Ромео, Джульетта и Радлов 7 глава




В развернутой журнальной статье о «Короле Лире» Юзовский не умерил оценки успеха. Кое‑что он добавил: «Спектакль, поставленный Радловым и сыгранный актерами Московского Госета, не сводит Шекспира с его вершины. Наоборот, он все время укрепляет его на этой вершине. Эпоха Лира повеяла на нас, зрителей, со сцены Госета, как будто бы мы сами перенеслись в то время, очутились среди этих страстей и событий, не разделенные рампой времени, а воочию, так сказать, увидели и почувствовали весь пафос той эры»[clxx]. Глубокий историзм, вытеснивший расплывчато-романтические морализации прежних трактовок, справедливо расценивался критикой как новаторский признак режиссерского подхода, как зрелое достижение современного искусства.

Реальную победу сценической культуры увидел в «Короле Лире» и Карл Радек. Он писал: «Мы горячо приветствуем руководство и актеров Еврейского театра, замечательного мастера Михоэлса, режиссера Радлова с этой большой победой»[clxxi].

В конечном счете «Король Лир» в Госете оказался спектаклем единомышленников. Это обеспечило прочность достигнутого итога. Трагедия Шекспира стала опорой в репертуаре обновленного театра. 26 апреля 1936 г. она исполнялась в 100‑й раз, 11 декабря 1938 г. — в 200‑й, и ее сценическая жизнь продолжалась. Спектакль Радлова, Михоэлса, Тышлера остался одним из высших завоеваний советской театральной шекспирианы 1930‑х гг.

Среди зрителей, потрясенных этим спектаклем, были А. Н. Афиногенов, Д. Н. Орлов, Н. П. Охлопков, О. И. Пыжова, Е. Д. Турчанинова… Среди ценителей оказались также Гордон Крэг и Лион Фейхтвангер. «Мне хочется прежде всего отметить очень тактичную работу режиссуры, — говорил Фейхтвангер. — Игра Михоэлса замечательна во многих отношениях»[clxxii]. Английский режиссер оценил то, что, при всей сложности драматургии, «спектакль получился ясным и четким, как хорошо рассказанная история»[clxxiii]. Оценка могла бы показаться скуповатой, но Крэг не любил бросаться словами. Достаточно добавить лишь, что спектакль он смотрел четырежды: «Редчайший, если не уникальный случай в жизни Крэга», — заметила Т. И. Бачелис[clxxiv]. А прослышав про новый шекспировский спектакль Радлова в Москве, Крэг с живейшим {74} интересом осведомлялся в письме к Б. В. Алперсу 14 апреля 1936 г.: «Очень интересуюсь “Отелло” в Малом театре… Это очень трудная пьеса, но, думаю, Радлов умный режиссер»[clxxv].

Можно приблизительно догадываться, почему судьба «Отелло» в Малом театре интересовала Крэга. Сдается, потому, что он был приглашен в Москву именно этим театром и его художественным руководителем П. М. Садовским (мечтавшим сыграть Отелло), начал посещать московские спектакли с Малого театра как его персональный гость. Но увиденное там сразу сделало для Крэга сотрудничество невозможным. Ему, напротив, приглянулся «Лир».

Когда Садовский это окончательно понял, он решил, что «Отелло» пусть тогда ставит для него Радлов, популярный уже шекспировский режиссер.

Правда, события получили непредвиденный оборот.

«Отелло» в Малом театре

«Король Лир» вышел на сцену в начале 1935 г. К концу года Радлов выпустил другой легендарный спектакль советской шекспирианы — «Отелло» с А. А. Остужевым. Резонанс был неслыханный: в Малый театр ломилась «вся Москва», очереди у касс занимали с рассвета. Газетная хроника сообщала: «Старейшие работники Малого театра утверждают, что спектакль “-Орлеанской девы” с Ермоловой (90‑е годы прошлого столетия) и “Кориолан” с Южиным в заглавной роли (900‑е годы) не вызывали такого бурного интереса со стороны “театральной публики”, как “Отелло” у советского театрального зрителя. На премьере исполнителя роли Отелло, заслуженного артиста Остужева, вызывали 37 раз, и теперь на каждом спектакле Остужева, вызывают по многу раз»[clxxvi]. В Малом театре издавна повелось мерить успех спектакля успехом актера. И снова триумф выдающегося исполнителя чуть отодвинул в тень инициативу режиссера.

В промежутке между двумя московскими премьерами — 15 апреля — Радлов выпустил новую, третью (студенческий спектакль 1927 г. не в счет) постановочную версию «Отелло»: в руководимом им ленинградском театре-студии. Опыт «Ромео» и «Лира», возросшее мастерство труппы вызвали нужду в пересмотре студийного спектакля. Несомненно, шла и режиссерская самопроверка перед ответственной пробой в Москве.

Впрочем, временная последовательность сдвигалась. Ленинградские и московские репетиции «Отелло» несколько месяцев велись параллельно. Из актерского дневника Остужева можно установить, что Радлов провел первую читку «Отелло» с московскими исполнителями 7 января 1935 г., то есть за месяц до премьеры «Короля Лира», и только 7 марта первый раз в роли Отелло пробовал себя Остужев, до того числившийся вторым или третьим кандидатом на роль. «С. Э. Радлов сказал, что ему очень нравится манера моего чтения и обрисовка самого характера», — пометил актер в дневнике[clxxvii]. То был решительный день.

{75} Остужева «открыл» Радлов, и это не парадокс. «Не следует думать, что “Отелло” ставили специально для Остужева. Ничуть!» — восклицала в книге мемуаров участница спектакля Н. А. Розенель. Вспоминая, как в Малом театре появился «высокий, корректный, “петербургский” Сергей Эрнестович», актриса описала его первую беседу с труппой, когда он докладывал план своей постановки: «Радлов — эрудит, блестяще образованный человек: говорил он умно и содержательно…»[clxxviii] Он сразу стяжал себе авторитет, который поднялся еще выше после премьеры «Короля Лира».

В интересах спектакля Радлов пошел против влиятельных сил труппы, против установившегося предубеждения насчет Остужева как актера будто бы высказавшегося, будто бы отслужившего свое. С 1929 г., когда поставили шиллеровских «Разбойников», Остужев получил только одну роль, данную ему словно в насмешку: совершенно чуждую ему роль фатоватого Вово в «Плодах просвещения» Толстого, поставленных К. П. Хохловым (1932). Розенель признавалась: «Мне неприятно вспоминать о нем в этой роли… Задание режиссера было сделать Вово и Коко поношенными, пошлыми позерами; режиссер стремился создать гротескные образы светских молодых людей того времени. Мне было больно за Остужева…» Розенель задумывалась: «Моментами мне казалось, что тут действует чья-то злая воля, чье-то желание умалить, деквалифицировать Остужева». Когда же распределялись роли «Отелло», за кулисами, по свидетельству актрисы, «бушевали страсти. Раздавались и такие голоса:

— Поздно Остужеву играть Отелло! Глухой! Шестьдесят уже стукнуло!..

В процессе работы Радлов понял, что в Малом театре, а может быть, и в Союзе, есть только один Отелло — Остужев.

Со своей стороны, Александр Алексеевич уверовал в Радлова — он всецело отдался ему; ведь в течение многих лет, со времени работы с А. П. Ленским, Остужев не чувствовал режиссерского руководства в такой степени, как теперь, работая с Радловым. И режиссер тоже поверил в актера, увлекся им»[clxxix].

Мемуаристка чуть идеализировала отношения Радлова и Остужева. На репетициях «Отелло» конфликты разгорались ничуть не меньше, чем на репетициях «Короля Лира». Но в основном она объективна. Радлов, видевший «Разбойников», потом писал: «Мои впечатления от Остужева — Карла Моора убедили меня в необходимости именно с ним осуществлять постановку “Отелло”»[clxxx]. Радлову во всяком случае принадлежала реальная заслуга — творческая реабилитация большого актера. Так определилась судьба спектакля. Остужев вытеснил первоначальных претендентов на роль Отелло — П. М. Садовского и В. Р. Ольховского. И хотя майская информация еще называла Садовского среди исполнителей будущего спектакля[clxxxi], вопрос был решен. Во втором составе роль Отелло получил М. Ф. Ленин, но публика его не приняла и хотела смотреть только Остужева.

{76} Публика была права. Выбор такого актера, как Остужев, на такую роль, как Отелло, сам по себе равносилен ведущему звену режиссерской концепции спектакля.

Приведенные факты свидетельствуют также о том, что ленинградский «Отелло» выпускался, когда уже репетировался «Отелло» московский.

«Ромео» и особенно «Лир» упрочили Радлова в его позициях и обогатили новыми режиссерскими идеями. Режиссер считал, что страсть героя может стать трагической страстью, если видится сегодняшнему залу и в ее позитивной сути. Такой подход не был универсален, но для «Ромео» и «Лира», «Отелло» и «Гамлета» он годился. В «Лире» на первый план вышла не тема безумия, а тема прозрения героя, доходившая до пароксизмов страсти. В «Отелло» над темой ревности торжествовала тема любви. В интервью перед студийной премьерой Радлов развивал знакомую тему: «“Отелло” трактуется сейчас как трагедия крушения большой содержательной любви — любви гуманистической…»[clxxxii] О «ревности» в интервью не было ни звука: опять наблюдался ход от обратного.

С этим были связаны новые мысли. Уже в раздумьях о «Лире» Радлову открылась полифония смежных трагических судеб, которые так или иначе поясняли, оттеняли или выворачивали наизнанку судьбу главного трагического героя. Глостеру надо было лишиться глаз из-за чудовищного предательства Эдмунда, чтобы прозреть духовно и увидеть, кто из сыновей ему действительно близок. Сходное узнавание переживал Лир, дорогой ценой открыв истинную свою дочь — Корделию, и т. д. Подобная перекличка виделась теперь режиссеру в «Отелло». В промежутке между двумя премьерами появилась его статья, где говорилось: «Как всегда, побочные темы у Шекспира имеют целью подробнее развить основную. Грубая, чувственная, физическая любовь Родриго к Дездемоне, звериная страсть или страстишка между Кассио и Бьянкой — это как раз те контрасты взаимоотношений, которые помогают Шекспиру еще выше поднять подлинную человеческую огромной ценности связь между Дездемоной и Отелло»[clxxxiii]. Человечески ценными должны быть и страсть, и мысль, и вся личность. Этой мерой определялись главные и побочные темы в симфонической структуре действия, а с ними — поэтика контрастов, противоборств и взаимопроникновений.

Все это непосредственно касалось новой студийной версии «Отелло». В итоговой статье Радлов писал: «Тема спектакля встала передо мной с окончательной ясностью после того, как я оценил один из характернейших приемов шекспировского творчества, каким я считаю прием введения побочных мотивов. Вся комедийная линия Бьянки и Родриго представлялась мне раньше своеобразной комической интермедией, целью которой было создать контрастное ощущение к основному трагическому течению спектакля». Опыт работы над «Лиром» заставил режиссера иначе взглянуть на вещи. Радлов увидел, что контраст пролегал не в сфере жанровых мотивов, а внутри основного философского содержания {77} трагедии. «И “любовь” Родриго к Дездемоне, и взаимная влюбленность Бьянки и Кассио — какого качества эти чувства?» — спрашивал себя режиссер и отвечал: «С того момента, когда я понял эти отношения как контрастные к основному содержанию пьесы “Отелло”, к глубоким человеческим взаимоотношениям Дездемоны и мавра, — с того момента мне окончательно стало ясным, насколько лжива была знаменитая концепция прошлого столетия, трактовавшая “Отелло” как повесть о неистовом и ревнивом дикаре»[clxxxiv]. Истина, самоочевидная в наши дни, для своего времени была находкой, если иметь в виду русскую исполнительскую традицию. Ни Юрьев, ни Ваграм Папазян так раньше Отелло не играли, как трактовал его по-радловски молодой Георгий Еремеев, актер куда более скромных масштабов.

Исполнители подтягивались к уровню режиссерских задач, а задачи применялись к наличным возможностям труппы. И хотя роли играли, в основном, те же исполнители, что и прежде: Еремеев, Дудников и Смирнов, Якобсон и Сошальская, — актерски спектакль был обеспечен лучше. Труппа тоньше понимала Шекспира, стала богаче, поднакопила мастерства. Преобразился облик спектакля: на смену геометрическим конфигурациям художника А. В. Рыкова теперь пришли предметно-живописные декорации В. С. Басова. «Преодолевая бедность сценического оборудования, — писал Пиотровский, — этот быстро растущий молодой художник создал лаконичные, но блестящие образы пейзажа венецианской улицы, кипрского порта, с тяжеловесной кладкой фактории на первом плане, крылатыми парусами кораблей в глубине, поздне-ренессансных дворцов, раскрывающихся в строгих линиях каменных террас и расцвеченных торжественными складками алых и черных тканей. В этих — одновременно — и чувственно пышных, и суровых, напоминающих как бы картины венецианца Тьеполо, цветистых рамках развертываются на редкость живописные, сгущенно-красочные мизансцены С. Э. Радлова. Вот вихрем проносятся по каменным, как бы изъеденным морской солью ступеням кипрской набережной плащи и ленты празднующих горожан. Вот застыли в амбразурах крепостных ворот неподвижные фигуры комендоров в суровых кожаных камзолах. Вот при пустой передней сцене разместился в глубине как бы вписанный в воздушную перспективу пиршественный стол — изящный образ все той же поздне-венецианской живописи»[clxxxv]. В интерьерах мизансцены строились на фоне завес и драпировок, ниспадавших широкими округлыми складками и выдержанных в преобладавшей черно-алой гамме. Составной частью действия была исторически достоверная музыка Б. В. Асафьева, то сдержанно-торжественная, то характерно-оживленная в сценах народных плясок: их ставил, как и в прежней версии спектакля, балетмейстер Р. В. Захаров. Связи, завязанные. Радловым в Театре оперы и балета, распространились и на студийную практику.

Отдавая должное компонентам спектакля, А. А. Гвоздев выделял оформление Басова и тоже вспоминал Тьеполо. Сделанное {78} Басовым критик больше всего ценил за приуроченность к задачам действия. Образы героев раскрывались в образно-родственной сценической среде. «Люди больших страстей, крепко стоящие на земле, грузно двигающиеся по бастионам кипрской крепости, ступающие тяжелым солдатским сапогом на ковер венецианского дворца, столь же грузно отпускающие свои “заземленные” шутки и острые словца», — такими виделись Гвоздеву персонажи спектакля на разных ступенях трагедийной иерархии. «Чувствуется большая, органически осваиваемая театральная культура, — продолжал он, — насыщенность красок, уверенность отдельного меткого штриха. Рослые, крепкие фигуры, суровый экономный жест, какая-то особая, благодаря искусству художника-декоратора (Басов) созданная объемность тел и телодвижений, пластичность отдельных поз и целых групп — все это как нельзя лучше переносит нас в особый мир шекспировской поэзии, в которой романтика и реализм скрещиваются в неповторимом сочетании. Прорыв великих страстей скреплен с необычно крепким и “земным” обликом действующих лиц. Это впечатление усиливается благодаря особому методу развертывания мизансцен, постоянно держащих исполнителей в живой связи с грузными, объемными балюстрадами из камня на тяжелых лестницах венецианских мостов, на массивных балконах и лоджиях венецианских дворцов, на каменных бастионах кипрской крепости. А когда действие переносится во внутренние покои, то огромные драпировки предоставляются в распоряжение актера, дабы в интимных сценах опочивальни создать то же впечатление объема, телесности, плотской жизненности, отлично вскрывающей “заземленность” чувств и страстей мощных шекспировских героев»[clxxxvi].

Все это отражало сдвиги в содержательной трактовке. Режиссура стала историчнее и вместе с тем больше поэтизировала настоящее в человеке, подлинность души и чувства. Летом, когда Радлов повез свой свеженький спектакль на московские гастроли, утверждающую тему новаторски истолкованной трагедии метко определил С. С. Динамов: «Это чистота, попавшая в мир грязных людей. Это мужество, отравленное неправдой. Это любовь, ужаленная в самое сердце ревностью»[clxxxvii].

Дельные находки «Отелло» — 32, естественно, сохранялись. «Тактично показанные на Кипре турки самим фактом своего существования на сцене создают атмосферу завоеванного острова», — отмечал, например, Литовский[clxxxviii]. Таких находок, перешедших из одной редакции спектакля в другую, было немало.

Вместе с тем Радлов поснимал или сильно смягчил гротескно-социологические заострения, хотя не всюду и не до конца. Их отблески мелькали снова в изображении сената. Многопланово, еще убедительней, чем прежде, развертывался там монолог Отелло: Еремеев разнообразил монолог «обращением к стоящим здесь солдатам, восторженным движением к Дездемоне, улыбкой мужественной застенчивости, неожиданной простотой чувства — “Она за бранный труд мой полюбила”», — свидетельствовал С. Л. Цимбал[clxxxix]. {79} Но вместо исчезнувшего теперь зловещего палача в красном Радлов ввел другую, не менее броскую и столь же неоправданную мизансцену. В ответ на жалобы Брабанцио, потерявшего дочь, сенаторы молча поднимали воротники своих мантий и вдруг оказывались в черных капюшонах инквизиторов. «Венецианская республика никогда не допускала у себя инквизиции», — возражал против этой режиссерской выдумки Д. П. Мирский. Впрочем, это не помешало ему утверждать, что «Радлов несомненно ведущий режиссер в деле освоения Шекспира советским театром», а его спектакли «составили эпоху и уже, можно сказать, положили основание новой, советской школе театральной трактовки Шекспира»[cxc].

На другой рудимент первоначальной редакции спектакля указал А. А. Смирнов. Признавая, что углубились образы Отелло, Яго и Кассио, Дездемоны и Эмилии, он сожалел: «Только Родриго и Бьянка своей чрезмерно гротескной игрой (остаток “первого варианта”) несколько выпадают из общего крепко-реалистического плана спектакля». Смирнов оговаривался, что критикует не режиссерскую концепцию, не логику контрастов главной и побочной тем, а утрировку задачи. Концепцию же он решительно поддержал. Он расценил спектакль Радлова как «новый и крупный этап на пути овладения шекспировским наследием» и добавлял, что «весь замысел шекспировской трагедии осветился по-новому»[cxci].

Многие сходные моменты возникали и в московской версии «Отелло». Это было естественно: в основе обеих постановок лежал перевод А. Д. Радловой, вместе с Радловым оформляли их тот же Басов, тот же Асафьев. После премьеры Малого театра Литовский отмечал, что это — «новая, расширенная редакция постановки “Отелло” в Молодом театре. Но сценическая трактовка образов, социальная мысль спектакля остались теми же». Следовали доказательства. «Правильно сделала Назарова, что активизировала Дездемону», которая здесь «отнюдь не неземное существо, а вполне реальная женщина Ренессанса со всей присущей ей игрой ума, кокетством и эмоциями». Из страдательного наклонения Радлов опять перевел Дездемону в действительный залог. Эмилия у В. Н. Пашенной — «подлинная Немезида трагедии» (ср. слова Гвоздева о Сошальской: «В ее разоблачительных репликах, обращенных к мужу, зазвучал стиль трагедийной игры…»). Итак далее, вплоть до упреков за утрировку побочных линий: «Весело играет дурашливого Родриго Березов… он иногда слишком мюзик-холлен»[cxcii]. П. А. Березов, питомец ленинградского ТСИ, сокурсник Черкасова и Чиркова, их партнер в пародийном эстрадном танце «Пат, Паташон и Чарли Чаплин», был достаточно знаком Радлову, чтобы усматривать в подобной подаче Родриго своеволие актера, а не выбор режиссера.

Все-таки о тождестве спектаклей говорить можно было лишь условно. Художник, даже сильно того желая, не может повторить вполне сделанное однажды. Понимая это, Радлов предупреждал {80} в интервью накануне московской премьеры, что концепция сохранена «та же, что и в постановке шекспировского спектакля в ленинградском театре. Вопреки традиции я трактую “Отелло” как пьесу не о ревности, а о большой любви. Что касается средств выражения этой трактовки, то они, естественно, во многом и очень сильно отличаются от того, что я сделал в Ленинграде. Если режиссер приходит в театр с совершенно точным планом постановки, в котором он ничего не согласен изменить, это значит, что он не желает считаться с творческой индивидуальностью исполнителей, со стилем их игры, это значит, что он неуклюжий догматик и плохой режиссер… Считаю, что сделал бы величайшую ошибку, если бы попытался скопировать свою ленинградскую постановку “Отелло”, не говоря уже о том, что само по себе такое копирование — сухое, бесплодное и безрадостное занятие». Дальше в интервью говорилось о попытке режиссера соединить шекспировский реализм с романтической традицией Малого театра: «Страстная метафора Шекспира органически воплощается в порыве актера-романтика»[cxciii]. В магнитном поле спектакля стрелка клонилась к одному из притягательных преобразователей стилевого итога — к одухотворенному романтику Остужеву. Московский спектакль стал романтической версией «заземленной» ленинградской трактовки. С Остужевым он и не мог быть другим ни при каких обстоятельствах.

Остужев проявил в роли Отелло сильнейшие качества своего таланта. Все-таки актер нуждался в режиссуре и ценил корректировку полета. Радлов проводил эту корректировку письменно, по-видимому, из-за глухоты актера. Три письма Радлова к Остужеву — от 16, 29 сентября и 2 октября 1935 г. — многое приоткрывают в сути творческого процесса.

«Меня очень радует, что мы так совпали в ощущении силы Отелло, силы его любви и его доверия к Дездемоне», — вот неизменный лейтмотив этих писем.

А сквозная забота разносторонней корректировки — сделать строже романтику роли, мужественней — грусть героя.

«Ничего из того, чем вы как актер сильны, я бы не хотел упустить в этом спектакле, — писал Радлов. — Я буду считать, что я не выполнил своей задачи, если я не сумею помочь вам показать всю силу вашего темперамента. Но я видел вас в “Разбойниках”. Редкое по силе и смелости голосоведение, обеспечивающее вам бурю рукоплесканий, повторение слова “живого” на все повышающихся интонациях, ведь этот прием вы применяете все-таки только один раз в спектакле, и это совершенно правильно». Речь шла о здравой дозировке иных сильно действующих средств. Режиссер звал актера и в роли Отелло поубавить кое-где теноровые рыдающие ноты, играть баритональнее. Режиссер предостерегал от опасности, как бы Отелло «не показался бы плаксивым »[cxciv].

Можно усмотреть в советах и просьбах Радлова повторенный призыв не забывать за шиллеровым шекспирово. Можно увидеть {81} и истинную заботу режиссера о внутренней логике образа, о верности шекспировскому в Шекспире.

Как ни покажется это странным, часть критики, и критики бесспорно тонкой, порицала постановку именно за последнее — за «шекспиризацию Шекспира». Так выразился Ю. Юзовский. Отзыв о спектакле он начал упреком, где шутка прикрывала серьезность: «Надо быть ученым-шекспирологом, чтобы не заметить, что перевод Анны Радловой чересчур “шекспиризирует” Шекспира». Из дальнейшего выяснялось, что упрек распространялся и на все остальное, за вычетом Остужева и Пашенной. «Радлов как раз совершает эти перегибы в постановке, как Радлова в переводе». Сказанное, впрочем, не помешало Ю. Юзовскому противопоставить спектаклю Малого театра ленинградский его вариант, где та же Радлова и тот же Радлов ничуть не меньше предавались «шекспиризации Шекспира». Критик замечал: «Если “судить” Радлова, то по тому “Отелло”, которого он поставил в своей ленинградской студии. Тот спектакль лучше спектакля в Малом театре по ясности мысли, пластичности ее выражения, простоте и стройности самого спектакля, там был спорный, но превосходный Яго (Дудников), а обаятельный Отелло (Еремеев) целиком и полностью был связан с мыслью всего спектакля. Этой стройности нет в Малом театре. Спектакль развивается урывками, часто толчется на одном месте…»

Но это меняло дело. Значит, виной была не концепция (ленинградский-то спектакль оказался хорош), а неровность ее подачи в Москве. Ситуация вообще была схвачена метко: позиция режиссера-гастролера в «актерском театре» не так устойчива, как в собственной студии, что говорить! Выводы, однако, следовали сбивчивые, подстать спектаклю. Юзовский не нашел в постановке идеи, хотя она там, как видно из прежде сказанного, наличествовала. Он расценил спектакль как «громоздкий, бесформенный», — но этого не доказал. Он противопоставил режиссуре актерские удачи, — но во все времена то был не лучший полемический ход. Наконец он счел зрелище «далеко отстоящим от Шекспира» — и тут уже впал в достойную сожаления предвзятость.

А больше всего претил Юзовскому перевод Радловой: «Порой просто нельзя понять, о чем идет речь, и приходится обращаться к Вейнбергу, чтоб догадаться, о чем говорит Радлова»[cxcv], и т. п.

Как критик спектакля Юзовский тогда остался одинок, с ним мало кто согласился. А вот о переводе спорили дальше. В сущности, не о спектакле Малого театра, а о том, как понимать и переводить Шекспира, полемизировали Радлов, защищаясь от упреков Юзовского, и Юзовский, темпераментно возражая Радлову. Споря с Юзовским, Радлов напечатал статью «Воин ли Отелло?» Юзовский тут же ответил ему статьей «Человек ли Отелло?»[cxcvi]. Сторону переводчицы принял тогда Радек. Попутно он взял под защиту режиссера. «Мы должны себя спросить: знает ли наш театр лучшую постановку Шекспира, чем радловская постановка “Отелло” в Малом театре и постановка “Короля {82} Лира” в Еврейском театре? — подчеркивал Радек. — Принизили ли эти постановки величие шекспировских трагедий? Обе постановки потрясли зрителя. Они — культурное завоевание. И когда мы писали, что надо учиться у Радлова, то это не означало ни канонизации Радлова как режиссера вообще, ибо мы видели только две его постановки, ни гарантии в удачности его дальнейших постановок. Мы только хотели сказать, что Радлов выбрал правильный путь для постановок. Он вдумывается в Шекспира, каким он был. Он пытается извлечь из Шекспира его содержание, а не вкладывать в Шекспира свои выдумки »[cxcvii]. Примерами противоположного свойства выступали в этой статье «Гамлет» Н. П. Акимова и «Отелло» Н. П. Охлопкова.

Юзовский не оробел и перед Радеком. «Я честно вел игру и предупреждал об этом, заявив, что я — не специалист в языке елизаветинской Англии», — писал он и снова резко атаковал переводы Анны Радловой, настолько, на его взгляд, несовершенные, что приходилось прибегать к старым переводам, «чтобы понять, в чем дело»[cxcviii]. Радек не смолчал и ответил критику в стиле фельетона: «Кто поверит Юзовскому, что в советской прессе идет спор о том, можно ли критиковать переводы Радловой и постановки реж. Радлова или нет? Кто поверит Юзовскому, что чета Радловых захватила власть в Советском Союзе и что на Юзовского, поднявшего восстание против захватчиков, покрикивают вместо того, чтобы наградить его орденом?! Эти фокусы, товарищ Юзовский, оставьте для менее опытной аудитории». Но дальше, говоря уже всерьез, Радек был справедлив: «И постановка “Короля Лира”, и постановка “Отелло” были лучшими постановками Шекспира у нас. И Юзовский не сумел доказать, что эти постановки, которые потрясли тысячи зрителей, принижают Шекспира… Пусть Юзовский скажет, кто лучше ставит у нас Шекспира…»[cxcix]

Ответить Юзовский не захотел или не смог.

Вообще же спорили не так о постановках, как о переводах. В полемике затупилось немало перьев. По сути дела, спор шел даже и не о переводах и не о спектаклях. Состязались в ортодоксальности. Двух мнений не допускалось. Могло быть лишь одно, бесспорное мнение. И хотя Радек трагически рано выпал из числа состязавшихся, его оценки остались не опровергнутыми. Можно напомнить, что с не меньшим ожесточением оценивались тогда шекспировские переводы Бориса Пастернака, во многом противоположные переводам Анны Радловой по поэтической природе. Но как раз Пастернак оказался объективнее многих и находил у Радловой несомненные достоинства. Он писал в 1940 году, в предисловии к собственному переводу «Гамлета»: «Художественные заслуги Радловой — живость разговорной речи. У нее абсолютный сценический слух, верный спутник драматического дарования, без которого нельзя было бы передать прозаические части диалога так, как справилась с ними она…»[cc]

Тем временем жизнь московского спектакля триумфально продолжалась. 21 октября 1937 г. состоялось сотое представление {83} «Отелло» на сцене Малого театра. Представлений было бы больше, если б Остужев физически чувствовал себя лучше. Из‑за его нездоровья в свое время пришлось резко убавить число репетиций. В цитированном интервью «Литературной газете» перед премьерой постановщик сообщал, что «спектакль пойдет на три месяца раньше намеченного срока», а после премьеры добавлял: «Трудно работать в чужом театре, кроме того я был связан сроком, так как знал, что мой друг, замечательный актер А. А. Остужев, не может долее выдержать напряженной работы»[cci]. Сердечный приступ, настигший Остужева на представлении «Отелло» в Ленинграде, в Доме культуры имени М. Горького летом 1936 г., на несколько месяцев вывел актера из строя. А потом спектакль снова собирал переполненный зал как один из высших образцов трагедийной шекспирианы 1930‑х гг.

Еще после ленинградской постановки «Отелло», показанной на гастролях в Москве, у критики сложилось мнение, которое выразил М. Б. Загорский: «Весь цикл шекспировских работ Радлова — “Ромео”, “Отелло”, “Лир” — выводит его на первое место среди театральных комментаторов “отца нашего”, как написал о Шекспире другой гений — Пушкин»[ccii].

Критика отдавала Радлову пальму первенства и тогда, когда сравнивала две постановки «Отелло», почти одновременно показанные Москве: ленинградскую — Радлова и московскую — Охлопкова (в Реалистическом театре). Два недавних мейерхольдовца столкнулись в состязании. Но радловский спектакль уже не обнаружил воздействия мейерхольдовского монтажа, «режиссерской драматургии» и т. п. В сопоставлении двух «Отелло» мейерхольдовский фланг держал не Радлов. Напротив, он спорил с бывшим учителем, который в докладе «Мейерхольд против мейерхольдовщины», сделанном 14 марта 1936 г. в ленинградском лектории, взял обоих постановщиков «Отелло» за одну скобку. Радлов возражал против того, что Мейерхольд в этом докладе назвал «двух мейерхольдовцев — Охлопкова и Радлова. Вот не ожидал! Охлопков — довольно талантливый человек, но я особенного родства с ним не чувствую»[cciii].



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: