О МАТСЕ ТРААТЕ И ЕГО РОМАНЕ 13 глава




– Барыня велела передать. Узнала о твоей болезни. – озадаченно говорит скотник. Для него этот дар так же непонятен, как и те доски, что послали в школу осенью.

Больной вертит в руках бутылку и ищет этикетку, Пеэп прибавляет:

– Это вроде домашнее вино. Велели тебе принимать для аппетита… Н‑да, а где теперь эту горькую так запросто достанешь – трактир‑то закрыт…

На том его разговор кончается. Скотник должен идти, у него сегодня в имении есть дела, то да се. Только пусть Карл будет молодцом, пусть скорее выздоравливает!

Однако на дворе, увидев учительскую Пауку, бегущую от ограды и дружелюбно виляющую хвостом, Кообакене вдруг останавливается, словно он никогда в жизни не видел такую псину, как эта обыкновенная дворняжка. Скотник какое‑то время разглядывает Пауку и мысленно строит планы. Его интересует упитанность собаки. Но какая еще упитанность может быть у учительской собаки? Паука худа и костлява, ребра у нее торчат, как стропила. Пеэп разочарованно качает головой и садится в телегу на сено; скрипя и переваливаясь, телега выезжает за ворота. Нет, Паука никуда не годится, надо присмотреть где‑нибудь еще.

Карл остается один. Глухая тишина окружает его, когда отец в школе, а мать в хлеву, в сарае или в потребе. Он в стороне от жизни. На дворе грязно и сыро, природа еще не пробудилась настолько, чтобы он мог вкусить ее красоты. Уж лучше он полежит, отдохнет, подумает. Или, когда это ему наскучит, возьмет карандаш и бумагу. Так порой хочется излить свои мысли и чувства на бумаге, но стоит взять в руку карандаш, все рассеивается, и бумага остается по‑прежнему белой.

Ему очень нравится разжигать огонь. И Кристина оставляет это его заботам. Карл отщепляет от полена лучины, кладет в печь, поджигает растопку и укладывает сверху поленья, когда огонь уже занялся. Сидит, уставившись на огонь; переживает, если пламя никак не берет сырые ольховые дрова. Совсем как горячее сердце и промозглый, охваченный безразличием мир.

И матери по сердцу это занятие сына. Всем своим существом она надеется, что дело пойдет на поправку. Не может же быть при последнем издыхании человек, который, разжигая огонь, испытывает радость.

Теплый, солнечный день в апреле. Поммер уже второй день бродит по лесу и ищет ползунью. Вчера он побывал на своем болоте, среди берез, но не нашел. Он даже учеников отпустил на два часа раньше, чтобы побывать в лесу, пока светит солнце и пресмыкающееся может выползти на кочку погреться. В первый теплый день ползучая тварь опьянена солнцем, ее легко поймать.

Сегодня учитель отказался от мысли найти ее на школьном сенокосе и уходит все дальше и дальше. Все это весьма бесцельное блуждание, оно не очень‑то по душе Пом меру. Ползунью надо искать повыше, на сухой земле, где‑нибудь на песчаной пустоши. И Поммер выходит через лес Парксеппа на пустошь. Он блуждает и петляет, высматривает пресмыкающееся под деревьями и на кочках. Поммер готов к встрече с ним, у него в кармане защипка из ольховой ветки.

Ягель хрустит под ногами, сосны источают запах, солнце согревает их вершины. На равнине среди редколесья теплый настоенный воздух. Куда же подевались эти твари? Бывало, когда они не нужны были, видел он их часто и на кочках, и в траве.

И учитель размышляет о жизни этих существ. Что это за жизнь, если их даже нельзя назвать по имени, все только тварь, гад или ползунья. Весь век живи под чужим именем, уползай и прячься, и все потому только, что прародительница соблазнила Еву отведать плод от древа познания добра и зла * и тем самым привела человечество к греху и погибели. Разве это жизнь! Без роду и без племени, как онемеченные или обрусевшие эстонцы… Нет, жизнь ползучей твари ничем не примечательна, но если взглянуть на дело посерьезней, теплится жизнь и в ее утробе, она тоже чувствует боль, хотя и пресмыкается, и то же самое солнце светит для нее, и те же сосны шумят для нее, как для тебя, учитель. И было бы худо, если бы пресмыкающееся не привело Еву к тому древу познания добра и зла. Род человеческий по сей день прозябал бы в неведении и валил бы в одну кучу и добро и зло. Какой смысл был бы в жизни, как можно было бы стать справедливым, если нет на то своего мерила! Так что надобно только благодарить ползунью…

Вообще‑то сегодня надо назвать ползунью настоящим ее именем. Прозвище для того, чтобы отпугивать ее, как и серого, если не хочешь, чтобы он зарезал твоего жеребенка или теленка. Называть верным именем в верное время – большое искусство, тому же он учил и детей в школе. Не должен ли он и сегодня вернуть ползунье настоящее имя и громко назвать ее по имени, чтобы она вылезла на свет из своей зимней квартиры, потому что нужна она ему позарез. Ведь Поммер не прихоти ради в этот весенний день шныряет по лесу, с защипкой, торчащей из кармана полушубка.

Поммер шагает под редкой сосенкой и бормочет про себя:

– Змеечка, змейка, змееныш! Выходи, змея, выползай на травку, обвей ольху!

Лучше молчать и ходить тихо, чтобы не трещал хворост. Он смотрит на корень одиноко растущей сосны и вздрагивает. Вот она! Поммер стоит и побаивается – змея все‑таки есть змея. Нежится на солнце, свернувшись в кольцо, голова ее в центре кольца; человека будто и не видит.

И сейчас надо сбросить с плеч по малости хоть тридцать лет, стать молодым и проворным и действовать, как кинжал. В мгновение Поммер хватает змею пальцами за горло, за позвонки, и прежде чем она успевает что‑то сообразить, ее отрывают от теплой подушки, от кочки, она висит в воздухе как кишка, бессильно, слабо извиваясь. Поммер сейчас же пальцами другой руки раздвигает защипку, и змея уже схвачена рогатинкой за горло Медленно замирает она в судорожных движениях Добыча взята. Поммер снимает ушанку, дает подышать голове и смотрит на солнце.

И он уже уходит, змея мотком обвилась вокруг руки.

На дворе выходит навстречу Кристина, она заметила мужа из окна.

– Поймал все‑таки… Мальчик только что заснул…

– Положим ее сушить, – замечает учитель, кивая головой на змею.

– Плита у меня горячая. Положим между газетами, чтобы Карл не увидел.

Сначала змею сушат на плите, но на душе у Кристины неспокойно: вдруг сын увидит и поймет, тогда все пропало. И она в тот же вечер вешает змею в мешочке у теплой стены, рядом с майораном, тысячелистником, ромашкой и другими травами. Там Карл о ней не проведает.

Наконец змея высушена должным образом. Поммер отрезает у нее голову, велит жене завернуть в тряпицу и приберечь – голова пригодится когда‑нибудь врачевать опухоли. Он приносит из амбара в дом ступу и вечером, после школы, толчет змею в порошок. Лекарство готово. В тот же вечер Кристина подсыпает порошок с кончика ножа в яичницу и просит сына съесть. Когда он ест, Кристина с боязнью и любопытством смотрит на Карла: неужели заметит? Она добавила в яичницу порядочно луку, чтобы нельзя было почувствовать незнакомый вкус, да кто знает… Но сын не произносит ни слова, съедает несколько ложек и встает из‑за стола. Так быстро, небось, не подействует, думает Кристина, чтобы поел и сразу вернулись силы и поднялся аппетит. Хворый поросенок, которого Яан однажды лечил змеиным снадобьем, окреп, щетина у него стала гладкой, как шелк…

– Может, хочешь теперь сливок? – спрашивает она у сына.

Но Карл трясет головой – нет, он ничего не хочет.

Все пытаются заботиться о нем, делать, что в их силах. Поммер приносит с мызы еще один горшок с алоэ и обламывает листья. Но болезнь живуча, отступает неохотно. Карл сам не может сказать, лучше ему ИЛИ хуже, слабость и усталь изводят его, мучает сухой тяжелый кашель, он весь в поту от кашля, лицо пылает и на глазах выступают слезы. Но когда кашель отпускает, наступают сравнительно спокойные часы, и он с нетерпением ждет новых примет весны и долгого солнечного свечения, которое подсушило бы землю. На волю, во двор, на солнце!

Пеэп Кообакене тоже принимает близко к сердцу исцеление молодого учителя Ведь и это тоже споспешество свету, если удастся избавить молодого Поммера от злой грудной хвори. И вот однажды вечером, в темноте, Кообакене приходит к учителю в кухню, где Поммер чинит башмак, и вынимает из кармана кожуха какой‑то странный сверток, горячо шепчет, поглядывая на дверь:

– Здесь зелье, которое вылечит его… Наверняка! – И разворачивает газету, в которой его чудодейственное лекарство. – Собачье сало!

Поммер откладывает сапожную работу и смотрит, как зелье появляется на свет из газеты. Под страницами «Олевика» еще одна бумага – шершавый пергамент, перевязанный льняной ниткой и обрезанный по краям ножницами.

– Где ты это взял? – спрашивает Поммер.

– У вора спрашивают, где взял, у честного человека – кто дал, – смеется скотник.

В эту же минуту из комнаты на кухню входит Карл.

– Что это такое? – спрашивает он, заметив банку.

– Это? – Скотник в замешательстве, но прежде чем он успевает сказать что‑либо вразумительное, Поммер говорит:

– Это зелье для лошадьей ноги, мызный конюх послал Пеэпа передать. У нашего мерина вроде коленный гриб, я как‑то сказал конюху, у него такие мази есть…

У Карла загораются глаза:

– Когда ты пойдешь лечить его ногу, возьми и меня с собой… Я тоже хочу посмотреть.

– Это мы проделаем завтра засветло, – отвечает Поммер.

Такой оборот дела совсем не радует его.

– На, возьми, почитай лучше «Олевик», – протягивает он сыну газету, которой была обернута банка.

Сын уходит в комнату. Мужчины смотрят друг на друга, и скотник почесывает за ухом, а у самого на лице такое добровато‑мягкое выражение, словно он загадывает загадки или рассказывает про старину. Оба они будто кошки, застигнутые врасплох в кладовке, и Поммер думает: поверил сын или не поверил.

Кообакене открывает дверь и, увидев, что Карл читает при свете лампы, говорит:

– Будь добр, прочти что‑нибудь и мне, глупому.

– Это старая газета, прошлогодняя.

– Пусть какая ни есть старая, я и эти новости не слышал. Кому у нас читать‑то, у снохи времени нет, Арнольд работает, его и вилами не заставишь читать. Элиас, правда, читает, когда он дома… Газету получаем, а читать некому…

Карл видит, что он не отделается от Пеэпа, и говорит:

– Садись…

– Я сяду, чего ты обо мне беспокоишься, – радуется скотник. – Я‑то сяду…

– Открой дверь пошире, чтобы и я слышал, – говорит из кухни Поммер.

Пеэп распахивает дверь и стоит, опершись на косяк, неуклюжий и кряжистый, держа шапку в руке. Печатное слово для него – великая мистерия, таинство, до которого он не дошел своим уменьем и разумом, и он несказанно благодарен тому, кто хоть чуть‑чуть приоткрывает ему дверь в сокровищницу.

Карл расправляет мятую газету, вывертывает фитиль лампы повыше и читает однообразным, но ясным голосом:

– «…Стоячая вода легко ржавеет. Но ветер должен дуть в верную сторону и не давать волю вихрям. Мы будем от всей души сожалеть об эстонском народе, если его жизненная волна утихнет сейчас в трясине. Почему?

Потому что сейчас мы делаем первые шаги на обновленной родине. У нас новая полиция, новые суды, новое управление школами. Вовсе не безразлично, как живет народ первые годы с этими новыми установлениями. Вовсе не безразлично, сидим мы в новой телеге задом наперед или лицом к лошади. Телега, правда, движется своей дорогой, но кто сидит в ней задом наперед, тот видит лишь пройденный путь. Что впереди, он не видит и не знает. Поэтому иные вещи могут его даже напугать, когда он к ним неожиданно близко подъехал. О совместном управлении телегой и о подмоге нет и речи…»

Молодой Поммер переводит дух.

– Когда ты сидишь в телеге задом наперед, где уж тебе видеть лошадь, она идет сама по себе, – одобряет скотник. – Однако и седок, должно быть, хитрец, ежели он так, через голову, лошадь погоняет. Это я весь свой век не видал, но так было, что лошадь задом наперед в телегу запрягали. Когда‑то был на мызе один кладовщик, Мюйльпярг, ты, Яан, небось, помнишь еще, такой он был лупоглазый ражий мужик. Сын его работал приказчиком в лавке, в Тарту, приехал он однажды на рождество, а отец и скажи: мол, Юхан, иди запряги лошадь, мы с матерью поедем на причастие. Юхан пошел, поставил лошадь задом наперед в оглобли, привязал оглобли к хвосту. Да, и входит в дом, иди, мол, родитель, садись и поезжай…

Пеэп усмехается, Поммер откладывает башмак и шило.

– Кто в этой государственной телеге разберется, – зевает он. – Задом наперед у них лошадь запряжена или боком.

– Или ее вообще нет! – говорит Карл.

– Или вообще нет… – повторяет Поммер.

Карл продолжает чтение:

– «Кто всерьез желает споспешествовать народу, тот не может поступать иначе: он должен считать самодеятельность самого народа важнейшим фактором прогресса. Спящий спящим и остается, лежит ли он на мешковине или на шелковой подушке. У нас, например, действует новый школьный закон. Наша молодежь должна теперь изучать в школе новый язык. Понадобится много труда и сил, прежде чем спустя немного времени это принесет ученикам свои плоды…»

Учитель зевает, хрустя челюстями, с удовольствием, так что даже слезы набегают на глаза. Опять школьный закон, опять обучение языку!

 

XXVI

 

Школьников распустили, до юрьева дня остается еще несколько дней.

Дальше тянуть нельзя, если следовать закону, и без того запоздали. Виной тому добросердие и сговорчивость нового, временного волостного старшины.

Однако зимнее письмо инспектора все же осталось в силе, хотя он при прощании дружески протянул руку, и вот Поммер стоит перед сходом выборных, чтобы заключить договор.

Он освобожден от должности школьного наставника и школьный участок в Яагусилла передается ему в аренду – от юрьева дня до юрьева дня.

Тридцать восемь лет был он здесь хозяином, и вот сегодня становится арендатором, этот старый, с ясными стеклами очков человек, всю жизнь трудившийся на ниве просвещения.

Он неуклюже стоит у стола писаря и дает отчет о своем саде; все должно быть четко и точно записано, все, что волость дает ему в аренду.

Прежде всего сад, конечно. Деревья стоят на волостной земле и, согласно особому Остзейскому закону от 1864 года, на основании добавлений к параграфам семьсот семьдесят семь и восемьсот шестьдесят восемь, принадлежат владельцу земли, и поэтому Поммер не может их выкопать или сломать, не может и продать, как объясняет, подергивая головой, Йохан Хырак.

Сколько у него всего деревьев в саду?

Двадцать шесть яблонь.

Одиннадцать вишен.

Девятнадцать сливовых деревьев.

Шесть рядов ягодных кустов.

Та‑ак, так. Перо писаря заносит в книгу протоколов черные строгие цифры.

Затем: две беседки, одна из них, из сиреневых кустов, пострадала при пожаре.

Разумеется, все это огорожено, изгородь видать и отсюда, из волостного правления. Кроме того, на участке растут декоративные деревья: клены, рябины, черемуха, есть и липы, – они тоже пострадали от пожара, но это не его, Поммера, вина.

Писарь кивает. Волостные выборные сидят молча, углубившись в себя. Да и чему здесь радоваться? Деревья шелестят у них в голове, яблони, вишни и черемухи. Да, воистину правда, этот человек много потрудился на школьной земле. Сад не вырастет сам по себе, ежели почесывать зад. Ничто не вырастет, а сад – тем более, это особь статья, надо уметь его холить.

– Волость выплачивает тебе за сад пятьдесят рублей, – говорит Патсманн. – За старание…

Поммер вздыхает.

– Согласен.

Теперь – постройки.

Все принадлежит волости, хотя большая часть строений поставлена школьным наставником.

Все записывается, Поммер ничего не имеет против. Разве что замок на амбаре – его собственный.

С этим все согласны.

– Прочие условия ты знаешь, – говорит Патсманн. – Ты старый учитель и землепашец, сам знаешь, как надо печься о саде и поле, так что… – И волостной старшина вопрошающе оглядывает выборных.

– Да, но все надо внести в книгу, – произносит писарь, и, как бы в подтверждение, его голова вздрагивает. – Чтобы потом не было неприятностей.

– В книгу, – поддакивает ему Юхан Кууритс.

И так все отнимают у Поммера и возвращают ему обратно – в аренду, и усердный писарь записывает условия.

Что там сказано еще?

В аренду передается вся школьная земля от межи до межи – стоимостью тринадцать талеров. Крыши строений и прочие малые ремонтные работы арендатор делает за свой счет. Арендатор должен, кроме того, сам чистить трубы, что Поммер и делал всегда.

В оставшихся пунктах тоже нет ничего необычного.

Разве не чистил он весной ягодные кусты и не удобрял их, не обкладывал к зиме соломой яблони?

Как дело с льном, рожью и картофелем?

Сход выборных не даст обижать волостную землю, этого не стоит и опасаться: ведь, кроме Пеэпа Кообакене, все они землепашцы. Впрочем, и Пеэп имеет дело с навозом.

Весь навоз из хлева пусть идет на хлебное поле, а в картошку можно пустить и прочую прель.

К хлеву, ко ржи все волостные выборные питают известное почтение. Рожь согревает их сердца. Вот и здесь разговор грозит, того гляди, свернуть к нынешним всходам ржи, но Патсманн призывает всех к порядку.

– Пусть высокочтимый Поммер не сердится, что сход выборных сует свой нос в то, сколько и чего он должен сеять, но теперь это уже волостная земли и… Поммер сам понимает, что…

Патсманн даже краснеет от натуги.

– Что мне сердиться‑то, – отвечает Поммер в своей жесткой манере, но совсем не зло.

– Ну, тогда, Юхан, запиши…

Арендатор не может сеять льна больше, чем четыре пуры, и ржи больше, чем шесть пур. На поле прошлогодней ржи Поммер должен посеять три пуры клевера.

Запрет на порубку деревьев остается. Поммер может только нарубить на школьном участке хворосту для основы стогов и для мочила. Солому и сено продавать нельзя.

Поммер терпеливо ждет, когда все запишут.

На этом заканчивается его учительская жизнь! Как это просто происходит. Волостные мужи, промозглый апрельский день за окном, свинцовые облака, того гляди, повалит снег; острый запах табака и черные чернила.

Он может жить в бане и тогда, когда заново избранный учитель захочет заполучить баню себе.

Когда подсчитывают все суммы, которые Поммер должен получить от волости: старый долг, деньги на строительство и так далее, – выясняется, что аренда на предстоящий год уплачена и остается еще у волости сумма в уплату на второй год, если Поммер захочет в следующий юрьев день продлить договор на аренду.

Итак, Поммер свободен от школьных дел. Неотвратимо возникают просчеты, пробелы.

Теперь его заботам остается только сын.

Да, сын действительно остается. Но когда Поммер задумывается о нем, им овладевает страх, который постепенно все усиливается. Ведь хворает и он, как расщепленная ветром ель, лишь Карл еще и привязывает его к жизни. Только бы он немножко поправился!

Не сдирайте с деревьев заболони; что вы скажете, если с вас самих станут спускать шкуру! Дереву тоже больно, хотя оно и не может говорить. В дереве, как и во всяком живом существе, теплится жизнь, запомните это навечно!

Поммеру вспоминается, как он учил детей в классной комнате.

Постройка школьного дома идет полным ходом. Зимою Патсманн дал объявление в тартуских газетах и нанял наконец мастеров. Кирпич и прочий материал он тоже велел привезти, пока еще держалась санная дорога. Целая орава удалых, гомонящих строителей прибыла на место. К таким людям в этих краях не привыкли и вообще‑то не привыкнут никогда, тут и там на хуторах ими пугают детей, когда те не хотят ложиться спать. На ночь приезжие располагаются в трактире, где теперь пустует много места.

Порою вечером, когда мастеровые уходят и только доносящиеся от трактира звуки гармоники говорят об их присутствии, Поммер смотрит на красную стену, которая все больше заполняет пустоту на дворе, возникшую после пожара. Кирпичи, положенные им, остаются в стене нового школьного дома, только он один различает еще, где его ряды, а где уложенные чужими мастерами. Сколько бы ни потребовалось времени на стройку, но придут дети, начнутся уроки; его кирпичи в стене, считая от фундамента, с третьего ряда, они местами в шестом, местами в седьмом ряду, но этого никто не знает. Со временем забудутся строители – бородачи с гармошкой, забудется и он, Яан Поммер, новые поколения вырастут, как трава. Время идет, но по‑прежнему будут учить в классе слову божьему и таблице умножения, как и прежде с трудом будут усваивать дети шипящие русские согласные, будут краснеть от натуги, вытягивать губы в трубочку.

Но он уже не даст в новом доме ни одного урока. Ни он, ни его сын, и это хуже всего, это подавляет.

Не отрезайте у птиц крыльев, не разоряйте их гнезд, это большое преступление, потому что птица, как и человек, с великим трудом и в поте лица своего строила гнездо.

Не бейте без нужды лошадь, когда станете большими!..

Будут ли говорить им это новые учителя? Он говорил…

Эта весна холодна и дождлива. Небо скупо на обещания тепла и солнца. Крестьяне, вздыхая, ищут приметы погоды, ожиданье делает их хмурыми и беспокойными. Но у Поммера этой весной времени много. Он не припомнит такой ленивой, вялой весны. Между садом, полем и животными выросла невидимая стена, это черными чернилами проведенная черта – арендатор!

В сарае, когда он налаживает плуг, у него опускаются руки, он горбится, взгляд его долго и бездумно задерживается на полене, на щели в стене, которую со свистом продувает холодный влажный ветер. К горлу подкатывает горький ком, в сердце колет. Чего ради ему трудиться, к чему стремиться, если корни обрублены?

Болезнь еще сильна, ее не переломишь. И где же Карл схватил эту грудную хворь, не было ее ни в его, Поммера, родне, ни в роду Кристины. Правда, никто из них не обладал железным здоровьем, это верно, иначе и его не определили бы за три рубля учиться к кистеру, но грудная хворь все же к нему не пристала.

Отчизна – тому виной! Покуда мальчишка говорил разумные речи и разумно поступал, не было с ним никакой беды, но едва он услышал в городе в семинарии от товарищей об отчизне, здоровье сразу же пошло на убыль. Заботы об отчизне свели до времени в могилу и Якобсона, и Койдулу, и Веске. Хорошо читать об отчизне в газете или в книге, но стоит тебе протянуть ей палец, она схватит тебя за руку и в конце концов заберет всего. А что получил Карл от отчизны? Душевную боль и сухой кашель, который заставляет его содрогаться и зябнуть в постели. И какое дело отчизне до того что молодой, почти что испеченный учитель чахнет от грудной хвори? Никакого ей дела нет до этого!

Страшный гнев вызывает в Поммере отчизна, которая столь неблагодарна, что отнимает у него все, что еще осталось. Карл – его последняя надежда, солнечный луч, основа веры! А понимает ли это отчизна… На кой же черт он правит и чинит плуг? Все делалось в надежде и вере. Приметы указывали, правда, что его самого призовет небесная сила, но…

С новой энергией принимается он лечить сына. Снова приносит от садовника алоэ, отстригает листья, смешивает с яйцами и медом, хотя и прежнее лекарство еще не кончилось; сок алоэ и яичная скорлупа превращаются в банке в однообразную желто‑зеленую жидкость. Он решает значительно увеличить порцию, которую дает сыну.

Он ищет помощи и у лесных трав, варит разные настои.

Тысячелистник, ягель и лук непременно.

Перелеска – один стакан в день.

Еще и дубовая кора – чтобы остановить кровотечение.

Однажды приходит Кообакене, он спрашивает, нужна ли еще его помощь. Вначале учитель в недоумении – о какой такой помощи тот говорит. Догадывается лишь тогда, когда Пеэп подмаргивает глазом.

Нет, собачьего сала достаточно. Оно не так скоро кончится, его принимают по капельке, на кончике ножа, да и то с забористым чесноком. Карл ворчит, почему ему вдруг положили в еду так много чесноку, но Кристина отвечает, что это лекарство и так велел доктор.

Однажды Поммер замечает, что сын что‑то пишет за столом, среди банок с медом и настоями. Не радость, нет, скорее изумление звучит в его голосе, когда он спрашивает:

– Письмо пишешь, а?

– Нет.

Поммер тянется заглянуть в бумагу, но сын закрывает листок рукой.

– Какой‑нибудь девушке пишешь? – допытывается Поммер.

Сын краснеет и отрицательно поводит головой.

– Что же ты пишешь? Прячешь от отца…

– Я не просто пишу, – говорит Карл. – Я слагаю стихи.

– Стихи слагаешь? – повторяет Поммер, будто его ударили по голове. – Ты слагаешь стихи…

В первое мгновение ему приходит в голову «отчизна». Отчизна и стихи для него одно и то же. Якобсон, Койдула и Веске тоже сочиняли стихи, а что из этого вышло… Кто говорит об отчизне красивыми словами, тот непременно станет сочинять стихи; этого надо было ожидать… Его очки сердито поблескивают.

– А про отчизну ты тоже сочиняешь?

– Нет еще…

– Но скоро будешь?

– Это я впервые… вообще… я… – заикается сын, встревоженный суровостью отца. – Я пробовал… думал, что…

Отец вдруг чувствует, что болезнь сына и сочинительство стихов странным образом как‑то связаны между собой. Может, он поправится, если не будет сочинять стихи об отчизне! Странная надежда, подогретая суеверием, проникает ему в душу.

– Сочинительство – дело особенное… – Поммер не знает, что еще сказать. Сочинительство выше его понимания, оно чуждо и непривычно для его простой жизни.

– Кто тебя этому научил? – осторожно и уже гораздо доверительнее спрашивает он. – В семинарии, что ли?

На бледном лице Карла мелькает насмешливая улыбка. Поммер чувствует, что спросил неудачно, глупо.

– Где же ты этому научился?

– Этому нельзя научиться.

Учитель не понимает. Любой работе нужно учиться, само собой ничего не приходит. Он, Поммер, научился многому у кистера Анвельта, строительному ремеслу и русскому языку – на строительстве православной церкви, знание трав постиг от матери и деревенских, подковывать лошадь выучился от отца, пчеловодству – по книгам. Без ученья никто ничего не узнает.

– Стало быть, ты ничего толком не знаешь, так просто, времяпрепровождения ради! – говорит он вдруг весело, облегченно.

Карл не отвечает. Все, что мучило его в одиночестве и связалось в одну звучащую цепочку, отошло снова на задний план, когда отец стал спрашивать его в своей обычной суровой манере. Ему жалко красоту, которая не дает покоя и рождение которой на свет столь же мучительно, как приход теплых дней этой весной. Но красота – это сила, которая поможет ему одолеть болезнь и обрести духовную бодрость.

– О чем же ты сочиняешь? – не отступается Поммер.

– О птицах… и… корове…

– Прочти! Читай, читай!

 

– Мычит, о стойло трет рога

Корова, солнца ожидая.

И мокнет под стрехой соха,

Прижав лемех к стене сарая.

 

Все хочет жить, когда земля

Гола и облака светлеют.

А я не рад: пусты поля.

Гул в голове, заботы зреют.

 

Весны представить не могу,

Коль нет скотины, птиц в подворье.

Но что за дело петуху,

Он важно чешет ногу шпорой…

 

– Да, красиво получается, – хвалит изумленный Поммер. – Но почему ты сочиняешь про такие простые вещи, как наша корова и петух… Что тебе далась эта корова, глупая животина, прошлым летом стала в лесу бодать кочку и сломала рог… Да и соха, старая и жалкая, с поломанной колодкой, надо как раз новую мастерить… А это верно, что без скотины и весна не весна. Когда скотина на траву выходит и курица квохчет, тогда дело другое, совсем иначе на душе. А что петух чешет ногу шпорой, я не видел, курица, правда, трет лапой лапу, это верно…

– Только вчера видел, как петух остановился здесь, под самым окном, огляделся и начал чесаться шпорой, а не лапой, хорошо видел, – говорит сын.

– Кто его, шельму, знает, – соглашается Поммер. – Петушьи проделки… Ты напиши лучше о том, что не видно… То, что видно, мы и так заметим…

Учитель умолкает, в голову ему вдруг приходит, что это невидимое, про которое он говорит сыну, чего доброго и есть отчизна, этот Молох, который глотает всех. Лучше уж пусть сочиняет о корове, петухе и сохе, они – не отчизна, и он еще может поправиться чудесным образом.

– Да, красивые стихи, – задумчиво повторяет он. – Только ты об отчизне не сочиняй. О животных да о птицах, это особая статья…

– Но это же и есть отчизна, – отвечает Карл.

Поммер хмурит брови.

– Одно дело – гоняться за идеями, другое – жизнь человечья.

– Животное и птица – тоже идея, – возражает сын.

Весна наступает, приходят теплые солнечные дни, земля бродит и пенится, тянутся вверх жизненные соки, нежно зеленеют травы на обочине дороги и пастбище. Корова в хлеву становится все беспокойнее, курчавые ягнята, никогда еще не видевшие зеленой травинки, тянут шеи к закрытым воротам, откуда веют волнующие, сводящие с ума запахи весны.

Поммер пашет, на ногах у него постолы, старая выцветшая шапчонка на голове, все как из года в год, многие весны подряд. Понукая лошадь, он иногда вспоминает, что пахал без передышки весь свой век, вел борозду за бороздой, ступая уставшими ногами по мягкой земле, что весна длится вечно, что других времен года вовсе и нет, а если есть, то это лишь предвосхищенье, неутомимое ожидание весны. За десятилетия менялись только лошади, запряженные в соху: в самом начале был мерин с нешироким шагом и белым пятном на лбу, потом черная кобыла, которую он купил у одного мужика из Тсиргулийны и которую задрал волк, затем тихий и проворный каурый, затем неуклюжий и тугой на ухо гнедой, упрямый и строптивый… А теперь вот рыжий мерин, о котором ничего не скажешь, ни доброго, ни плохого, он какой‑то невзрачный. Лошади приходили и уходили, а весна все та же самая, да и окрест мало что изменилось. Какие‑то деревья спилены, посаженные им декоративные и сад – новые, однако ж длинная, заносчивая постройка, где помещался трактир, такова же, как сорок лет назад.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: