Писодей слушал сбивчивый рассказ Насти, исподтишка рассматривая дочь, и находил в ней все больше сходства с Еленой: те же ломкие брови, убегающий взгляд, неочевидная грудь, худые щиколотки, выглядывавшие из коротких, по моде, джинсов. Как обычно, его мысли разветвились. Он сочувственно удивлялся тому, сколько несчастий судьба с угрюмой последовательностью может обрушить на одну семью, и параллельно уносился мыслями в ту ночь, после «плиточного» скандала, когда они с Еленой и зачали Настю — теперь уже взрослую несчастную женщину с горькими складками возле губ. Услыхав стоны любви, похожие на рыдания, бдительная теща подкралась к двери и спросила с тревогой: «У вас все в порядке?» А они в ответ громко захохотали и долго потом не могли успокоиться. Так все счастье, наверное, в ту ночь и просмеяли…
Рассказ дочери был печален, горек и безысходен даже для нынешних мерзоносных времен. Писодей слушал, скорбел, ужасался, но в сердце, сжимающемся от сострадания, оставалась неуместная, щекочущая сладость.
…После приземления Руста на Красной площади Горбачев разогнал все Министерство обороны, слетели с должностей и могучие однокашники полковника Обихода, поэтому Никита Иванович не смог сдержать слово: из Забайкалья семья Оленичей поехала не в ГДР, которого вскоре и вовсе не стало, а черт знает куда — в Козостан, в Кертым. В военном городке оказалась очень нездоровая вода, и у Елены начал болеть желудок, а потом навалился мрак независимости, закрыли русскую школу, и она осталась без работы. Начался вывод войск, и они уже собирались в Москву, но тут Оленича как классного специалиста позвали на хорошую должность в новенькую армию независимого Козостана, льстили, обещали с три каравана, и он согласился. Через несколько лет, попользовавшись, окрепнув и подрастив национальные кадры, его выставили вон — обманули вероломно, с жестокой восточной усмешкой.
|
А тем временем в Москве энергичная Зинаида Автономовна задумала приватизировать магазин «Каблучок», куда пришла когда-то ученицей продавца и выросла до директора. Там, у прилавка, она и познакомилась, между прочим, с румяным курсантом Никитой, прибывшим в «Каблучок» покупать свои первые лаковые ботинки. Сначала все складывалось удачно, в Моссовете нашлись свои люди, оформили документы, еще немного — и Обиходы стали бы новой русской буржуазией. Но тут, откуда ни возьмись, наехали кавказцы, тещу избили, а когда она выздоровела и вышла на работу, ворвались в кабинет, приставили к горлу нож и подсунули бумаги. Она подписала и осталась ни с чем. Конечно, Зинаида Автономовна побежала в милицию, но там лишь развели руками: такие, мол, времена — передел собственности. Лучше не связываться — зарежут. Есть примеры. Полгода Никита Иванович клал наградной пистолет под подушку, боясь нового нападения. А потом вдруг полковника Обихода без объяснений уволили из армии, новый министр обороны «Паша Мерседес» всюду расставлял своих людей, а чужих убирал не хуже, чем в Козостане.
Елена с мужем и дочерью вернулась в Москву ни с чем: квартиру в Кертыме пришлось продать чуть ли не за казан плова: русских позорили, издевались, гнали в Россию, угрожали. Потом убили кошку Мусю и бросили на пороге. На родине бывшему капитану Оленичу пенсия и жилплощадь не полагались — за самочинное увольнение из рядов и службу в вооруженных силах сопредельного государства. Он устроился охранять казино. Потеснили Зинаиду Автономовну и Никиту Ивановича, зажили вместе в трехкомнатной полковничьей квартире, а летом выезжали на фазенду в Барыбино. Так бы и жили не тужили, растили Настю, но неугомонной теще пришла в голову сумасшедшая идея: купить дочери, внучке и зятю отдельную площадь. Задумано — сделано: несмотря на отговоры, она, взяв в банке кредит под квартиру и дачу, вложила деньги в «чемадурики», которыми бредила тогда вся страна. И потеряла все.
|
— Сумасшедшие! — повторила Валюшкина.
— Да уж… — согласился Кокотов, вспомнив, что все беды ипокренинцев начались именно с краха «Плюйвиталлимитед».
…Продав украшения, шубы и сервизы, которые полковник Обиход многие годы любовно приобретал для супруги в спецсекции Военторга, удалось наскрести на комнатку в люберецкой коммуналке. Там, за занавеской, Зинаида Автономовна и пролежала безмолвно, безучастно до конца своих дней: от раскаянья ее долбанул инсульт, такой же мощный, как и она сама. Никита Иванович с горя хотел застрелиться, но передумал. Впервые в жизни оказавшись не только без вышестоящего начальства, но и без командной заботы жены, он оторвался по полной: поехал проведать кубанскую родню и сошелся со своей первой станичной любовью — молодящейся оборотистой вдовой.
Но беды в одиночку не ходят: вскоре слегла и Елена. Оленич, безумно любивший жену и падчерицу (Настя бросила на Кокотова непримиримый взгляд), начал ездить в разные опасные командировки. Он хотел заработать на квартиру хотя бы в Подмосковье, но жилплощадь все дорожала, и денег хватало только на еду и лекарства. Чтобы ухаживать за двумя лежачими больными, Настя после школы выучилась на медсестру и устроилась в больницу, где удавалось почти даром доставать дорогие препараты, экономя на бесхозных пациентах. Но это не помогло: сначала умерла Елена, до конца верившая, что из-за плохой кертымской воды страдает хроническим катаром желудка. А через полгода скончалась Зинаида Автономовна, ушла, не опамятовавшись, из этого подлого мира, который так жестоко разрушил ее дисциплинированное счастье. Комнату унаследовал новобрачный Никита Иванович и, выставив внучку, поселил там сына своей лихой станичницы.
|
Но пока был жив Оленич, все как-то обходилось: он пошел в контрактники, зарабатывал, снимал двухкомнатную квартиру, где сам почти не жил. Один только раз долго отлеживался после контузии. Потеряв Елену, капитан не женился, никого себе не завел, а только пил и воевал. Во время его долгих командировок Настя приглашала пожить к себе Любу, с которой сначала работала в люберецкой больнице, а потом они перешли вместе в «Панацею».
— Да, так веселее, — объяснила, смутившись, помощница Шепталя.
Настя готовилась в медицинский институт, старалась, трижды сдавала на бесплатное отделение и трижды не добирала баллов. Наконец добрые люди разъяснили, что нужных баллов она не наберет никогда, так как «бесплатные» места тоже продаются. Чтобы купить «бесплатное» место, Оленич снова поехал в командировку в Чечню. Там его знали и уважали даже полевые командиры — за то, что ни оружием, ни бойцами, ни военными тайнами не торговал. Но, видимо, лимит везучести, отпущенный в той или иной мере каждому человеку, он исчерпал до дна. Во время утреннего развода на плац ворвался, снеся блокпост, грузовик, набитый взрывчаткой…
— Помните? Этот теракт по телевизору два дня показывали, — спросила Настя с горькой гордостью.
— Да-да, конечно, — кивнул Кокотов, ничего, разумеется, не помня: в Чечне постоянно взрывали, убивали, похищали — и все это с утра до вечера показывали по телевизору.
…В общем, ничего от Оленича не осталось, чтобы в гроб положить. После смерти отчима Настя бросила мысли об институте: они с подругой едва наскребали на то, чтобы оплачивать квартиру и кое-как одеваться. Вот, в общем-то, и все…
— А почему ты раньше не приходила? — после долгой и тяжелой паузы спросил Андрей Львович.
— Она стеснялась, — ответила за нее Люба.
— Чего стеснялась?
— Ну-у… вы могли подумать, что ей от вас что-нибудь надо…
— А теперь. Ничего. Не надо? — усмехнулась Валюшкина.
— Надо.
— Люба! — вскрикнула Настя с надрывом.
«Как же она похожа на Елену, мгновенно из мечтательной флегматичности впадавшую в истерику, минуя остальные стадии!» — подумал Кокотов.
— Что — Люба? Люба-то головой думает, а не другим местом! Любе не рожать!
Некоторое время все молчали, Настя шмыгала носом, а писодей корил себя за то, что сразу не заметил округлившийся живот дочери.
— Отец есть? — задал он глупейший вопрос, от которого чуткая Нинка мотнула головой.
— Отец? Конечно! Как же без отца? — засмеялась Настя и посмотрела на автора «Роковой взаимности» с пожизненным укором.
— Он сказал, что женится, если у нее будет жилплощадь, — доложила подруга.
— Такой. Не нужен! — со знанием дела фыркнула бывшая староста.
— Да, в самом деле, альфонс какой-то… — согласился Кокотов.
— Вы так считаете? — Дочь посмотрела на отца с явной насмешкой.
Видимо, в свое время злопамятные Обиходы напичкали девочку подлыми небылицами о прожорливом приймаке, не умевшем ни плитку положить, ни добыть семье довольствие.
— Я тебе помогу… конечно… помогу… — смутился он.
— Вы должны срочно переписать квартиру на нее! — потребовала Люба.
— Почему это? — опешил Андрей Львович, полагавший, что речь идет о единовременном или даже постоянном денежном вспомоществовании.
Он уже прикинул в уме, сколько сможет отдать внезапно обретенной дочери из гонорара за сценарий.
— Как это — почему? — растерялась помощница Шепталя. — Ведь квартира же пропадет…
— Что значит пропадет?
— Но ведь у вас нет наследников…
— Ну. И. Что? — с вызовом спросила Нинка.
— Как это — что? Значит, после вашей смерти квартира достанется государству или кому-то совсем чужому.
— Но я не собираюсь умирать! — мягко усмехнулся Кокотов, с удовольствием ловя в теле остатки могучих токов камасутрина.
Девушки странно переглянулись.
— А разве Павел Григорьевич вам не звонил? — побледнела медсестра.
— Не-ет… — покачал головой писодей, все еще улыбаясь, но уже чувствуя, как индевеет правая щека.
— Когда пришла биопсия, он сказал, что сразу же вам позвонит…
— А когда пришла биопсия?
— Позавчера. Или раньше. Ах, ну да, позавчера докторскую Миндубаева обмывали! — сама себе объяснила Люба.
Анастасия продолжала молчать, уставившись в пол. На ее покрасневшем лбу выступили капельки пота.
— И что там, в биопсии? — через силу спросил Андрей Львович.
— Пусть вам лучше они сами скажут. Подождите! Но ведь вы приезжали к нам. Мы видели…
— Что с биопсией? — не чуя губ, снова спросил Кокотов и, пошатнувшись, оперся о ножку перевернутого стула.
— Я же говорила… Я говорила тебе! Говорила! — высоким плачущим голосом зашлась Настя. — Я просила, не надо! Просила! Это ты, это все ты… Гадина!
— Да я же для тебя хотела…
— Не надо! Ничего не надо! — Дочь вскочила и повернула к отцу лицо, такое красное, мокрое и опухшее от слез, точно проплакала она всю ночь. — Мне ничего от вас не надо. Мама вас даже перед смертью не простила. И я не прощу. Никогда! — С этими словами Настя бросилась вон, ошиблась проемом, вернулась и тихо добавила с ненавистью: — Мама тоже от рака умерла!
И выскочила из квартиры, ухнув дверью.
Оставшаяся Люба посмотрела ей вслед с испугом, что-то забормотала, потом, виновато поглядывая на Кокотова и с опаской — на Нинку, двинулась боком-боком к двери, оправдываясь на ходу:
— Я думала, вы уже знаете… Теперь ведь сразу пациентам сообщают… Раньше скрывали. А теперь сразу… Шепталь говорит, это включает защитные силы организма…
И тоже исчезла.
Писодей сел на диван, точнее упал как подкошенный, почти теряя сознание от выморочной недостоверности происходящего.
— Подожди! — Валюшкина взяла мобильник и нашла нужный номер. — Павел. Ты? Это. Нина. Что. С Андреем?
С этого момента одноклассница уже ничего не говорила, а только слушала, становясь при этом все строже, суровее и старше на вид. Казалось, на другом конце провода Оклякшин рассказывает ей неправдоподобно жуткую историю. Но в какой-то миг бывшая староста почувствовала на себе надеющийся взгляд Кокотова, спохватилась, и ее лицо стало угрюмо-непроницаемым.
— Понятно. Да. Скоро. Приедем.
— Ну, что там? — спросил писодей, когда она уронила руку с телефоном.
— Ничего. Страшного.
— Невус?
— Нет. Поехали.
ТРИ ВОЗРАСТА СМЕРТИ
…Слезы скоро кончились, но Кокотов, уткнувшись в подушку, продолжал плакать всухую, пока не заболело лицо и не устало от жалобного сипа горло. Перехватило в груди, и он, тяжело поднявшись, вышел в лоджию — продышаться. На металлических перилах все так же лежали ярко-оранжевые гроздья рябины. Писодей оторвал несколько ягод и зажал в кулаке. Солнце садилось как всегда: незаметно и неумолимо. Пруды, уходившие вниз уступами, наполнились остывающей медью. Знакомый простор желтеющих лесов и фиолетовых пашен померк, затонул в вечернем мраке, но золотой купол монастырской колокольни еще сиял, ловя последние лучи.
Андрей Львович подумал: когда он умрет, солнце будет так же садиться, рябина — расти, а колокольня сиять маковкой. Можно, конечно, попросить у Агдамыча топор и срубить рябину. Можно даже купить на рынке в Митино тротил с дистанционным взрывателем, ночью потихоньку подложить и разнести церковь в щебень. Тогда лучащийся купол не переживет Кокотова, но все равно останутся солнце, пруды, вон тот изгиб шоссе, дальняя беседка, даже ипокренинские старики — и те останутся жить… Болтянский будет жевать свою морскую капусту и рассказывать про братьев, Бездынько сочинять глупые стихи, Проценко с кондициями шакалить по холодильникам, Ящик крутить старческий роман с акробаткой Златой Воскобойниковой… А он, Кокотов, будет лежать рядом с мамой под свежим холмиком, насыпанным из комьев, лоснящихся глиняными гранями там, где их резанул заступ. Сверху, конечно, положат цветы. Стебли могильщики показательно обрубят лопатами, чтобы не искушать кладбищенское ворье. Но вот что интересно: зимой, когда букеты мгновенно стекленеют и никому такие не нужны, стебли рубят под самые бутоны. А вот в теплое время хитрые могильщики отсекают лишь кончики, а потом, наверное, сами же сдают по дешевке туда, где плетутся венки. Андрей Львович вообразил, как хочет предупредить об этой уловке родных и близких, но не может, будучи мертв.
Неожиданно утешила мысль, что кладбище ему предстоит хорошее и совсем недалеко от Москвы — полчаса на маршрутке. Еще лет двадцать назад это был маленький сельский погост, спрятанный в роще на пригорке, но потом, словно ожив, он стал, как опухоль, разрастаться — к нему прирезали сначала перелесок, потом — большое картофельное поле. Когда в последний раз писодей ездил проведать Светлану Егоровну и сошел с автобуса, то замер от неожиданности: новые могилы, обложенные яркими венками, издалека напоминали толпу праздничных демонстрантов, высыпавших из леса в чисто поле…
Оклякшин долго не отпирал, даже не отзывался на стук, лишь когда Валюшкина изо всех сил заколотила в дверь ногой, все-таки открыл: на его красном потном лице была заранее заготовленная дружеская скорбь, из-за похмельной слабости расползшаяся в трагическую ухмылку.
— Вот, понимаешь… Андрюх… такое дело… — с трудом вымолвил одноклассник. — Быстро вы доехали!
— И что нам делать? — спросила Валюшкина.
— Рентген… Я позвоню — чтобы без очереди… Подожди, направление выпишу… — Он взял дрожащими руками бланк.
Плетясь по коридору следом за Нинкой, Кокотов смотрел на встречных пациентов. Как и в прошлый раз, одни пришли сюда, чтобы улучшить и без того хорошее здоровье и развеять пустяковые сомнения. На бледных лицах других мерцал, сменяясь надеждой, ужас осознанного диагноза. Третьи ничему уже не верили, приняв как данность свое скорое исчезновение и храня в себе тайну этого невозможного примирения. Андрей Львович вдруг понял, что несколько дней назад он принадлежал к первой, безмятежной, категории, сегодня вдруг очутился во второй, а скоро, возможно, окажется в третьей — безнадежной…
— Нинка! — вскрикнул он.
— Что?
— Я же не натощак…
— Для. Рентгена. Не важно.
…Писодей вернулся с уличной прохлады в тепло комнаты, лег и стал думать о том, что есть смерть. Сон без снов? Сон с видениями? Радикальное отсутствие в мире, вроде глубокого обморока, случившегося с ним в третьем классе у доски? Ты вдруг совершенно, без остатка исчезаешь, а потом снова возникаешь в мире, когда в нос тебе суют пузырек с нашатырем. Как же тогда испугалась Анна Марковна! Она потом полгода не кричала на Кокотова, если тот мямлил и путался в ответе. Может, и переселение в мир иной происходит так же? От нашатырного толчка в мозг ты открываешь глаза, а над тобой заботливо склонился ангел с крыльями: ну, мол, как долетели? Или — черт с рогами: ну, мол, как докатились?
Нет, что-то не так! Андрей Львович заметил: он размышляет о своей смерти как о смерти знакомого, близкого, но все-таки другого человека, который умрет, а он, Кокотов, останется на свете. И при чем тут черти с ангелами? Ведь там, за последним вздохом, за последним ударом сердца, за последней мысленной судорогой нет ничего, кроме твоего отсутствия. И в этом весь ужас! Если бы все было так, как фантазировал Жарынин, если бы по ту сторону можно было бесконечно переделывать, исправлять, улучшать прожитую жизнь, переписывать как синопсис! Если бы…
А что бы он переписал в первую очередь? В самую первую! Наверное, не стал бы разводиться с Еленой. В конце концов, что дала ему свобода? Эсхатологические ягодицы Лорины Похитоновой, измену Вероники и шестнадцать романов из серии «Лабиринты страсти», упрятанные, как под надгробие, под псевдоним Аннабель Ли… Вот, в сущности, и все. Правда, есть еще Наталья Павловна, но теперь это уже неважно… Андрей Львович поискал в себе хоть чуточку вожделения и не нашел. Автор «Беса наготы» на миг вообразил свое тело в разгоряченных, требовательных объятьях бывшей пионерки и почувствовал в сердце тянущую тоску, как тогда, в рентгеновском кабинете, зажатый холодными тисками проницательного агрегата…
— Головку будем смотреть? — ласково уточнила медсестра, пригласив «больного Кокотова» без очереди.
— Голову, — вместо одноклассника ответила Валюшкина.
— Подбородочек уприте! Вдохнуть и не дышать! — аппарат громко клацнул. — Вот и все! — сказала медсестра, унося кассеты в боковую комнату.
…А что он потерял от развода? Все: Елену, которая никогда бы его не предала, дочь, радующуюся теперь, что у него, как и у матери, рак. Ну хорошо, допустим, разошлись… Федька Мреев вон четыре раза сбегался-разбегался. В молодости все разводятся, ищут, постельничают. Но нельзя было отдавать Настю, надо было ее видеть, воспитывать, одаривать, любить! Писодей вообразил, как он бережно ведет по «Аптекарскому огороду» маленькую большеглазую девочку, крепко вцепившуюся в его отцовскую руку, как они стоят на мостике и кормят хлебными крошками оранжевые тени золотых рыбок. Кстати, воскресного папашу всегда можно узнать в городской толпе: он слишком внимателен к ребенку, всем своим видом доказывает прохожим: это мое, мое, мое! На глупые детские вопросы, от которых обычные родители сердито отмахиваются, отвечает раздумчиво, подробно, даже занудно, гордясь своими невостребованными педагогическими талантами: «Видишь ли, доченька…» Впрочем, детские вопросы не всегда глупы. Например такой: «А я тоже умру?»
Сам Кокотов спросил об этом мать, когда ему было лет семь. В соседнем дворе, через улицу, хоронили старушку. За панельными восьмиэтажками, в глубине квартала, уцелели старые потемневшие избы, крытые крашеным железом, окруженные палисадниками с сиренью и даже огородами с весело цветущей картошкой. Поэтому и похороны были не городские: приехали, забрали, увезли, зарыли, — а настоящие, деревенские. Гроб, обтянутый красной материей в оборочку, стоял на табуретах посреди двора, кругом толпились, прощаясь с покойницей, соседи и любопытные. Двор-то был проходной. Старушка лежала вся в белом. Маленький Кокотов внимательно слушал взрослые перешептывания о том, что усопшую хоронят в свадебном платье, которое не пригодилось, так как жениха забрали на войну, где он пропал без вести. И все бы ничего: отплакала бы, как все, и сошлась с другим, но кто-то из дворовых фронтовиков-инвалидов то ли по доброте душевной, то ли желая выпить на дармовщинку, сболтнул, будто видел жениха живым в госпитале. И невесту замкнуло. Намертво. Навсегда. Она никого больше не слушала, ждала, верила, замуж не вышла, состарилась и перед смертью завещала похоронить ее в свадебном наряде. Просунувшись меж взрослыми, маленький Кокотов приблизился к гробу и увидел лицо умершей, тоже белое, синеватое, как накрахмаленное белье, с запавшими глазами, разочарованно ослабшим ртом и носом, похожим на клювик. А ведь Андрей помнил ее живой, она всегда сидела на лавочке с другими старухами и провожала его дотошным взглядом, когда он бежал к Понявину в гости — в барак…
— Говорят, целкой умерла… — послышался мужской шепот.
— Да-а, честное поколение было!
Вообще-то «целкой» называлось такое положение фантиков во время игры, когда один квадратик, сложенный из конфетной обертки, едва касался другого. Если удавалось загнать свой фантик под фантик соперника, это был выигрыш — «подка». А «целка» как бы не считалась. Но рано озаботившийся Борька Рашмаджанов уверял, будто это слово имеет еще одно, стыдное значение, относящееся к ночным родительским шорохам и вздохам. Вот, оказывается, почему, когда во время перемены мальчишки играли на подоконнике в фантики и орали, обсуждая спорные моменты: «Целка! Нет, подка!» — учительницы как-то странно на них оглядывались, а молоденькая географиня краснела…
За этими размышлениями маленький Кокотов не уловил момент, когда гроб подхватили крепкие доминошные руки дворовых мужиков и метнули его, как в казенник орудия, в квадратную заднюю дверь автобуса-катафалка. А ночью будущий писодей вдруг проснулся от животного ужаса и вскочил на постели, навсегда поняв, что он тоже когда-нибудь умрет. И не только впервые осознал это свое будущее отсутствие в продолжающемся мире, но ощутил его физически — как тошнотворное зияние в самом сердце. Мальчик громко заплакал, точнее, завыл, заскулил, но испуганной спросонья матери правду не сказал, наврал, будто жутко заболел зуб, на самом деле слегка нывший.
Это зияние осталось в сердце навсегда, порой оно затягивалось тонкой пленочкой, как ребячья ссадина, и почти не тревожило. Вдруг снова ночью, без всякой внятной причины, пленочка лопалась — и по всему телу из сердца растекался ледяной ужас небытия. И Кокотов, вцепившись зубами в подушку, сотрясался от рыданий, которые, утомив, измучив, превращали нестерпимый страх в тупое отчаянье. Утром, идя в школу, он только бессильно удивлялся тому, что торопливые люди вокруг, зная о своем неизбежном исчезновении, могут вот так жить, работать, растить детей, даже смеяться…
В ту пору по телевизору часто показывали фильмы про революцию, подполье, забастовки, вроде «Юности Максима» с Борисом Чирковым. И вот однажды Кокотов смотрел черно-белое кино про осознавшего рабочего парня, который, круша шпиков и жандармов, рвется по заданию стачкома к фабричному гудку, чтобы дать сигнал к началу всеобщей забастовки. И прорывается: гудок, плюясь паром, зовет на борьбу, пролетарии бросают цеха, выходят на улицы, сливаются в огромную демонстрацию, поднимают флаги, буржуазия в бешенстве, царь в отчаяньи… И вдруг будущий автор «Кентавра желаний» подумал: а если все люди на земле одновременно забастуют против смерти, бросят работу, выйдут на митинги, а лучше — лягут на землю и замрут в знак протеста. Все остановится: трактора, заводы, поезда, самолеты, пароходы, ракеты… Бог (или какая-то другая Материально Ответственная Сущность) не сможет не заметить такого ужасного непорядка и обязательно вмешается. Ну хотя бы наконец объяснит, зачем ему нужно, чтобы все люди на земле умирали!
Андрюша хотел тут же поделиться этой вестью с матерью, но она как раз ушла со своим тощим рационализатором на концерт «Орера». Он ждал ее, изнывая от одинокого обладания спасительной для человечества идеей. Вернулась Светлана Егоровна поздно, терзаемая теми сомнениями, которые неизбежно точат немолодую одинокую-с-ребенком женщину, встречающуюся с немилым ухажером с одной целью — чтобы у сына было мужское воспитание.
— Что? Что ты сказал?! — Она выскочила из ванной, успев стереть синие польские тени только с одного глаза. — Как это? Забастовка против смерти… Ты сам придумал? Господи… Вот оно что! Совсем я тебя забросила с этим… Ну, иди, иди ко мне, сынок!
Светлана Егоровна прижала Кокотова к груди и колыбельным голосом стала рассказывать, что жизнь долгая-долгая, и человек от нее в конце концов так устает, что уже ничего не боится… Даже, наоборот, радуется приходу смерти, как звонку на перемену после трудного урока…
— А что будет после перемены?
— Другой урок.
— Какой?
— Этого никто не знает.
— А если не будет?
— Тогда наука изобретет лекарство от смерти. Сироп бессмертия.
— Сироп? А если не изобретет?
— Конечно изобретет! Ну, сам подумай: сто лет назад от черной оспы вымирали целые страны. А теперь укольчик — и никакой оспы! — Она нежно коснулась пальцем овальной метки, оставшейся у сына на плече от прививки, сделанной в младенчестве. — Обязательно придумают! Я, возможно, не доживу, а ты-то уж точно доживешь!
— И ты тоже доживешь! — твердо пообещал он.
Эта вера в «сироп бессмертия», странным образом соединившись с надеждой на неведомый «урок» после «перемены», помогли ему преодолеть первый возраст смерти. А Светлана Егоровна потом еще долго рассказывала родным, знакомым и сослуживцам, заходившим в гости, про то, как «Андрюша додумался до всеобщей забастовки против смерти». Услышав такое, люди сначала смеялись, потом серьезнели и, с грустным интересом глядя на вундеркинда, в один голос заверяли гордую мать, что мальчика ждет великое будущее. Тощему рационализатору она вскоре отказала, решив, что просто не имеет права привести такого заурядного отчима к своему необыкновенному сыну.
Второй возраст смерти настиг Кокотова в девятом классе, когда хоронили Белку Хабибуллину, умершую от перитонита в глухой татарской деревне, куда она поехала на каникулы. Андрей стоял у гроба, смотрел на ее почти живое лицо, подведенные с восточной избыточностью глаза, и в опустившихся уголках ее ярко накрашенных губ ему чудилось скрытое усилие, точно она старалась не рассмеяться, продлить этот кладбищенский розыгрыш оторопевших одноклассников, хмурых учителей и безутешных родителей. Но Белка так и не рассмеялась, и ее, забив гвоздями, засыпали землей. Оставалось верить, что Хабибуллина после страшной перемены сидит теперь на каком-то неведомом уроке и зубрит Непостижимое…
Но более всего девятиклассника потрясло вот что: оказалось, умереть можно внезапно, вдруг, совсем юным, даже не устав от жизни и не дождавшись, пока наука выдумает «сироп бессмертия». И если такое могло произойти даже с бодрой Белкой, по-взрослому занимавшейся гимнастикой, то уж Кокотова, с трудом подтягивавшегося полтора раза, гибельный недуг мог настичь в любой момент. В результате уже затвердевшая кожица на ране треснула — и в сердце снова открылось тошнотворное зияние, затопившее омерзительным, животным страхом все существо. Светлана Егоровна, слыша его ночные рыдания и относя их к первым любовным драмам, как могла успокаивала сына, даже давала ему иногда четвертиночку седуксена, которым тогда лечились от всего, в том числе и от женского одиночества.
…— Ну, зайди! — Пашка, выглянув из кабинета, поманил Нинку. — А ты пока посиди! — Он остановил подавшегося вперед Андрея Львовича с той сочувственной бесцеремонностью, с какой врачи относятся к больным.
Они с Валюшкиной долго сидели возле кабинета, где совещались Оклякшин и Шепталь, видели, как незнакомая медсестра занесла туда свежие, еще влажные рентгеновские снимки.
— Я. Сейчас. Не бойся! — сказала Нинка.
Кокотов не боялся, ему было не до того. В нем творился переворот: заканчивался второй возраст смерти — и наступал третий. Со вторым автор «Гипсового трубача» смирился и сжился довольно быстро, поняв тайну радостного человечества: оно существовало в свое удовольствие, забыв о смерти, как забывают о взятом кредите. Не думая о будущей расплате с банком, люди в беспамятстве покупают и покупают глупые, ненужные вещи. В сущности, смерть и есть этот неумолимый банк, который все помнит, все считает, за все накидывает проценты, пени и однажды непременно потребует свое. Это неизбежно! А если неизбежно, то зачем страдать заранее? Спросят — отдадим что осталось. Схемка на первый взгляд простенькая, но ведь работает! Веками работает, тысячелетиями! И пока ты живешь, смерти нет. По умолчанию…
Конечно, смерть никуда не исчезает, она вокруг, она везде. В разделенных черточкой датах под именами великих людей. Она в каждых телевизионных новостях о ночных весельчаках, заживо сгоревших на дискотеке, о рухнувшем в океан самолете, о безумном милиционере, устроившем сафари в супермаркете… Или вот как сегодня: ты вдруг узнаешь, что люди, которых считал живыми, давно мертвы — и несчастная Елена, и суровая Зинаида Автономовна, и даже неведомый «коммандос» Оленич. Только веселый полковник Обиход, разблудившись к старости, жив-здоров и тешится со своей первой станичной любовью. Смерть повсюду: в газетах, интернете, скорбном разговоре пассажирок в метро, в считалке про десять негритят, в радостном шепоте любовницы: «Ах, я сейчас умру…» Смертей вокруг тысячи, миллионы, миллиарды, и только одна из них — твоя. Вероятность встретиться настолько мала, что можно спать спокойно…
Даже когда хоронили Светлану Егоровну, умершую от инсульта, не дожив до шестидесяти, потрясенный Андрей Львович думал не о том, что в их роду он теперь первый в очереди за смертью. Нет, искренне плача и вытирая слезы, он размышлял о совершеннейшей чепухе: как переоборудует комнату матери под писательский кабинет и даже о том, что теперь женщин можно будет приглашать домой, не стесняясь… Вскоре появилась неверная Вероника, сказавшая наутро: «Неправильно!»