ПОСЛЕДНИЙ ПАТРОН НЕЛЕГАЛА 9 глава




«Здесь все меня переживет…» — подумал он стихами.

Возле столовой стоял мольберт с портретом покойной в тройной черной рамке. Фотография запечатлела Ласунскую в ореоле земной славы. Ей около пятидесяти: на голове — президиумная прическа, напоминающая плетеный батон-халу. В больших красивых глазах — строгая тоска. На жакете — сплошная чешуя орденов, медалей, лауреатских и депутатских значков. Под снимком бесконечный список ее званий, лауреатств, должностей… Не было на ватмане только двух неизбежных дат, разделенных черточкой, словно и после смерти скрытная актриса оберегала женственный секрет своего возраста.

«Глупая старуха, — с завистливой грустью вздохнул Кокотов, — она стеснялась, что так долго живет…»

— Да-а-а, — поддержал игровод вздох соавтора. — Великая была женщина! Но — женщина…

В столовой их встретила Евгения Ивановна. Она тоже еще ничего не знала о настигшей Кокотова беде, и в ее шальных глазах по-прежнему искрилась веселая тайна Аннабель Ли. Густо напудренное лицо сестры-хозяйки снова напомнило писодею мраморную голову на пьедестале из трех подбородков, и он подумал, что на его могиле можно бы поставить небольшой мраморный бюстик, венчающий стопку книг. Со вкусом и по-писательски! Впрочем, такой памятник стоит жутких денег, поэтому над ним воткнут такую же прессованную крапчатую плиту, как у мамы, — с овальным портретом и выбитой надписью, которую нельзя прочитать, потому что бронзовая краска сразу выветривается. Ну и ничего, ну и ладно… Вот только снимок надо подобрать заранее. А то с иных плит смотрят такие жуткие рожи, будто покойник в отместку решил закошмарить всех, кто задержался на земле до востребования…

В опустевшем зале оставались лишь Болтянский и Проценко, да еще Агдамыч. Ян Казимирович зазывно махал руками, приглашая соавторов под пальму. Преступный гурман сидел за столом, заваленным грязными тарелками, и с аппетитом ел кашу. А последний русский крестьянин занимался странным делом — рулеткой мерял «Пылесос», делая на мозаике пометки красным маркером. Рядом на полу лежала циркулярная пила-болгарка и несколько запасных дисков для резки камня. Увидев соавторов, он с хмурым превосходством кивнул — так обычно люди, выполняющие важное государево дело, относятся к праздно шатающейся публике.

— Он что там меряет? — удивился Жарынин.

— Жених-то мой? — колыхнувшись, переспросила Евгения Ивановна.

— А что, сватается?! — изобразил изумление игровод.

— По пять раз на дню! — хохотнула она с гордым смущением.

— Соглашайтесь!

— Вот еще! Я женщина требовательная.

— Так что с «Пылесосом»?

— Огуревич продал! — жарким шепотом донесла сестра-хозяйка. — Распилят и увезут…

— Вот сукин кот, вот жулик! Коллайдер его забери! — воскликнул игровод. — Кому хоть продал?

— А кто ж знает? Жалко, привыкли мы к этой чудине…

Андрей Львович, наоборот, ощутил странное удовольствие оттого, что «Пылесос» Гриши Гузкина исчезнет из столовой раньше, чем он, Кокотов, навсегда уйдет из этого вороватого мира.

— Дмитрий Антонович, — взмолилась Евгения Ивановна. — Что же теперь будет? Выгонит нас всех Ибрагимбыков?

— Не выгонит!

— Правда?

— Я вам обещаю! — твердо ответил игровод, бросив в сторону писодея упрекающий взгляд.

Болтянский обрадовался их появлению как ребенок. Судя по безмятежной пластмассовой улыбке, он тоже ничего не знал о внезапном недуге автора «Знойного прощания». Злая весть еще не досочилась до большинства насельников. Столько событий сразу! Великий фельетонист был захвачен иными страстями.

— Видали? — кивнул он на Агдамыча, ползавшего с рулеткой.

— Безобразие! — лицемерно возмутился Кокотов.

— Совершенно с вами согласен, Андрей Львович! Жуткое безобразие, и хорошо, отлично, что его увозят! Знаете, после выставки в Манеже, когда Никита Сергеевич накричал на формалистов, я написал в «Правду» фельетон «Треугольная колхозница». Ох, и пошерстили тогда Академию художеств! Герасимов на коленях приползал. Нет, вы только посмотрите! — Ян Казимирович подскочил на стуле. — Как с гуся вода! — Он показал на Проценко, пальцем собиравшего с тарелок остатки подливы. — Вы поняли?

— Что? — в один голос спросили соавторы.

— О-о-о!

И Болтянский рассказал, что старческая общественность, еще вчера сойдясь на совет, рядила, как покарать едокрада и обжору, погубившего Ласунскую. Принятое ранее решение заморить его голодом оказалось невыполнимым: хитрый старик, предвидя такой оборот, перетащил лучшие продукты из холодильников к себе в комнату. Тогда постановили снять блокаду и вызвать негодяя на товарищеский трибунал. К всеобщему изумлению, он явился, снисходительно выслушал, вращая большими пальцами, обвинительные речи Ящика, Бездынько, актрисы Саблезубовой и Чернова-Квадратова. Когда ему предложили сказать что-нибудь в свое оправдание, Проценко заявил, что любая еда, оставленная без присмотра, будет им и впредь уничтожаться. Потом он выложил на стол кондиции — заверенный нотариусом договор о свободном посещении холодильников, ресторанном питании и автомобильных прогулках. Все ахнули, а наглец покинул судилище в точности так же, как в нашумевшей постановке «Трех сестер» 1955 года. Он играл Соленого и заявив, что похож на Лермонтова, уходил за кулисы, мурлыча куплеты Мефистофеля под шквал аплодисментов. Поначалу общественность сидела как оплеванная, потом возмутилась и стала допытываться, на каком основании с ненасытным агрессором был заключен позорный пакт. Спросили Ящика, который присутствовал при подписании кондиций. Бывалый чекист, просидевший в одиночке восемь лет, но так и не признавшийся, зачем ездил в Мексику в сороковом году, только пожал плечами: мол, ничего не ведаю. Призвали Огуревича. Тот разъяснил, что был категорически против, но уступил напору Жарынина.

— Это правда, Дмитрий Антонович? — спросил Болтянский.

— Да. Нам важно было нейтрализовать Проценко перед судом.

— Но суд-то мы проиграли?

— Проиграли.

— Значит, кондиции можно считать утратившими силу, как пакт Молотова — Риббентропа!

— Совершенно верно.

— Мы так и подумали!

…Возмущенные наглостью Проценко, ветераны стали изобретать ему новое наказание. Злата предложила бойкот. Внебрачная сноха Блока — бойкот с целенаправленным плеванием в лицо. Композитор Глухонян призвал коллективно покидать столовую, едва обжора появится на пороге. Но против категорически высказался Огуревич, ведь тогда еду придется снова разогревать, а это лишний расход электричества. Новому хозяину «Ипокренина» может не понравиться…

— Не будет никакого нового хозяина! — набычась, проговорил игровод.

— Да, Кеша тоже надеется на Верховный суд, — кивнул старый фельетонист.

— На Верховный суд надеются только идиоты и бандиты, — заметил Жарынин. — Как же ваш Кеша умудрился наши акции профукать?

— Это ужасно! Бедный мальчик не находит себе места, — ответил Болтянский, чуть не плача. — Но ведь Кеша не директор банка, он всего лишь юрист. Кто мог предвидеть? Он думал, он рассчитывал…

— Сомневаюсь!

— Неужели вы в чем-то подозреваете Кешу?! — вскричал несчастный старик.

— Вы тоже рассчитывали на античный хор! И что же? — упрекнул Кокотов соавтора. — Ян Казимирович, как вы все-таки решили наказать Проценко?

— Бренчу пришла в голову гениальная идея! — фельетонист благодарно кивнул автору «Беса наготы».

Когда играют «Прощальную симфонию» Гайдна, каждый музыкант, закончив свою партию, гасит свечу и покидает оркестр, и так до тех пор, пока на сцене не остаются одни пюпитры. Хитроумный виолончелист предложил, чтобы каждый ветеран, уходя из столовой, в знак презрения швырял грязную тарелку на стол обжоре, давно уже питавшемуся, как сыч, в одиночестве. Приняли единогласно, во время завтрака апробировали, а за обедом триумфально повторили… Кокотов глянул на Проценко: тот с весенней мечтательностью пил из стакана какао цвета бабушкиных чулок, даже не замечая стопок грязных тарелок, грозно накренившихся на него, подобно пизанским башням.

— Конечно, этот троглодит делает вид, будто ничего не происходит, — объяснил Болтянский. — Бодрится. На самом деле он страшно задет и скоро умрет от позора!

— Что-то непохоже! — хмыкнул Жарынин.

— Нет-нет — обязательно умрет! Он растерян. Когда ему сегодня не привезли обед из ресторана, он обещал всех засудить. Евгения Ивановна испугалась и дала ему какао. Зря!

— Да ему все хреном по барабану! — добавила Татьяна, выставляя перед Жарыниным обед.

Наблюдательный, как все писатели, Кокотов сразу заметил: порции, которые накануне суда чудесным образом увеличились, теперь, после проигрыша, снова уменьшились. Официантка выдала режиссеру на первое детскую тарелочку оранжевого борща с плевком сметаны, на второе — горстку гречневой каши и котлету размером с шоколадную конфету, а на третье — стакан мутного компота, содержащего вместо сухофруктов ошметки вроде ила.

— Что ж так? — горько спросил игровод, кивая на вопиющий пищевой минимализм.

— По зубам и кость! — загадочно ответила Татьяна.

Зато порции, возникшие перед Кокотовым, вызвали всеобщую зависть: борщ достигал краев большой взрослой тарелки, сметана в бордовом океане смахивала размером и очертаниями на полноценную Антарктиду, гречневая каша изобильно сыпалась на скатерть, а котлет было четыре. Компот состоял весь из сочных набухших сухофруктов, впрессованных в стакан: изюм, инжир, урюк и даже большая сморщенная груша.

— Не понял! — удивился Дмитрий Антонович.

— А что непонятного? — с кухонным вызовом ответила официантка. — Если мужик от баб запирается, ясно дело: болеет! Надо есть побольше! Кушай, Андрей Львович! Мой-то дурак только водкой лечится. И что? Хоть бы насморк подхватил, гад, недельку побюллетенил — проводку поменять. Сгорим ведь…

Сказав это, она достала откуда-то еще одну порцию второго, без уважения бухнула перед режиссером и укатила. Жарынин опустил голову и несколько минут сидел в тяжелой, жуткой неподвижности. От унижения он вспотел, и мелкие капельки выступили на его сморщенной лысине.

— Капустки! Ламинария делает человека практически бессмертным! — весело, чтобы замять неловкость, предложил Болтянский.

— Спасибо, — вздрогнув, отказался Кокотов и уткнулся в тарелку.

— Нет, Ян Казимирович, — хрипло возразил игровод. — Бессмертным человека делает шедевр или подвиг!

— Сен-Жон Перс? — догадался старичок.

— Он самый!

Писодей еще ниже склонился над своим борщом, пустым, как предвыборная программа.

— Я, кажется, обещал рассказать про Бронислава? — Фельетонист явно старался развеять тоску соавторов. — Слушайте. Он поначалу служил в Львовском военном округе при генерале Сикорском. Потом его перевели в «двуйку» польского Генштаба…

— А правда, что Ласунская делала аборт от Номадова? — Дмитрий Антонович попытался перевести стрелку разговора, но опоздал.

Паровоз семейной саги Болтянских уже тяжко тронулся по ржавым рельсам старческой памяти и попер, попер, грохоча колесами событий на склеротических стыках.

— …В Пилсудском Броня к тому времени разочаровался. Маршал предал идеи социализма, в которые мы все тогда верили, а к старости вообще стал диктатором, заподозрил любимую жену в шпионаже и отправил в тюрьму. А когда он начал готовиться к войне против СССР, Бронислав понял, что главный начальник государства ведет страну к гибели, и стал отправлять Станиславу в Москву секретную информацию о контактах Варшавы с Берлином. Но в 1937-м, узнав об аресте брата, Броня оборвал все связи с советской разведкой. А потом Гитлер потребовал себе Гданьск, гордые шляхтичи ему отказали, и немцы за неделю взяли Варшаву. Знаете, кавалерия против танков… Польский генштаб с самого начала потерял управление войсками, и Бронислава командировали в Брест-Литовск для согласования действий. Но там уже был Гудериан. Брат попал к немцам. Потом Красная Армия вступила в Западную Белоруссию, и произошел обмен пленными. Простых польских солдат чекисты распустили по домам, а вот офицеров, осадников, жандармов и прочий классово чуждый элемент интернировали. И Броня оказался в лагере под Смоленском…

— Неужели в Катыни? — оживился Жарынин. — Может, вы даже знаете, кто расстрелял там поляков?

— Конечно! Я туда ездил.

— В Катынь?! Что ж вы молчали?

— Вам было неинтересно меня слушать, — мягко упрекнул игровода старый фельетонист. — Вот Андрей Львович попросил, я и рассказываю…

— Ну, кто, кто их расстрелял? — допытывался режиссер.

— Конечно Сталин, — пожал плечами Кокотов, слышавший передачу о Катынской трагедии на «Эго Москвы».

— Ну, почему сразу Сталин? — проворчал Болтянский. — Чуть что — Сталин! Как будто никого больше и не было! Наберитесь терпения, сейчас расскажу…

 

НА СЫРО-МАТЕРНОЙ ЗЕМЛЕ

 

Не успел Ян Казимирович напустить на себя эпическую загадочность и продолжить сагу, как в столовую вошел запыхавшийся Жуков-Хаит. Одет он был довольно официально: полосатый костюм, клетчатая сорочка, галстук в косую школьную линейку. На ногах, правда, красовались знакомые исхоженные кроссовки. За плечами болталась джинсовая котомка. Он чем-то напоминал хрестоматийного ходока, воротившегося из Москвы, но не в ореоле добытых надежд, а напротив, обиженным и недовольным.

— Издалека к нам, Федор Абрамович? Что-то припозднились! — спросил Болтянский, скрывая досаду из-за нарушенного рассказа.

— В Москву ездил.

— Зачем?

— За правдой.

— В Москву? За правдой? Ну вы и чудак! — хмыкнул Жарынин.

— Я, видите ли, решил обратиться в Агентство защиты свобод. Знаете такое?

— Кто ж не знает АЗС! Но они-то тут при чем? — удивился игровод. — У нас конфликт собственников.

— Э-э-э, не скажите! — покачал головой Жуков-Хаит. — Когда дело касается антисемитизма…

— А при чем тут это? — поежился Ян Казимирович.

С евреями у него были непростые отношения. В годы борьбы с космополитизмом Болт по заданию ЦК опубликовал в «Правде» фельетон «Долгоносики на русских нивах». Эту оплошность он не мог себе простить до сих пор. Они ему тоже.

— Как при чем? — воскликнул Жуков-Хаит. — У нас же в «Ипокренине» есть евреи!

— Как не быть! — подтвердил игровод, придав голосу редкую теплоту.

— Пристань талантов, — добавил Кокотов.

— Не надо иронии! Мы не виноваты, что талантливы, — упрекнул правдоискатель.

— Половина вас тут евреев, — с простонародной беззаботностью ляпнула Татьяна и бухнула на стол тарелки с борщом и гречкой.

Болтянский, Кокотов и даже Жарынин политкорректно потупились.

— Танечка, вы преувеличиваете! — мягко попенял Федор Абрамович. — От силы — четверть.

— По паспортам четверть, — охотно согласилась она, отъезжая. — А по совести — половина. Ешьте!

— Спасибо, голубушка, — кивнул ей вслед проголодавшийся ходок. — А что-то снова порции уменьшились?

— Мужайтесь, таков пир побежденных, — усмехнулся игровод. — По-другому не бывает. Но вам-то что? Вы скоро отбудете в семейную жизнь. Когда мы будем иметь счастье видеть очаровательную Анастасию?

— Нюся хотела приехать сегодня, но я сказал, что останусь здесь до победы! И знаете, что я придумал? Если объявить Ибрагимбыкова антисемитом, у нас есть шанс!

— А вот это очень умно! — похвалил режиссер. — Как же я сам не додумался! И что же?

— Сначала в АЗС страшно заинтересовались, все записали, просили принести решение суда. Но когда я сказал, что фамилия рейдера Ибрагимбыков, они сразу как-то скисли.

— Почему?

— Американцы в этом году дали грант на поддержку кавказцев, пострадавших от государственного терроризма, и они испугались, что в Госдепе могут их неправильно понять… Я так разозлился — чуть не перекоробился прямо в кабинете у Альбатросова.

— Не дай бог! — всплеснул морщинистыми ручками Болтянский.

— Минуточку, при чем тут Альбатросов?! — встрепенулся писодей. — Он же председатель российского фонда Сэроса?

— Кокотов, вы отстали от жизни как отпускник от поезда! — ехидно заметил игровод. — Фонд давно гавкнулся. Сэрос понял: вкладывать деньги в наших либералов — то же самое, что кормить свиней лобстерами. Ничего, кроме визга и дерьма…

— Дмитрий Антонович, я иного мнения о судьбах либеральной идеи в России! — интеллигентно, но твердо возразил Жуков-Хаит.

— Да? Неделю назад вы бы меня обняли!

— Прошу вас не касаться больной для меня темы!

— Ладно, не буду, — примирительно буркнул игровод. — В общем, фонд самораспустился, и Альбатросова позвали в АЗС. Такие люди без работы не сидят.

— Андрей Львович, а вы откуда знаете Бориса Леонидовича? — с симпатией спросил Федор Абрамович.

— Мы… немного сотрудничали…

— Погодите, уж не ему ли вы забабахали про Тимура, который вместе со своей командой хотел укокошить Сталина? — бесцеремонно припомнил Жарынин.

— Для него… — сознался писодей.

— Ах, вот оно в чем дело! — воскликнул Жуков-Хаит. — То-то Борис Леонидович в лице переменился, когда услышал вашу фамилию.

— А зачем вы назвали ему мою фамилию?

— Я хотел надавить на него авторитетами. Не помогло…

— Ну и что вы теперь собираетесь делать?

— Правозащитников много. Пойду в Русское бюро общечеловеческих ценностей. В Антидиффамационную лигу наконец! Отдавать «Ипокренино» нельзя!

— Грушко-Яблонский предлагает организовать круговую оборону, — донес Болтянский. — У него есть наградной парабеллум. У Агдамыча — два охотничьих ружья.

— Нет, будет бойня. Вы видели, какие у него головорезы? Надо поднимать общественность! — стоял на своем Федор Абрамович.

— Пока вы будете поднимать общественность, всех ветеранов рассуют по нищим богадельням! — играя желваками, возразил Жарынин.

— Но что же делать?

— Мы пишем письмо президенту! — с придыханием объявил старый фельетонист.

— Лучше — папе римскому. Не волнуйтесь, никто у вас «Ипокренино» не заберет! — веско пообещал игровод.

— Почему вы так уверены?

— Андрей Львович знает, почему, — режиссер долгим прощающим взором посмотрел на соавтора.

— Ян Казимирович, вы обещали рассказать про Катынь! — отводя глаза, напомнил Кокотов. — Как вы туда попали?

— Обыкновенно… Сижу я, как сейчас помню, в «Правде» и сочиняю фельетон про нарушителей трудовой дисциплины — тогда боролись с опозданиями на работу. Входят два командира в гимнастерках с синими петлицами и вежливо просят меня проехать с ними. После ареста Станислава я этого ждал, потому не удивился, только попросил разрешения дописать фельетон — его ждали наборщики. Они объяснили, что дело срочное, и повезли меня на Лубянку. Я был уверен, что попаду в руки «молотобойцев», и готовился к худшему. Однако бить меня не стали, напротив, старший майор госбезопасности обратился ко мне со странной просьбой — немедленно отправиться под Смоленск в лагерь польских военнопленных и встретиться… с Брониславом. «Он жив?» — обрадовался я. «Да, жив и мы очень на него рассчитываем!» — был ответ. А случилось вот что: в Париже возникло польское правительство в изгнании генерала Сикорского. С этим правительством в свете надвигавшейся войны надо было налаживать отношения. А как? Ежов успел уничтожить всех наших разведчиков-поляков во главе с легендарным Сосновским. Просто некого было заслать к Сикорскому. И тогда вспомнили о Брониславе. Но к нему надо послать человека, которому бы он поверил. Я простодушно предложил вернуть из тюрьмы Станислава, но чекисты странно переглянулись, они-то, в отличие от меня, знали, что десять лет без права переписки означает расстрел. Старший майор соврал, что Стась болен, а контакт с Брониславом надо установить немедленно. Но я-то понимал, что у меня появился шанс вызволить брата, и снова настойчиво посоветовал поручить дело Станиславу. Ведь меня Броня в последний раз видел в 1917-м, когда покойный отец со смертного одра напутствовал нас на такие разные жизненные поприща. Я был тогда ребенком, прошло больше двадцати лет, Бронислав меня просто не узнает и заподозрит обман.

— Не заподозрит! Вы покажете ему одну вещицу. Ее нам передал Станислав Казимирович… — Старший майор положил на стол…

Старик погладил вензель на старинном серебряном ноже.

— И вы поехали? — вскричал Жарынин.

— Да.

— И нашли брата?

— Конечно! Иначе откуда у меня это? — Болт показал на сафьяновый футляр.

— А кто же тогда расстрелял поляков, — удивился Жуков-Хаит. — Неужели Гитлер?!

— Наберитесь терпения, сейчас все узнаете…

Но тут в столовую вбежал, держась за сердце, Ящик.

— Ура! — крикнул он, удивленно косясь на кокотовский стакан компота. — Победа!

— Что случилось? Ибрагимбыкова посадили? — усмехнулся игровод.

— Нет. Нам дали место на Новодавешнем!

— Жмень нашел деньги?

— Я вас умоляю…

— Сядьте — расскажите!

…А случилось вот что. Как известно, вторым мужем Ласунской был знаменитый драматический актер Соколов-Карачаров — идеал московских барышень и баловень столичных дам, поджидавших своего кумира после каждого спектакля у служебного входа и с визгом бросавшихся на него с букетами. Их так и прозвали «карачаровки». С ним Вера Витольдовна прожила два года, но так и не записалась в ЗАГСе: вначале некогда было, она все время на съемках, он — на гастролях, потом, буквально накануне назначенной регистрации брака и свадебного торжества в «Славянском базаре», куда обещали прибыть Немирович-Данченко, нарком Ежов, писатель Толстой и многие другие знаменитости, несчастный Соколов-Карачаров умер прямо на сцене Малого театра во время монолога «А судьи кто?». Задав знаменитый вопрос, актер вдруг сообразил, что как раз в это время за углом, в Колонном зале, идет процесс над троцкистами, — и сердце разорвалось от ужаса. На глазах оторопевшей публики его, бездыханного, унесли со сцены и как народного артиста похоронили на Новодавешнем, рядом с могилой основателя русской школы мягкой дрессуры Дурова, высеченного из огромного куска белого мрамора в клоунском трико с большим фестончатым воротником. Ласунская твердила, что семейное счастье теперь не для нее. И оказалась права: то, что вытворял ее третий муж, авиаконструктор Скамейкин, счастьем никак не назовешь.

Бездетный Соколов-Карачаров пролежал в гробовом одиночестве, под скромной плитой, семьдесят лет. Детей и родственников у него не было. Первое время за могилой ухаживала безутешная вдова, а когда Вера Витольдовна утешилась, печальную эстафету приняли поклонницы великого героя-любовника и верно несли ее долгие годы, взрослея, дряхлея и одна за другой выбывая из жизни. Последняя «карачаровка», видевшая своего кумира в роли Карла Моора тринадцатилетней отроковицей, поливала цветы и полола травку накануне дефолта. Потом уже никто не приходил. Директор кладбища, потирая руки, ждал-поджидал, когда выйдет срок бесхозности, чтобы выставить золотое местечко на рынок могиломест. Но хитроумный Жмень вспомнил про Соколова-Карачарова и предъявил свои права. Однако топ-менеджер вип-погоста уперся, потребовав документы, подтверждающие родство. Таковых не оказалось. Тогда председатель ССС снова побежал в администрацию президента, там его выслушали, поняли, обещали помочь и слово сдержали. Учитывая, что на похороны собирается первая леди, они попросили директора некрополя закрыть глаза на бумажно-матримониальные неувязки. Тот заупрямился, ссылаясь на слова президента о верховенстве закона, сказанные для красоты в послании парламентариям. Спорить с ним не стали, но смиренное кладбище вдруг посетила налоговая полиция… Директор сдался и разрешил похоронить Ласунскую рядом с незаконным мужем. За это парни из администрации взяли недорого — пятьдесят тысяч евро. Махоркин и Жмень по-братски поделили расходы пополам.

— Ну, пойдемте, пойдемте! Бездынько написал прощальную оду! — призвал Ящик. — Надо послушать, обсудить…

— Да, — согласился Болтянский. — Все-таки очень ответственно. Такие люди придут. А Бездынько иногда заносит. Вы знаете, за что его выгнали из «Правды»?

— За что?

— Обсмеетесь! Он сочинил:

 

Нам лишь пот со лба вытереть,

Нам лишь заступ в ручищи взять.

Скажет партия — на Юпитере

Мы поднимем целинную гладь.

 

Хрущев прочитал и взбесился. Вредительство! Издевательство! Все страна в МТСах, на полях трактора и комбайны, а этот гад-поэтишка клевещет, будто у нас колхозники работают лопатами. Вон! И что вы думаете? Выставили. Бедствовал. В газете «Водный транспорт» только и печатали. Из сострадания. Нет, надо послушать и обсудить.

— Погодите! — взмолился Жуков-Хаит. — А как же Катынь? Кто же расстрелял поляков?

— Сейчас все узнаете…

Но в этот исторический миг Агдамыч закончил размечать «Пылесос» и врубил болгарку. Вращающийся диск со страшным скрипучим визгом въелся в мозаику, воздух наполнился густой белой пылью, и последний русский крестьянин с ног до головы стал совершенно белым, будто на него высыпали мешок муки.

— Пойдемте скорее отсюда! — закашлявшись, взмолился Ящик.

— Да, пожалуй! — согласился Болтянский, прикрывая слезящиеся глаза. — Завтра расскажу…

— Завтра меня здесь не будет… — вздохнул режиссер.

Кокотов, не доев компота, поплелся вслед за остальными. Когда они шли по оранжерее, автор «Знойного прощания» вдруг остановился и тихо проговорил:

— Идите! Я догоню…

Он осторожно отвязал веревочку, опустился в плетеное кресло и, устроившись поудобней, стал смотреть на цветок кактуса. Через некоторое время ему показалось, будто над белесыми колючками действительно трепещет синий газовый огонек, накреняясь от сквозняка. Мысли писодея, как обычно, разветвились. Тоскуя, он думал о скорой операции, страшась наркозного беспамятства и острого скальпеля, безжалостно кромсающего его, Кокотова, неповторимые извилины. Одновременно Андрей Львович вообразил себя Ласунской, сидящей здесь, в оранжерее, на своем любимом месте. Он даже попытался понять, о чем она могла думать перед смертью? О прошлом, конечно, — о ролях и мужчинах…

«А вот интересно, старухи помнят свое молодое тело, скучают по нему, вспоминают, как оно отзывалось на ласки?»

С Ласунской его мысли сами собой перешли на Обоярову. Он снова и снова пытался понять, почему вчера не открыл ей дверь. Почему мысль о ее разгоряченной плоти привела его в такое бешенство? Одновременно Андрей Львович представлял себя в инвалидной коляске, под клетчатым пледом, с забинтованной головой… Бывшая пионерка, одолевая вязкий песок, толкает перед собой, катит коляску вдоль закатного моря. Рыжее солнце, озарив окоем последним светом, тускнеет, уходит за горизонт. Облака, еще недавно белесые, чуть заметные, проявляются, лиловеют, словно древесные узоры под морилкой. А мрачнеющие волны, шурша, взбираются на мокрый берег, медленно и ритмично, как любовники, смертельно уставшие, но не желающие разомкнуть объятья.

Внезапно писодей понял: ничего страшного, если зазеркальная женщина, повторяя движения Альберта, не будет соскабливать «жилетом» мыльную пену со щек, ведь искусство — не отражение, а всего лишь неверная тень жизни. Ну в самом деле, взять того же Дориана Грея! По логике, вечно юными и желанными могли остаться лишь его лицо и руки, изображенные на волшебном портрете. Все остальные части тела, скрытые под нарисованной одеждой или не поместившиеся в раму, должны были состариться, исказиться, истлеть. Викторианские потаскухи попадали бы в обморок, если бы настоящий Дориан разделся перед ними. Кошмар: лицо юного полубога и заживо разлагающееся тело разнузданного старца. Но ведь никто не упрекал Уайльда в этой неувязочке! Никто и никогда…

Поэтому Альберт может смело влюбляться в Мирру, часами сидеть в ванной, любоваться, изучая ее мельчайшие, грациозные повадки. Так сам Кокотов в первые месяцы совместной жизни с неверной Вероникой мог до слез умиляться тому, как она хмурит фарфоровый лобик, пересчитывая в столбик на бумажке деньги, потраченные в универсаме.

Итак, Альберт хочет увидеть Мирру, но не в зеркале, а в жизни. У него есть друг сыщик. И вот они вдвоем, сидя в опустевшей «ментовке» перед монитором, мучительно составляют фоторобот зазеркальницы из безымянных, бессмысленных глаз, лбов, бровей, причесок, носов, губ, щек. Когда же наконец на экране стыкуется лицо, отдаленно напоминающее Мирру, Альберт хватает выползший из принтера листок и бежит в редакцию МК, где иногда сотрудничает. Утром на полосе объявлений появляется ее портрет под шапкой «Ищу женщину!». Кстати, хорошее название для рассказа…

Но никто не откликнулся. Альберт все глубже погружается в безвольное отчаянье, каждое утро он спешит в ванную, чтобы увидеть свою Мирру, из дому выходит редко — вдохнуть свежего воздуха, купить немного еды и цветы для любимой, если предыдущий букет завял. Он должен постоянно видеть ее, в разлуке, даже краткой, его ломает как наркомана. Однажды бедняга на два дня уехал в Питер по делам и чуть не сошел с ума от тоски. С тех пор он уже не покидает квартиры, еду ему носит одна из бывших подруг, которая, даже выйдя замуж, заботится о свихнувшемся любовнике.

И вот однажды, пасмурным утром, когда кажется, что солнце не появится больше никогда, Альберт, проспав до обеда, встает, бредет в ванную, подходит к зеркалу и видит там свое хмурое, невыспавшееся, небритое, лицо. Зазеркальница исчезла. Несколько минут он стоит ошеломленный, дрожит и понимает: жизнь кончена. В шкафу спрятан револьвер, подаренный другом-сыщиком: тот приторговывает криминальными «стволами». Проверяя барабан с патронами, Альберт думает об одном: успеть застрелиться до того, как появится бывшая подруга с продуктами. Она может помешать! Он всовывает дуло в рот, подавляет приступ рвоты, медлит, стараясь подумать напоследок о самом главном. И тут раздается звонок в дверь. Неудавшийся самоубийца, чертыхаясь, идет открывать… и видит на пороге ее, свою зазеркальную любовь. Она одета в тугие джинсы, ботфортики с серебряными шпорами и кожаную куртку с мушкетерской пряжкой. Смущенно улыбаясь, девушка протягивает газету с фотороботом и говорит:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: