ПОСЛЕДНИЙ ПАТРОН НЕЛЕГАЛА 6 глава




Если у нервического мужа по ночам, очень редко, открывалось в сердце тошнотворное зияние, и оттуда вырывался истязающий ужас смерти, она хмуро вскидывалась на приглушенные одеялом всхлипы и сонно советовала: «Коко, сходи к психотерапевту!». Когда они ссорились перед разводом и говорили друг другу самые обидные гадости, он все ждал, что изменщица непременно устыдит его и за ночное слюнтяйство. Нет, не устыдила, просто не понимала, что с ним происходит. А вот Елена, та понимала, жалела, успокаивала, баюкала, говорила про «сироп бессмертия», о котором он сам ей как-то рассказал… Потом, живя один, без Вероники, он, проснувшись от страха, уже не стесняясь, плакал, катался по кровати, рычал, грыз подушку, пока не уставал до тупого самоутешения, мол, стоит ли изводиться из-за такой, в общем-то, обычной, общепринятой вещи, как смерть… С этим чувством смертной солидарности он и засыпал, а наутро был бодр, умен, и, если в ту пору что-нибудь сочинял, то придумывал самые искрометные строчки, которые было жалко отдавать графоманке Аннабель Ли…

Второй возраст смерти истек, закончился в тот момент, когда Оклякшин, позвав одноклассника в кабинет, сказал, глядя мимо:

— Ну, вот такие дела…

Нинка сидела с мертвым лицом, зажав ладони в коленях. Шепталь смотрел на Кокотова с ободряющим сожалением.

— А где Люба? — зачем-то поинтересовался Андрей Львович.

— Отпросилась, — удивленно вскинул брови профессор. — Поехала помочь подруге. А что?

— Нет, ничего… Жить буду?

— Конечно! Скажете тоже! — улыбнулся Шепталь, отводя глаза. — Вторая стадия при современном уровне медицины — не приговор. Но ситуация серьезная…

— Очень серьезная! — Оклякшин, решив, что как друг детства имеет право на большее, добавил: — Резать тебя надо, Андрюха! Срочно!

— У меня есть шанс? — спросил Кокотов словами, взятыми из тупого американского фильма.

— Конечно есть! — заверил профессор так бодро и поспешно, что стало ясно: шансов немного. — Мы еще томограммку сделаем… Повторим анализы… Может, все не так уж и плохо.

— Расположена эта твоя… бяка уж очень неудобно. Видишь! — Оклякшин подошел к светящемуся матовому экрану, к которому прикрепили рентгеновские снимки.

— Я понимаю… Нос…

Два расплывчатых черепа с провалами глазниц — голова Кокотова в разных проекциях — напоминали полушария на школьной карте. Пашка потыкал шариковой ручкой в темные пятна, похожие на архипелаг:

— Если б только нос! В Дюссельдорфе у Метцингера с этим по новой методике работают. Но очень дорого. Для миллионеров. Так что будем тебя, Андрюха, резать… Аккуратно, как друга!

— Мы всех больных аккуратно оперируем, — сухо, как для прессы, поправил Шепталь и с неудовольствием глянул на несвежего коллегу.

— Выйди! — вдруг приказала Нинка.

Так взрослые выпроваживают из комнаты ребенка, когда хотят обсудить что-то такое, до чего тот еще не дорос.

В этот миг, выходя из кабинета, Андрей Львович перешагнул какой-то невидимый порог и почувствовал, что вступил в третий возраст смерти, что теперь уже не будет в сердце ночного зияющего ужаса, не будет рыданий об отложенной неизбежности. Будет страстное, нечеловеческое желание продлиться хоть ненадолго, хоть на чуть-чуть — умереть не завтра, а послезавтра, послепослезавтра, после-после…

 

ДЕВЯТАЯ МАЛЕРА

 

Кокотов побродил по номеру, вспомнил про ягоды, зажатые в кулаке, и положил их в рот, сразу наполнившийся вяжущей горечью. Если бы посмертье оказалось не бездонным, безвозвратным обмороком, а хотя бы вот такой вечной, никогда не кончающейся вяжущей горечью, это было бы счастьем! Чтобы запить горечь, он вскипятил воду и, насыпая в чайник заварку, сообразил, что после него останутся предусмотрительные запасы «Зеленой обезьяны». Надо их кому-то завещать. Наверное, лучше Мрееву: Федьке с его венерическим гепатитом теперь долго будет не до водки, пусть пьет чай и вспоминает товарища. А вот интересно, когда умершего кто-нибудь вспоминает, он там, в своем гробовом одиночестве, это чувствует?

Отхлебнув творческого напитка, Андрей Львович по привычке присел к столу, включил ноутбук, который вместе с квартирой решил оставить бедной Насте. Писодей кликнул третий вариант синопсиса и начал нехотя читать, испытывая временами брезгливое неудовольствие, но постепенно увлекся и даже загордился собой. Его вдруг осенило, что в «Аптекарском огороде» надо установить гипсового трубача, оставшегося с советских времен. Можно, пожалуй, на хоздворе, как в «Озерном раю». Ненадежное тело никчемной статуи давно раскрошилось, обнажив ржавую арматуру, а в постаменте образовалась пещерка, вроде карстовой. В ней-то и поселились Кирилл с Юлией. Да, так будет гораздо лучше, а главное, в этом случае можно оставить прежнее название — «Гипсовый трубач»!

По телу пробежала знобкая оторопь, он поежился и подумал: а что если его болезнь — всего лишь неожиданный сюжетный поворот синопсиса? Вот он сейчас возьмет и перепишет его, вычеркнет, уничтожит, пересочинит… Но это глупое самоочарование длилось мгновенье, потом неисправимая правда снова навалилась на него, как рецидивист-насильник в ночной тюремной камере. Кричи, плачь, зови на помощь — бесполезно: закона нет, надзиратели подкуплены, председатель суда — взяточник, и близок конец. Да, пока он писал и переписывал синопсис, придумывая людей, распоряжаясь их судьбами, насылая счастье или смерть, кто-то другой, всесильный, сочиняющий свой беспощадный сценарий, легко, не колеблясь, расправился с его, Кокотова, жизнью. Мимоходом. Возможно, просто для того чтобы дать новый поворот сюжету, вывести на сцену кого-то другого, изменить чью-то судьбу…

«Гады!» — Андрей Львович упал лицом в подушку и снова тихо заплакал, изнемогая от воспоминаний.

 

…Нинка вышла из кабинета Шепталя, бледная и растерянная.

— Плохо? — спросил Кокотов.

— Плохо, — созналась она. — Куда. Тебя. Отвезти?

— В «Ипокренино»…

Возвращаться в квартиру, где он впервые услышал о своей болезни, не было никаких сил. Ехали молча, Валюшкина хмуро смотрела на летящую дорогу, писодей — в окно, на мелькающую обочину. Когда проезжали мимо отреставрированного храма, который давеча напомнил ему гнилой зуб, скрытый новенькой золотой коронкой, Андрей Львович подумал: «А вдруг это за дурные мысли о Нем, за сравнительное святотатство?» Вряд ли… Во-первых, Бог не может быть торопливым, как брокер, и мелко мстительным, как обойденный повышением чиновник. Во-вторых, есть гораздо более серьезные причины для кары. Например, Настя. Ведь бросил же ребенка? Бросил. А «Лабиринты страсти»! Чем занимался? Будил в людях похоть, звал к блуду! Наверное — за это! Но почему же тогда Ребекке Стоунхендж и Джудит Баффало хоть бы хны?! Курят, пьют как сапожники, бессистемно совокупляются, описывают в своих книжонках звериные оргии — и ничего с ними не делается: хоть бы раз на простатит пожаловались! Нет, тут что-то другое…

В кармане булькнула «Моторола». Он достал трубку и распечатал свежий конвертик.

 

О, мой рыцарь!

Только что закончились переговоры с Лапузиным. Федя все понял и сдался. Победа! Победа! Мне достается «Озерный рай», вилла в Сазополе, квартира в Котельниках. За это пришлось отдать ему, кроме прочего, охотничий домик. Но мы же не охотники, правда? Будем праздновать. Подписываю мировое соглашение, покупаю ящик гаражного вина, много-много вкусностей и мчусь к вам! Мужайтесь — я страшно возбуждена!

Целую, целую, целую — до гроба Ваша Н. О.

 

«До чьего гроба?» Автор «Знойного прощания» вспомнил про джакузи под открытым небом и вздохнул, понимая, что ему никогда не лежать в горячей бурлящей воде под медленно падающими на лицо снежинками…

— Кто это? — спросила Нинка, не поворачивая головы.

— Одна женщина, — признался он, не в силах соврать.

— Какая?

— Она хочет за меня замуж, — зачем-то сказал правду Кокотов.

— Понятно… — вымолвила бывшая староста. — Я чувствовала. Молодая?

— Не очень.

Остальную часть пути ехали в непримиримом молчании. Оскорбленная Валюшкина с чрезмерной пристальностью вглядывалась в темнеющую трассу и тихо ругала встречных водителей, нагло включавших дальний свет. Машину она вела уверенно, но слишком правильно, без изящной лихости, — не то что Наталья Павловна. Писодей нахохлился:

«Удивительные существа — женщины! Я скоро умру, а она ревнует!» — думал он, чувствуя, как привыкает к слову «умру» будто к новому ботинку.

Нинка, чтобы скрыть обиду, включила радио и попала на «Эго Москвы». Гонопыльский с историком Дышловым рассуждали о том, что если бы Александр Невский, непонятно почему объявленный святым, не заискивал как трус перед отсталой, немытой Ордой, все сложилось бы совсем иначе. Следовало не воевать с передовыми шведами и немцами, а напротив — объединиться с крестоносцами против мерзостных монголов — и тогда бы Россия давно, еще в тринадцатом веке с почетом вошла в семью просвещенных народов, а значит, и в Шенгенскую зону…

— А какие бы у нас были дороги! — мечтательно пробасил Дышлов.

— А какие дураки! — подхватил Гонопыльский.

— Идиоты! — буркнула Нинка и нашла в эфире радио «Орфей».

Играли что-то бурно-симфоническое. Честно говоря, Кокотов к классике относился с уважительным непониманием, которое так и не смогла победить Светлана Егоровна, гонявшая сына в хоровой кружок при Доме пионеров. Но на этот раз музыка произвела на него странное и очень сильное впечатление. Она была про него, про Андрея Львовича, про его неизлечимое горе, про ледяное зияние в сердце, про три возраста смерти, про то, что с ним уже случилось и еще случится. Бухая литаврами, накатывали и отступали волны страшного отчаянья, сменяясь сначала истошным скрипичным смирением перед неизбежным, а потом — светлой свирельной покорностью. А то вдруг музыка вспенивалась фанфарным презрением к смерти. И все это, сладко истязая душу, повторялось снова и снова, меняясь, перетекая, сталкиваясь, но плача и рыдая об одном…

— Что это? — спросил он.

— Малер, — ответила бывшая староста. — Девятая. Симфония.

— А ты откуда знаешь?

— Оттуда! — и она, поджав губы, уставилась на дорогу.

Автор «Беса наготы» подумал, что, по сути, совсем не знает эту женщину, с которой был безудержно близок две ночи, когда эти строгие губы, влажные и распущенные, бродили по его телу, шепча страстную невнятицу. И это казалось главным. А теперь главное в том, что она знает Малера, а он, Кокотов, не знает…

Заплакала Сольвейг. Нинка убавила радио. Звонил скорбный Жарынин:

— Вы где?

— Еду в «Ипокренино».

— У меня плохие новости.

— У меня тоже.

— Суд мы проиграли.

— Я так и думал.

— Умерла Ласунская.

— Да? Сколько же ей было — девяносто пять?

— Девяносто шесть.

— Совсем еще молодая!

— Кокотов, что у вас с голосом?

— Все в порядке. Подъезжаем.

— Кто-то. Умер? — спросила одноклассница: женское любопытство все-таки одолело женскую обиду.

— Ласунская.

— Вера? Ласунская? Она. Разве. Жива?

— Теперь нет.

— Жаль! — бывшая староста сделала музыку громче.

Под прощальный плач скрипок доехали до фанерного указателя «ДВК — 7 км» и свернули на узкую изрытую выбоинами дорогу. Машина еле ползла, припадая то на одно, то на другое колесо, стуча подвесками и скребя днищем асфальт. Лицо Валюшкиной страдало, искажаясь от скрежета и вздрагивая от ударов, убивающих ее желтый «Рено». Казалось, эту жестокость дорога творит не с автомобилем, а с Нинкиным беззащитным телом. Писодей даже почувствовал досаду: так переживать из-за крашеного куска железа, когда рядом сидит не чужой, между прочим, мужчина, снедаемый таким жутким недугом, в сравнении с которым оторванная выхлопная труба — презренный пустяк…

Под аркой они едва разъехались в полутьме с горбатым серым автобусом. У балюстрады толпились ипокренинцы. Старички проводили скорбный катафалк и теперь живо обсуждали печальное событие. В центре всеобщего внимания оказалась внебрачная сноха Блока. Огуревич стоял чуть в стороне, подле своей плечистой жены-милиционерши, на лице его была глубокая административная скорбь. Жарынин полуобнял обеих бухгалтерш, а они печально склонили головы ему на грудь.

Увидев свежих, неосведомленных людей, ветераны бросились к ним с разъяснениями, они хватали Кокотова и Валюшкину за руки, заглядывали им в глаза, отталкивали друг друга, щелкали вставными челюстями, стараясь приблизить морщинистые провалившиеся рты к самому уху, и говорили, говорили все одновременно. При этом они еще спорили меж собой, кто достовернее знает, что же на самом деле случилось, ссорились и тут же мирились. Пока одноклассники шли от машины к двери, из обрывков услышанного сложилась картина драмы.

С сердечным приступом Веру Витольдовну на «скорой» повезли в клинику. Сопровождали актрису Ящик и внебрачная сноха Блока, выставленная из зала суда как беспаспортная. Ласунская пришла в себя и потребовала, чтобы ее немедленно вернули в «Ипокренино», ибо в больнице людей не лечат, а морят. И стала вспоминать своих подруг и поклонников, погибших от рук врачей. Так, певицу Пеликанову зарезали во время пустячной женской операции. А знаменитый цирковой силач Иван Номадов, уронив на ногу гирю, попал в Боткинскую, где заработал чудовищный сепсис, сведший его в могилу. Конечно, сначала на вздорную старуху просто накричали, велев лежать смирно и пригрозив по приезде в лечучреждение положить в коридоре, на сквозняке. Но потом немолодая медсестра, присмотревшись, шепнула что-то на ухо врачу, тот сначала не поверил, засмеялся, качая головой, но потом спросил у сопровождавших:

— Это что ж, та самая Ласунская?

— Та самая, — с гордостью подтвердили чекист и сноха Блока.

Доктор вынул из халата мобильный и, прикрыв трубку ладонью, стал кому-то рассказывать про великую пациентку, затем вежливо склонился над актрисой и сказал:

— Хорошо, Вера Витольдовна, я вас отвезу куда скажете. Хотя меня могут наказать. Но за это вы поговорите сейчас с одним человеком — вашим давним и верным поклонником.

— Неужели меня еще кто-то помнит? — со слабым кокетством спросила Ласунская.

— Конечно! Мой дедушка. У него сломаны обе шейки бедра. Он лежит три года, не вставая, и смотрит на ваш портрет. Однажды он даже оказал вам услугу.

— Какую же? — удивилась великая актриса.

— С чемадуриками!

— Да-да, припоминаю… Очень милый молодой человек!

— Он отдал нам свою очередь! — напомнил Ящик.

— Не отдал, а продал, — уточнила внебрачная сноха.

— Но кажется, совсем недорого.

— Это верно.

— Хорошо, — Ласунская жестом умирающей королевы приняла телефон. — Слушаю вас, друг мой!

Минут десять она внимала своему отдаленному поклоннику, изредка вставляя: «Ну, что вы?.. Неужели?.. Вы даже это помните?.. Ах-Ах!»

На ее лице, изрезанном морщинами, благородными, как китайская каллиграфия, блуждала улыбка торжествующего смущения. В общем, «скорая» развернулась и доставила актрису в «Ипокренино», ее прямо на носилках внесли в номер, похожий на музей истории кино, доктор еще раз измерил давление, выслушал сердце, рекомендовал покой и заверил: опасности никакой нет. Ласунская великодушно надписала лежачему поклоннику свою фотографию, на которой она запечатлена в роли Нины Заречной в ту дивную пору, когда маршал Батюков хотел из-за нее застрелиться, а Жан Маре сменить сексуальную ориентацию.

Едва «скорая помощь», пожелав долголетия, уехала, Вера Витольдовна хватилась марципановой Стеши. Поискали в комнате — нигде нет, потом вспомнили, как в суматохе, собираясь в суд, оставили фигурку в оранжерее, возле любимого кактуса, и срочно отправили за ней Ящика. Тот щелкнул каблуками и помчался выполнять приказ. Лучше бы он этого не делал! Возле кактуса вместо полноценной миндальной девы с поросенком на руках стояли лишь розовые ножки, обутые в красные туфельки. Можно было подумать, спилберговский динозавр, заведшийся в Ипокренино, откусил остальное. Но марципановую Стешу сожрал не ящер, а ненасытный Проценко, озверевший после подписания кондиций.

Вместо того чтобы скрыть этот факт гастрономического вандализма, а Ласунской соврать, мол, Стеша цела, ее для сохранности заперли в холодильник, а ключ потеряли, и завтра все образуется… Вместо этого старый чекист, прямой, как штык конвоира, ворвался в номер актрисы и с криком «Во-о-о-от!» предъявил марципановый оглодок. Увидев останки, Вера Витольдовна вскричала:

— Нет!

И умерла.

Страшная весть облетела в миг все «Ипокренино». Чернов-Квадратов призвал соратников по старости немедленно линчевать обжору. Вооружившись чем попало, ветераны бросились к номеру Проценко, но лучший Митрофанушка эпохи предусмотрительно заперся, даже забаррикадировался и, пребывая в относительной безопасности, глумился из-за двери. Тогда кинобогатырь Иголкин принес огромную палицу, поднесенную ему «Мосфильмом» к 60-летию. Гулкие удары сотрясли богадельню. Но то ли это был подарочный, облегченный вариант грозного оружия, то ли силы у старика давно иссякли, дверь не поддавалась — только размочалили фанеровку. Видя тщету лобового штурма, в дело вмешался академик Пустохин, придумавший в свое время совмещенные туалеты. Он по роду занятий знал все сантехнические хитросплетения домостроения и предложил в определенном месте перекрыть канализационную трубу, чтобы мерзавец захлебнулся в собственных экскрементах. Однако против категорически выступил материально ответственный Огуревич. В конце концов решили организовать блокаду и воздать ненасытному Проценко высшей мерой — голодом. На пост определили Чернова-Квадратова и Бренча, заспоривших как раз о смертной казни. Художник, как гуманист и либерал, считал, что убийство преступника государством — пережиток Средневековья, достаточно пожизненной каторги на урановых рудниках. Виолончелист же твердил, что хороший расстрел, показанный по телевизору, еще никому не повредил…

Вырвавшись из цепких рук возбужденных рассказчиков, Кокотов и Валюшкина поднялись по ступеням, там, забившись в угол, плакал старый чекист Ящик, а Злата его успокаивала. Андрей Львович хотел подойти, утешить, но тут писодея перехватил поэт Бездынько и гневным ямбом доложил:

 

Прожорливостью изувера

Иль грубым словом — все равно —

Тебя убили, наша Вера —

Звезда советского кино!

 

Автор «Знойного прощания» благосклонно кивнул и получил заверения, что это лишь начало большой обличительной поэмы. Нинка, не знакомая с нравами «Ипокренина», пришла в ужас… У самых дверей номера соавтора поджидал Жарынин. Он отставил бухгалтерш и, скрестив руки на груди, заранее багровел от ярости. Его лицо искажалось тем редким сочетанием иронии, бешенства и презрения, какое бывает у оскорбленного мужа, когда он встречает на пороге свою скромницу-жену, которая вчера отлучилась на часок к подруге за выкройкой и вернулась под утро пьяная, хихикающая, растрепанная.

— Где вы были? — спросил он сурово.

— А в чем дело?

— А в том, что я прочитал ваш синопсис, — дерьмо! Зачем мне какие-то лилипуты? Никакого аванса!

— Сами вы дерьмо! — тихо ответил Кокотов.

— Что-о? — взревел игровод, сверкая глазами из-под взбешенных бровей. — А ну повторите!

— Хватит! К черту! — закричала Валюшкина так громко и надрывно, что старики в испуге оглянулись. — Дайте пройти!

— Вы уволены! — крикнул вдогонку опешивший режиссер.

— Дерьмо! — с наслаждением ответил автор «Знойного прощания».

Войдя в номер, Нинка мрачно осмотрелась, ища признаки женских посещений, не нашла и посветлела.

— Хорошая комната!

— Скоро освободится. Здесь вообще часто комнаты освобождаются.

— Не говори ерунды! Хочешь, я останусь? — спросила она, но почувствовав неуместную двусмысленность, уточнила. — Просто не уеду домой. И все…

— Не надо… Я хочу побыть один.

— Ладно. Держись!

— Держусь.

— Я. Что-нибудь. Придумаю!

— Спасибо. Иди!

Она приблизилась к нему, погладила по голове, осторожно поцеловала в нос и направилась к выходу, но заметив на люстре обрывок новогодней мишуры, остановилась и подняла руку, чтобы отцепить его от латунной завитушки.

— Оставь! — простонал Кокотов. — Уйди, я прошу!

Едва бывшая староста закрыла за собой дверь, он повалился на кровать и зарыдал, изнемогая от тошнотворного зияния, открывшегося в сердце… Но слезы скоро кончились.

 

ЗИЛОТЫДОБРА

 

Кокотов решил быть мужчиной и держаться до конца. Андрей Львович вынул из кармана упаковку камасутрина и проверил, как в вестернах проверяют барабан «Кольта»: осталось четыре пилюли. Когда позвонит возбужденная Обоярова и скажет, что подъезжает, он примет сразу две таблетки. Вредно? Ха, о здоровье можно теперь не беспокоиться — его и так нет… О! Это будет настоящий предсмертный подвиг, сражение, битва: он бросится на ее горячее лоно, будто на амбразуру. Он пролюбит Обоярову ночь напролет без устали, без передышки, он растерзает ее ласками, исчерпав ухищрения, выдуманные развратным человечеством. Он испытает все допустимые и невозможные телосплетения, когда-либо рождавшиеся в воспаленном уединении альковов. Он останется глух к ее мольбам о пощаде (ибо женское «хватит» означает «еще!») и доведет бывшую пионерку до счастливого безумия, до самозабвения, до небесных рыданий, чтобы потом, касаясь иных мужчин, она думала лишь о нем, вспоминала лишь его — Кокотова. А утром, не говоря ни слова, не объясняя ничего, нежно попросит ее уйти и никогда не возвращаться… Оставшиеся две пилюли автор «Знойного прощания» подарит Агдамычу. Без этого последнему крестьянину никак не одолеть грандиозную Евгению Ивановну.

Андрею Львовичу стало стыдно за это умственное шалопайство: взрослый человек, прожил жизнь, теперь вот заболел, а в голове вместо скорбного приготовления к неведомому какой-то порносайт. Но как ни странно, от глупых фантазий ему стало полегче. Писодей отхлебнул «зеленой обезьяны», ощутил во рту благородную чайную оскомину и задумался над тем, что он оставит людям. «Лабиринты страсти», ясно, не в счет. «Гипсовый трубач» — вещь неплохая, но этого мало. Необходимо литературное завещание. Кстати, а кому завещать авторские права? Наталье Павловне? Она, конечно, с радостью согласится, но что-то смущало писодея: уж очень бывшая пионерка занятая дама, слишком много у нее собственности, требующей присмотра. «А верная вдова важней таланта!» — мог бы сказать Сен-Жон Перс. В этом смысле Нинка, которая давно завела альбом с кокотовскими вырезками, понадежнее. Андрей Львович заколебался, вспомнив про Настю, ждущую ребенка, и отложил решение на потом.

Оставалось что-нибудь напоследок сказать человечеству. Так повелось. Традиция! Писодей открыл свежий файл, назвал его «Слово к потомкам», но, застеснявшись, удалил «к потомкам», оставив только «Слово». Глядя на чистый, белый, чуть подрагивающий экран, он тяжело задумался. Хорошо было писателям при царях, нацарапал: «Долой рабство и самодержавие!» — и можешь спокойно смежить орлиные очи — тебя не забудут. Неплохо жилось и при генсеках. Объявил, что коммунизм — бред, а в Кремле — тираны или маразматики, и ты уже не зря жил на свете, не напрасно марал бумагу. Забабахал, что в ГУЛАГе сгноили полстраны, а вторая половина стучала в КГБ — и ты навеки в памяти народной. А теперь! О том, что капитализм — дерьмо, знают все, даже богатые. Что власть нагло ворует и прячет бабло за границей, пишут во всех газетах, даже правительственных. Демократии нет. Вместо империи — «пиария». С избирательными бюллетенями химичат, как с крапленой колодой. Суды торгуют законом. В милицию без взятки не зайдешь и оттуда не выйдешь. Жириновский — ряженый, Зюганов давно заключил с Кремлем пакт о ненападении. Как быть? Крикнуть перед смертью, что Россия превратилась в криминальную потаскуху, в американскую подстилку и бредет к пропасти? Да это примерно то же самое, как если, выбежав на улицу, заорать: «Граждане, стойте, слушайте: по улицам ходят автобусы!» Ходят. И что дальше? Кто-то, гениальный, совершил тихую, незаметную революцию. Ошибка прежних царств заключалась в том, что они утверждали: наше устройство самое лучшее, а кто не согласен — пройдемте! Писатель не соглашался, его уводили, и он кричал провожающим: «Не могу молчать!» А теперь власть, хлопая честными глазами, говорит: «Да, наш строй — отстой, а режим — дрянь, так уж сложилось. Это потому, что человек по натуре — исключительное дерьмо. Но не будем отчаиваться! Навоз — природное, экологически чистое удобрение, пусть каждый возделывает свой садик, и, может, потом, лет через двести, вырастет что-нибудь приличное!» Что скажешь в ответ? Ничего. В чем упрекнешь? Ни в чем. Как с этим бороться? Никак…

«Нет, хватит, надоело! — решил Кокотов. — Никакой политики! Только общечеловеческое. Можно, например, призвать людей любить друг друга. Но из уст писателей, людей, от природы злобных и завистливых, такие призывы всегда звучат по меньшей мере неубедительно. Скажут: «Своего ребенка сначала любить научись!» — и будут правы. Конечно, если бы Андрей Львович был евреем, можно было бы предостеречь от фашизма. Дело-то беспроигрышное: если наступит фашизм — скажут: «А ведь Кокотов нас предупреждал!» Не наступит — скажут: «Вот, видите, писатель вовремя предостерег — и обошлось!» Но писодей, несмотря на свое двусмысленное отчество, в евреях не состоял, а в чужой бизнес лезть нехорошо. Конечно, не мешало бы сказать что-нибудь о Боге, но Кокотов был на Него обижен…

Нет, лучше написать нечто художественное! Настоящее! Новый роман или повесть он, наверное, сочинить уже не успеет, а вот рассказ… Да, рассказ — короткий, нежный, завораживающий, насыщенный такими метафорами, от которых Набоков, высиживавший свои сравнения, как геморроидальная курица, перевернется в гробу! Да! Однако нужен сюжет, загадочный и необыкновенный, а сюжет невозможно вот так взять и придумать, его надо подхватить среди людей, как вирус, потомить в сердце и лишь после заболеть им так, чтобы бросало в жар и холод замыслов, чтобы бил озноб вдохновенья, чтобы повсюду преследовали длинные тени художественного бреда…

Из мыслительной полудремы Кокотова вывел громкий стук в дверь. Автор «Кандалов страсти» испугался, решив, что это без звонка явилась возбужденная Обоярова. Он вскочил с постели и хотел сразу проглотить заготовленные таблетки, но вовремя спохватился, вспомнив, как стоял на Горбушке, изнывая от безадресной похоти. Писодей на цыпочках подошел к двери и спросил:

— Кто там?

— Ваш андрогиновый соавтор. Открывайте, я принес вам ужин!

— Я не хочу есть! — ответил Андрей Львович и почувствовал сосущий голод в желудке.

— Открывайте! Есть разговор…

Жарынин был в китайчатом халате. Его лицо выражало то скорбное ободрение, с каким обычно посещают родных покойного. В руках он держал поднос, плотно уставленный тарелками с едой. Причем, только на одной лежал штабелек казенных сосисок, на остальных же располагался чистый эксклюзив: соленые огурчики, скользкие и пупырчатые, словно новорожденные крокодильчики; черные лоснящиеся маслины размером со сливу, розовая слезоточивая ветчина, окаймленная нежным жирком, глазастые кружки сырокопченой колбасы, крошечные китайские опята, похожие на маринованные запятые, сало с мраморными прожилками, ломтики бородинского хлеба, усыпанные по корочке кориандром, щедрые сочные куски сахарного арбуза… Из кармана халата торчало горлышко перцовки, а на изгибе локтя висела, зацепившись ручкой, трость.

Оттеснив колеблющегося соавтора, Жарынин вошел в номер, поставил поднос на журнальный столик, торжественно вынул вспотевшую бутылку, выхватил из трости клинок и одним движением снес винтовую пробку. На заиндевевшем стекле Кокотов заметил оплывшие следы его горячих пальцев и впервые за все это время вспомнил, что покойников хоронят замороженными, как бройлеров. Ему с трудом удалось сдержать слезы.

— Ну, как говаривал Сен-Жон Перс: «Дай Бог не последняя!»

Выпили. Андрей Львович с удивлением обнаружил, что несмотря на роковой недуг водка действует на него по-прежнему: теплит внутренности и туманит мозг.

— Нина Владимировна мне все рассказала… — после недолгого молчания с печальной почтительностью произнес режиссер.

— Что именно? — спокойно уточнил Кокотов, стараясь соответствовать тому уважению, какое игровод испытывает к его болезни.

— О вашем диагнозе. М-да… Она плакала. Знаете, эта женщина вас любит. Но вам сейчас надо думать о другом.

— О чем же?

— О том, что будет после… Как выразился Сен-Жон Перс: «Смерть — это самый важный жизненный опыт, но воспользоваться им, увы, нельзя».

— Чего вы от меня хотите? — мужественно усмехнулся писодей. — Четвертый вариант синопсиса я написать уже, видимо, не успею…

— Вы хорошо держитесь! По-мужски…

— А что мне остается делать?

— Вас интересует, что произошло на суде?

— Не очень…

— Понимаю. Но все-таки послушайте: мы проиграли…

— Вы это уже мне говорили…

— Но мы не просто проиграли. Нет, нас сделали, как котят. Растоптали. Уничтожили. Спустили в унитаз. Старики потом плакали. Если бы вы слышали, как они старались, как выступали! Фантастика! Плач иудеев из «Аиды» отдыхает. Заслушаешься! Бездынько прочитал поэму. Погодите, вспомню… Ага, вот:

 

Нам рот не заткнете кляпом!

А вы, чей глаз завидущ,

Уберите грязные лапы

От ипокренинских кущ!

 

— Неплохо, — согласился Кокотов.

— Морекопов отлил такую речугу, что ее можно без единой помарки вставлять в учебник красноречия. Ну, я тоже кое-что сказанул…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: