но и реально возможна: Суханов почти что ощущал ее уже в своих руках, революция была почти спасена; ленинские бредовые идеи совсем было предотвращены; как вдруг... большевики? Нет!... эти «злосчастные слепцы» эсе­ры и меньшевики своим незрячим и тупым упорством и «гнилыми и дряблыми мыслишками» сорвали гениальную выдумку Суханова и вместе с ней и революцию.

Несмотря на нарастающий трагизм описываемых событий нельзя без улыбки следить за упоенным своим планом марксистом, в слове находящим {160} конечную причину событий. «Меньшевистски-эсеровcкие группы могли сказать тогда (в Предпарламен­те) решающее слово. Это и было последним и единственным, хотя и не очень надежным средством по­вернуть ход событий».

 

Если бы после ухода со Съезда Советов 25-го октября всей оппозиции большевики не оказались ос­тавленными с глазу на глаз «с одними левыми эсэровскими ребятами и слабой группкой новожизненцев», — они не получили бы, по мнению Суханова, «монополии над советом, над массами, над революцией», и линии Ленина не была бы обеспечена побе­да. Этого не поняли «промежуточные группы». Они по­губили себя, — туда им и дорога. Но они помешали вместе с тем осуществлению спасительного плана Суханова. Этого он им не простит. Не за себя, ко­нечно, а за революцию. Не простит никогда, даже мы­сленно, возвращаясь к минувшему в воспоминаниях, утверждая свою правоту лишь на бумаге.

 

И Суханов мстит. На тех, кто подвергся раз­грому в октябрьские дни, он возложит ответствен­ность за успехи победителей. Жертвы погрома он изобразит в роли погромщиков. «К гражданской войне привела политика правящих партий, которые не шли по нашим путям и против которых мы бесплодно боролись, оставаясь в меньшинстве». В кро­ви, пролитой при взятии Зимнего, повинны «наши жалкие последние министры». Для Смольного гуманный прокурор видит оправдание — «в идее, от которой он, по существу дела, не мог отказаться». Но для «преступной бессмысленности государственных лю­дей последней коалиции оправдания у Суханова нет.

{161} Также безжалостен он к так назыв. «Комитету спасения родины и революции». Это Комитет учинил заговор. Большевики же устроили восстание. Только «кровавая авантюра» Комитета (сопротивление юнкеров) укрепила решимость сторонников переворота. Только 29-ое октября превратило «смешные, небрежные, неуклюжие толпы равнодушных людей с винтовками» в «стальные рабочие батальоны». И т. д.

Можно было бы легко опровергнуть эти свидетельства Суханова его же собственными свидетельствами того, например, как через два дня под Пулковом в «решающий и все решивший момент» эти «стальные рабочие батальоны» побежали от одной сотни оренбургских казаков; или, как целый полк (Измайловский) «не заставил себя ждать и бежал в полном составе» от 30 человек и одного броне­вого поезда. Устояли и одержали верх матросы...

В опровержение сухановской версии о роли «аван­тюры» 29-го октября можно было бы сослаться на факт переговоров о перемирии, которые происходи­ли между большевиками и социалистическими партиями, «Викжелем» и петербургской думой, и которые поздней ночью 31 октября закончились даже соглашением; цинично разорванным, конечно, большевиками на следующий же день, после победы под Пулковом..

 

Но мы здесь не пишем своей истории революции. Не пишем и своих воспоминаний. Мы хотим лишь дать представление о методе, авторе и «философии» одного из наиболее значительных трудов о революции.

Живо написанные «Записки» Суханова читаются с интересом. Эта живость облегчит знакомство с {162} ними и грозит распространением сухановского восприятия событий и смысла февральской революции за пределы того узкого кружка лиц, который солидарно с Сухановым «делали» революцию. Объем труда и ка­зовая независимость суждений — автор всеми неудовлетворен и всех бранит — способны соблазнить не только ищущего занимательного чтения, но и исследователя (пресловутого «будущего историка») эпопеи семнадцатого года.

Рискованно было бы упрекнуть Суханова в прямой или преднамеренной фальши. Фальшивы его положения и точка зрения. Неприемлема его моральная личность, в которой есть нечто от Стеклова, от Алексинского, Мстиславского, Козжовского и т. п. — родственных Суханову по типу, несмотря на все индивидуальные различия. Отсюда уже все остальное.

«Дикий», формально стоявший вне партии, а факти­чески побывавший во многих, случайно вознесенный на самый гребень революционной волны, Суханов привык в самом себе, в своем критическом разуме находит источник и санкцию надуманной им политической линии. До самого конца февральской революции он был и остался рабом своих утопических идей и планов. Возможно, что и в самом деле он верил, что его утопия не сегодня-завтра может стать реальностью, стоит только умеючи маневриро­вать терминами «сепаратная война» или «диктатура демократии», и заговор удастся.

«Многие и многие несомненно чувствовали, что я го­ворю правду, хотя бы и неосуществимую» (т. VII, 116), — говорит Суханов и не замечает всей убийственности для него, как для политика, {163} такого «комплимента». Говорить правду, хотя бы и не­осуществимую, — обязанность для пророка, подвиг для моралиста. Но для политика, пламенеющего горды­ней дальнозоркости, маневрирующего «массами» и аргументирующего от «объективного хода» революции и всяческих «коньюнктур»? и Можно ли откровеннее подчеркнуть собственную свою надмерность и оторван­ность своей утопической правды от реальной жизни?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: