Вечно проницательный читатель уже наверняка догадался, что этот поразительный персонаж, человек в кожаной маске, не кто иной, как Баба, чей rata недавно разбился. Ему пришлось пережить чудовищную трепанацию прямо на месте аварии, без анестетиков. Это спасло ему жизнь, но большинство костей черепа осталось переломанными, в результате чего лицо его полностью обезобразилось. Как только до мадам Менар д’Орьян дошло это известие, она устроила перевозку Бабы из Испании и призвала к нему лучших специалистов. Решили, в порядке последнего дерзкого решения, попытаться срастить его искореженную голову, туго стянув ее на несколько месяцев своего рода ортопедической формой, кою необходимо было создать по мерке. С того дня случай Бабы стал главной темой дискуссий остеопатов, хирургов и ортопедов, а салон мадам Менар д’Орьян засвидетельствовал бесконечные разговоры специалистов по этой малоизученной проблеме, вечно окруженной причудами и тайнами, – сращения костей.
Ибо что есть кость? Об этом гадают все специалисты по костям, и они не способны прийти даже к условно удовлетворительному заключению. Некоторые считают кости гнетущим образованьем, столь же безжизненным и дремотным, как отложенья в заизвесткованных водопроводных трубах; другие рассматривают кости как наиболее атавистические воплощения пластических отвердений, полных случайностей и причуд. В основном современные теоретики остеопатии придумали и осуществили удивительные подходы, ускорившие сращивание костей при переломах, ранее считавшихся неизлечимыми. Старикам, не способным более к физическим упражнениям, рекомендовали оживить былые странствия памяти, чтобы возбудить в них воображаемое напряжение, воздействовавшее на их кости. Уж коли им удалось срастить кости в стариках, лишь заставив их совершить вояжи фантазии, значит, кости и в самом деле не столь бестолковы!
|
Того самого каталонца Солера призвали создать новый «костевой шлем». Его мадам Менар д’Орьян порекомендовала Соланж де Кледа, поскольку тот, среди своих разнообразных увлечений, разработал и изготовил своими руками хитрый кожаный наголовник, в котором катался на своем гоночном автомобиле. Тот был потрясен, когда ортопед, заказывавший ему шлем, явил радиографию черепа Бабы.
– Господи милосердный! Да это больше похоже на кости стопы, чем головы!
И все же Солер, стопроцентный каталонец и демон мастерства, под руководством итальянского ортопеда Бланкетти сумел создать потрясающий аппарат. Он стал техническим и даже художественным прорывом. Шлем разделили по долготам сетью геодезических линий, отмечающих регулируемые сегменты, поддерживавшие лобную и затылочную кости, в то время как другие сегменты, также соединенные геодезическими и поперечными линиями, пересекавшимися в лобной части, сжимали обе теменные кости. Вдоль каждого меридианного сечения шли отверстия, через которые протянули шнурки из просаленной кожи, на манер обувных. Благодаря множеству металлических регуляторов можно было, стягивая или ослабляя шнурки, менять давление на каждый из сегментов кожи, находчиво подогнанных друг к другу одновременно и управляемо, и независимо.
А вот то, что можно было бы назвать жутким и метафизичным в облике этого шлема, – его замысловатое оформление лицевой части. Помимо пугающего качества, присущего любой маске, одна по‑настоящему ужасная деталь придавала ему не просто сновидческий, но даже предельно отвратительный вид. Эта деталь – треугольное отверстие в коже на месте носа, прикрытое тонкой мембраной из белой лайки с двумя мерзкими круглыми дырками для воздуха, окольцованными медью: из‑за дыханья мембрана постоянно колебалась, и эти ритмические движенья, подобно пульсациям чудовища, наводили на зрителя тот же неутолимый биологический ужас, что возникает от прикосновения пальцем к мягкой части не сросшегося черепного стыка на макушке хрупкой младенческой головы. Но и это не полная картина преображения Бабы, ибо еще большую оторопь вызывала странная неподвижность, кою глубокая слегка V‑образная прорезь для глаз придавала и без того жесткому и непроницаемому взгляду Бабы. Теперь его было едва видно в тенях, но этот взгляд, еще более заострившийся от физических и душевных страданий, стал вдвойне загадочным и во всех отношениях теперь горел фанатически, как у воинов крестовых походов. Его рот, замкнутый поясом молчания, – неистовство, глаза под маской – сверкающие дротики.
|
Мой дорогой ангел, – писала Вероника Бетке, – ты поразишься, когда узнаешь, что в доме 37 по набережной Ювелиров, вдобавок к твоей блистательной Веронике, недавно поселился странный персонаж, представленный на прилагаемых фотокарточках. Он летчик, чудовищно раненный в лицо в Испанской войне, который, проведя год в госпитале, ныне живет высокопоставленным протеже у мадам Менар д’Орьян, и та бережет его как зеницу ока. Он, возможно, только что выбрался из самого леденящего кровь романа ужаса, но вопреки страху, какой он поначалу вызывает, стоит к нему привыкнуть, как уж нельзя не восхищаться благородством его малейшего жеста, а маска словно усиливает красоту его взгляда.
|
К письму Вероника приложила снимки, вырезанные из статьи, недавно появившейся в журнале «Читаемое». Эти фотографии, сделанные самим Паже, являли Бабу анфас, в профиль и сзади. Их сопровождали шумные комментарии, в которых Бабу представляли одновременно героем, человеком с Марса и воплощением одного из грядущих чудес остеопатии и эстетической хирургии в целом; по словам доктора Бланкетти, интервьюируемого специалиста, лицо Бабы рано или поздно освободится от любых увечий, кроме легких незаметных шрамов. Получив Вероникино письмо, Бетка пережила устрашающие приступы ревности, на несколько ночей лишившие ее сна. Она поняла теперь причины своего беспокойства, терзавшего ее с отбытия Вероники. И хотя знала, что Баба в Испании, она предвидела нечто подобное! Ей нравилось повторять про себя, что «ничто из возможного никогда не происходит». Так вот – она заблуждалась! Произошло же! В конце концов, нет ничего непредставимого. И ее сердце сказало ей, что никакая маска и никакое отторжение не помешают Веронике влюбиться в Бабу! Одно упоминание Вероникой его глаз обожгло Бетку, как капля кипящего масла – вновь разверстую рану ее ревности. Но в ответ на рассказ об этой встрече Бетка Веронике ничего не написала. Прижав к сердцу дитя, она подавила все свои чувства. И вот уж, оттененный опаленным фоном осени, увиделся ей высокий силуэт Бабы, обернутого в белое, как страдающий святой Лазарь, воскресший лишь для того, чтобы встать меж ней и ее кратким счастьем. Будь это Баба или кто‑то еще – не важно: Вероника была бы похищена страстью. Бетка сидела с ребенком на руках и неспешно смотрела, как течет смолистый сок по сосне.
– Все мы из одного сока, – сказала она сыну и расцеловала его ноготки, один за другим, словно в арпеджио желчной луны ее прошлого счастья.
Дождь не прекращался три дня. Грансай прибыл на встречу к Воротам Дофин на четверть часа раньше, а Соланж де Кледа – на пять минут позже. – Вы роскошны, – проговорил граф, легко проводя рукой по ее мехам.
Соланж была с головы до пят в песцах – то есть не только пальто, но и шляпка были отделаны песцом, а туфли прикрыты крошечными гамашами из того же меха, усыпанными теперь дождевыми каплями.
Они уселись за столик, и граф приглушенно повел беседу.
– Уже какое‑то время, – сказал он, – я ощущаю все более опасное стремленье исследовать запретные области опыта… Видите ли, самая мысль о том, что мы собираемся хладнокровно решить, что́ далее станем делать… мне, чтобы говорить, приходится управлять голосом… – Грансай умолк, словно пытаясь вернуть себе дар речи. – Самая мысль об этой встрече сводит меня с ума! Невероятно, однако я дрожу как лист… смотрите! – Он схватил Соланж за руку. Его действительно трясло, а зубы чуть заметно постукивали.
– Chérie! – проговорила Соланж, бледнея.
– Вы теперь моя сообщница, – сказал Грансай мягко. – И будете подчиняться и следовать законам моего извращения во всех тонкостях, – продолжил он одновременно и мягко, и тиранически.
Соланж кивнула утвердительно и несчастно.
– Начало будет для вас пустячным, – завершил граф, опять становясь самой нежностью.
Соланж еще раз кивнула с согласием и болью, пытаясь мило улыбаться. Грансай помолчал, чтобы хорошенько закрепить этой тишиной кажущееся послушание, коего он добился вторым согласием Соланж.
– Но что? Что я должна делать?
Грансай спокойно выписал адрес своего дома в Булонском лесу на странице записной книжки, вырвал ее и уверенной рукой передал Соланж. Теперь уж, принимая листок бумаги, дрожала, сотрясаемая тонкой, но неостановимой, почти электрической нервозностью, изящная рука Соланж в перчатке. Грансай далее выдал ей распоряжения – краткими, стальными фразами, иллюстрируя каждую рисунками карандашом на салфетке, вдаваясь в детали исполнения, уточняя… под взглядом Соланж. Щеки у нее обратились в раскаленные уголья, а губы и лоб, чувствовала она, заледенели.
– Итак, – сказал граф, – вот въездные ворота в маленькую каштановую аллею. Здесь вам нужно выйти из машины. Внутрь въезда нет. Дом в конце тропы. Позвоните. Дверь откроется, но за ней никого не будет, и вам никто не покажет дорогу. Подниметесь на второй этаж. Первая дверь слева по коридору – ваш будуар. Он будет освещен. Там вы разденетесь.
– Полностью? – спросила Соланж.
– Да, – ответил граф. – Войдете в мою спальню и ляжете на кровать.
– Как я узнаю, которая из комнат – ваша? – вновь уточнила Соланж.
– Она примыкает к вашему будуару – это единственная дверь помимо ведущей в коридор, – ответил Грансай, оглаживая карандашом бледный план только что нарисованного им будуара. – Я буду ждать вас в своей комнате, – продолжал граф, говоря все быстрее. – Когда откроете дверь в нее, все автоматически затемнится. Вы будете лежать неподвижно на моей кровати, в темноте, примерно пятнадцать минут. Когда часы пробьют два, вы уйдете. Все это время между нами ничего не должно происходить – ни прикосновенья, ни слова. После этого ни вы, ни я не имеем права как бы то ни было упоминать этот эпизод.
– Как я доберусь до кровати в темноте? – спросила Соланж детским тревожным голосом, словно боясь ошибиться.
Грансай сурово подавил улыбку, подвергавшую риску восходящий победоносный марш его тирании, и ответил как можно суше:
– Я все предусмотрел. Моя кровать – сразу за дверью. Вам нужно будет сделать всего один шаг. В противоположном углу вашего будуара помещен слабый ночник, его света хватит, чтобы вы нашли дорогу назад, когда будете уходить.
– Mon Dieu! – вздохнула Соланж… – И когда же все это произойдет?
– Сегодня, – ответил Грансай.
– Во сколько мне приехать? – спросила Соланж, вставая и стягивая перчатку, обнажая запястье для поцелуя графа.
– Приезжайте к половине второго. – Граф, словно не способный удержаться от последнего каприза, на миг удержал ее за руку и добавил: – Мне будет приятно знать, что я могу ожидать вас на следующих встречах облаченной в эти же меха, которые на вас сегодня.
Граф Грансай глядел сквозь просторные, залитые дождем окна, как Соланж при помощи своего шофера исчезает в глубинах «Роллс‑Ройса». Затем он вытянул из кармана тонкую, сухую сигару, энергично откусил кончик и сплюнул с той же плебейской небрежностью, с какой бы это сделал крестьянин с равнины Крё‑де‑Либрё; из бархатного чехла он извлек усеянный бриллиантами обсидиановый сигарный мундштук, на котором были вырезаны три ястребиные лапы с золотыми когтями, воткнул в него сигару и призвал официанта прикурить.
Сидя в машине, Соланж заново медленно проиграла убийственное ощущение от краткого рандеву с Грансаем. «По крайней мере, – сказала она себе, – он теперь думает лишь обо мне: он не помянул ни войны, ни бала…»
Ровно в половине второго Соланж де Кледа миновала кованые ворота, обозначавшие пределы маленькой каштановой аллеи, а дойдя до середины ее, увидела, как открывается входная дверь в дом. Кто‑то приглядывал за ее появлением, чтобы ей не пришлось ожидать под дождем. Она ни за что на свете не желала его прекращения. Эта настойчивость серой угрюмой погоды обертывала все, чем она жила с графом последние три дня, в некую недостоверность и вневременность. Поднимаясь по лестнице, она ощущала сердце в горле. Сказала себе: «Я лучше умру, чем поколеблюсь!» Однако у ног ее словно появились крылья. Она открыла первую дверь слева уверенным движением запястья, распахнула ее в будуар и беззвучно закрыла за собой. Ее оглушила и ослепила накатившая белизна молочного света, смешанная с сильным одуряющим ароматом. Все четыре стены будуара полностью укрывали туберозы. Сие украшение создал тем же утром знаменитый цветочник‑декоратор Гримьер, мастер церемоний официальных сезонных праздников «la Ville de Paris» [38]. Цветы поддерживались аккуратными шпалерами из диагонально пересекавшихся белых и зеленых веревок, натянутых вдоль стен и едва заметных под листвой, однако на каждом пересечении красовался узел из золотого шнура, придававшего всему убранству солнечный блеск. Напольные плиты укрывал ковер из темного, толстого мха, создававшего иллюзию полностью бархатной поверхности. Туалетный столик также цвел туберозами, а точно посередине его размещалось сияющее украшение в виде маленького лопнувшего граната из золота и рубинов, выполненное в точности по описанию из «Le Rêve de Poliphile». Это украшение сопровождала маленькая обрамленная жемчугами пластинка, на которой ими же было выложено одно слово: «Merci». На раздевание Соланж потребовался лишь миг, она уже открывала дверь в комнату графа, и все вокруг погрузилось в полную тьму; она сделала один шаг и тут же стукнулась ногой о кровать; легко, с почти бестелесной гибкостью, скользнула на гладкие, тугие простыни и легла неподвижно, стараясь умерить дыхание, казалось, разрывавшее ей бока. Лицо она держала вверх, к потолку, руки сложила на груди, унимая смятение всех чувств, упрямо навязывая себе мысль о часе собственной смерти: лишь так могла она оттолкнуть, шаг за шагом, ощущавшееся на пороге ее неподвижности наслаждение.
Снаружи слышно было, как под вагнеровскими вздохами ветра беспрестанно скребутся друг о друга ветви деревьев, отчаяние листьев, насквозь промоченных дождем, постоянно хлещущих сырыми тряпками в закрытые оконные ставни… Когда часы пробили два, Соланж встала, легкая как перышко, но усмирила порыв, на несколько секунд опершись коленом о край кровати, прежде чем вновь закрыть за собой дверь и залить отделанный цветами будуар всей его белизной. Облачившись в меха, она забрала гранат и пластинку, положила их в муфту, и вот, словно сквозь пространство феи пронесли ее на едином дыханье, уже вновь очутилась в своей спальне на улице Вавилон, в слезах на кровати.
Как только Соланж ушла, граф Грансай включил в своей комнате свет. Неосязаемо смятая постель едва хранила отпечаток тела Соланж, но ее непоправимое отсутствие внезапно потрясло его, охватило и повергло его желание в глубокое расстройство, в сердце коего разразилась жестокая борьба противоречивейших чувств. Сначала пробудилась его буржуазная предубежденность и сурово осудила Соланж за такую готовность к повиновению, но тут же, проникая сквозь все еще цельную оболочку уважения к этой женщине, его укололо презрение: как просто оказалось подтолкнуть ее явить свою наготу в его присутствии. Но эту боль окрасило раскаяние за поспешность такого, вероятно, несправедливого осуждения, а следом возникла своего рода беспредельная нежность, вылившаяся слезами. Ибо даже в полной темноте он чувствовал наготу Соланж как мучимой, униженной жертвы!..
Но это сострадание, несмотря на его силу, тоже не продлилось долго, и вот уж вся беспорядочная неоднозначная тягостность его мыслей уступила одному‑единственному чувству, все более отчетливому, унизительному, тираническому и невыносимому – ревности. Да, ему впервые за все время знакомства с Соланж досаждала убийственная ревность! И даже простое беспочвенное предположение, что она может с той же легкостью принадлежать другому, распаляло ему кровь. Далее – более: это предположение вскоре показалось ему совершенным и неизбежным фактом. Он тут же вообразил, как Соланж после их «заклятья» послушно падает в объятья виконта Анжервилля, и это мимолетное видение так схватило его за сердце, что ему пришлось прижать к нему руку. «Я становлюсь сентиментален, как двухлетка, – сказал Грансай самому себе разочарованно, стискивая плоть на груди скрюченными пальцами. – Все одно к одному – и припадок моего комплекса импотенции».
Исполненный таких мыслей, он добрался до другого угла своей комнаты и в полутьме налил полную ложку зеленого снадобья в стакан, поднес его к губам; тут же сплюнул жидкость, с отвращением отрыгнув и жестоко закашлявшись. Он чуть не проглотил полную ложку горького зелья. Включил свет. Могла ли канонисса совершить такую ошибку? О да, ибо склянка синей эмали стояла слева, на том месте, где полагалось быть красной; стаканы также поменялись местами. Эта подмена предметов показалась ему дурным знамением, и он в ярости позвонил канониссе.
Ему не пришлось объяснять, зачем он призвал ее. Довольно было стакана на полу и рта графа, перекошенного отвращением. Канонисса долго глядела на склянки поочередно – вопиющее свидетельство ее оплошности. К своему ужасу, она не могла ничего поделать – лишь покаянно качать головой. Наконец складки у нее на лбу разгладились: она выхватила из глубин памяти причину своей невнимательности. Она вспомнила – и говорила при этом правду: снадобья графа последний раз она готовила в тот вечер, когда узнала, что объявили войну… Никак не могло не произойти такого, что заставило бы графа Грансая жаловаться на непорядок в привычных ему предметах.
– Что ж, моя добрая канонисса, – вздохнул Грансай, – эта война мне видится начинанием с очень горьким вкусом.
Канонисса уже направилась к двери и всего одним движением разгладила узловатой рукой постель, прежде чем расстелить ее, после чего прошла через украшенный цветами будуар, не желая даже смотреть по сторонам и скроив такую гримасу, будто ей невыносим был запах тубероз.
– Клятый Грансай, – пробормотала она, возвращаясь к своей всегдашней мысли. – Дети не цветами делаются!
Граф Грансай, хоть и собирался выходить, был вне себя и теперь бесцельно мерял шагами комнату, не в силах выбросить из головы изящное лицо виконта Анжервилля с его смутными, неопределимыми усами, кои могли быть запросто заимствованы как у невозмутимого лица современного лорда‑повесы при Сент‑Джеймсском дворе, так и у скрытно подлого лика советника времен Ришелье. И вот уж отстраненная и возмутительно светская улыбка д’Анжервилля постепенно приобрела ненавистное вероломство. Д’Анжервилль был ему соперником, и, отдавшись на волю воображения, Грансай позволил себе сибаритскую пытку, представив свою женитьбу на Соланж, а д’Анжервилля – ее любовником! И будто львы любви сорвались с цепей в мозгу у Грансая, а канонисса, наблюдавшая за ним краем глаза, покуда сама наводила порядок в шкафах в коридоре – она слышала рык этих львов в тишине, – ужаснулась, увидев, как граф прекратил метаться взад‑вперед и извлек из ящика стола револьвер. Он это обычно делал, отправляясь в Англию, – и собирался туда назавтра. Тем не менее такая преждевременная предосторожность в этот час означала, что Грансай не предполагал возвращаться домой спать. Более того, ей не понравилась одержимость, с которой он столь спокойно сунул оружие в карман.
– Только этого кошмарного рандеву мне и не хватало! – сказал Грансай вслух самому себе, натягивая пальто; он имел в виду свидание в Шотландии, о котором условился в тот же день, сдаваясь на пыл и настойчивость просьбы леди Чидестер‑Эймз. Свидание лишь добавило, если это было возможно, к смятенью его чувств. Никакого примирения от этой поездки он не желал. Тем не менее возвращение к недавней, в высшей степени обожаемой любовнице сразу после первой «ночи любви» с Соланж, ночи, которую он желал бы окружить несколькими днями тишины и тайны, добавило новой тревожности его неправоте, некой неверности Соланж, словно он уже обманул ее.
– Как бы то ни было, – говорил он себе в полубреду, направляя все свое отчаяние на одно‑единственное существо, – д’Анжервилль – человек без чести!
Мучимый этими размышлениями, граф Грансай взял такси до Монмартра, к клубу «У Флоранс», где почти каждую ночь бывала Соланж. Ее там не нашлось. Тогда его отвезли в «Максим», где он подсел к столику, над которым царило сиятельное остроумие Беатрис де Бранте. Как же он презирал ее в ту ночь – ее голос терзал, как соловьиный! Что еще хуже, они обсуждали Соланж, не появлявшуюся уже два дня, и д’Анжервилля, который недавно отбыл.
– Я бы хотел повидать его до отъезда в Лондон, – пылко сказал граф, – во сколько он уехал отсюда?
Спросили у метрдотеля. Д’Анжервилль в великой спешке покинул «Максим» точно в половине третьего. В этот момент Беатрис де Бранте рассказала жуткую историю, приписываемую герцогу Ормини. Тот во дни своей юности стал свидетелем казни анархиста Гайяра, коя происходила, по обыкновению, на рассвете… Когда все было кончено, случайно проходя мимо дома, где жила его любовница, д’Ормини не смог удержаться, метнулся к ней наверх и пробудил от сладкой утренней дремы страстнейшими объятьями. Желал получить все удовольствие от своего нервического состояния, от возбуждения, вызванного видом катящейся головы.
– Все естественно, – сказала Сентонж цинично. – Мужчины приходят и уходят.
Граф Грансай провел остаток времени до рассвета, сидя у окна круглосуточного бистро, где водители грузовиков из Ле‑Алль устраивались отдыхать. С этой наблюдательной точки граф мог легко следить за двумя входами в частный особняк виконта Анжервилля, и оставленная у дверей машина виконта почти наверняка свидетельствовала о том, что вообразил себе граф. Он ждал, когда выйдет Соланж… Но по мере приближения рассвета его положение казалось ему все более гротескным. Он почувствовал, как его пожирает стыд, и ощутил смертоубийственный позыв покончить со всем этим. Он уже решил подначить д’Анжервилля и теперь горько упрекал себя в своей единственной ошибке – надо было давным‑давно жениться на Соланж. Он мог бы обожать ее как никакую иную женщину! Но поздно. В половине восьмого, не в силах более ждать, граф пересек улицу и позвонил в дом виконта. Камердинер, открывший дверь, едва выбравшись из постели, казалось, напуган грозовым видом графа.
– Все очень серьезно, – сказал Грансай, – отведите меня к виконту! – Однако, знакомый с устройством дома, сам нашел дорогу и ворвался в спальню, не дожидаясь, когда его примут.
– Что стряслось? – спросил д’Анжервилль, захлопывая книгу, которую читал, и ища на прикроватном столике сигарету.
– Вы, похоже, меня ожидали, – сказал Грансай, тут же преисполняясь непринужденностью. Он оказался не готов быть неправым в своих подозрениях и пытался выиграть время. – Послушайте, дорогой мой Дик, я пришел в этот утренний час не только чтобы польстить вам, но вы – единственный человек, на которого я действительно могу полагаться.
Вытянутые руки д’Анжервилля покоились на стеганном одеяле, будто две гончие, истомленные меланхолией, а сам он едва слушал графа. Грансай продолжил:
– Сейчас нет времени объяснять. Я через час уезжаю в Лондон. Вы мне там, очень вероятно, понадобитесь, и я не успокоюсь, если отбуду без вашего уверенья, что вы ко мне присоединитесь, если срочно потребуетесь.
– Это все, полагаю, из‑за угольных концессий Либрё, – сказал д’Анжервилль без затей. – Просто пришлите мне телеграмму, и я приеду.
– Спасибо, – сказал Грансай, скупясь на излияния. – По крайней мере, не придется раскаиваться, что я вас разбудил. Вы читали.
– Верно, – отозвался д’Анжервилль. – Меня беспокоит странное состояние нервов Соланж де Кледа. Никогда ни у кого не встречал я столь внезапного перехода от одних чувств к другим. Мы расстались вчера поздно вечером. Она была красноречива, как фейерверк, сжигающий ее меха. Пришлось пообещать ей, что позвоню в половине третьего ночи, и мы продолжим беседу. Так вот, я с трудом слышал ее голос на другом конце провода, и она бросила трубку, едва я договорил… И это не сонливость – она была словно зачарована!
– Она принимает люминал, – сказал Грансай, желая свести любую таинственность к чисто аптекарскому объяснению. – А что вы читаете?
– Монографию Жане о неврозе Реймона Русселя – «От тоски к экстазу», – ответил д’Анжервилль.
– Случай кледализма? – уточнил Грансай, посмеиваясь чуть саркастически.
– Кледализм, – отозвался д’Анжервилль, мягко взвешивая этот неологизм и вновь берясь за книгу. – Это еще туманнее и красивее.
С этими словами он подал графу Грансаю руку – идеальных пропорций, мускулистую.
Встреча (на сей раз точно последняя) между графом Грансаем и леди Чидестер‑Эймз в ее замке в Шотландии оказалась самым бурным опытом в жизни графа; и вот, на пути домой, в купе, окутанный анисовым дымом сигареты, он смотрел на безмятежный пейзаж с дюнами, хваля себя за мудрость и успех в неубийстве леди Чидестер‑Эймз. Он упивался благословением небес, удачно избежав превращения в преступника. Обдумывая все это, граф помедлил взглядом на громадной свинцовой туче, что очертаниями походила на древний саркофаг. Грансай предался фантазии, представив в центре тучи надпись римскими буквами, столь подходящими эпитафии для связи между ним и леди Чидестер‑Эймз, знаменитую латинскую фразу: «CADAVERIBUS AMORE FURENTIUM MISERABUNDIS POLYANDRIEN»,
что означает:
«УПОКОЕНИЕ НЕСЧАСТНЫХ ТЕЛ,ЧТО ОТ ЛЮБВИ ВПАЛИ В БЕЗУМИЕ».
В расплывчатости незаметного сна гробница, подобно Адонисовой, превратилась в фонтан. Поезд пересекал вьющиеся воды реки. Из золотой змеи, источника фонтана Адониса, тек эликсир молодости, а большое белое облако стало брачной постелью Соланж де Кледа. Леди Чидестер‑Эймз лежала мертвой у изножья их кровати, обернувшись животным – кровавым диким вепрем.
Граф Грансай твердо решил сразу по возвращении жениться на Соланж де Кледа. Во всяком случае ее счастье явилось ему как единственная цель жизни, а все недавние барахтанья в оккультных любовных заклятьях показались в новом свете его расцветающей страсти последними болезненными следами его ребяческих одержимостей, блекнувших и исчезавших одна за другой, как летучие мыши его мучительного воздержания в светлом солнце брака. Он понял, как, должно быть, мучилась Соланж от своей безответной любви, но утешал себя, что теперь ее счастье будет куда больше и нежданней и тем воздаст ей за все ее былые страдания. Но вместо растущего нетерпения граф чувствовал, что желает этой поездке длиться и длиться как можно дольше, чтобы мог он опьянить себя еще больше возвышенными блаженными переживаниями, возникшими в его душе после кошмарного хаоса, жестокости и порывов, в кои опасно погрузился его дух на прошлой неделе, достойных, по правде сказать, «Хроник демонологии».
Оставалась всего неделя до бала, коим он пренебрегал и почти полностью забыл о нем. Обстоятельства войны неизбежно подразумевали у этой затеи патриотический повод; безжизненный привкус благотворительности казался ему обезличенным и заранее притуплял совершенно светский блеск замысла. Но теперь бал вновь увиделся ему сияющим, как щит. Бал Грансая послужит официальным объявлением его помолвки с мадам Соланж де Кледа. Никто не знал о возвращении Грансая в Париж за исключением его поверенного: тому надлежало встретить графа на вокзале, дабы получить и изучить известия касательно угольных концессий Либрё, привезенные из Лондона. Полностью поглощенный отношениями с леди Чидестер‑Эймз, он, в целом, пренебрег добычей сведений по предмету. И все же, зная столь близко симпатии мэтра Жирардана к мадам де Кледа, он не мог удержаться от улыбки, размышляя о том, насколько неожиданным и радостным будет объявление поверенному припасенной графом другой новости.
Вот так, в самом приподнятом настроении граф Грансай сошел с поезда. После восторженных излияний они с поверенным сели в машину и поехали совещаться в гостиницу «Мёрис».
– У меня для вас прекрасные новости, – сказал Жирардан, сияя из мучимой глубины беспокойства.
– Не важнее или радостнее моих, – ответил Грансай. – Но давайте сначала прибудем в гостиницу.
Жирардан закусил нижнюю губу.
Ярость Грансая от известия поверенного о покупке Соланж де Кледа владений Мулен‑де‑Сурс была неописуема, столь лаконично явил себя его гнев, столь бесследно внешне.
– Что ж! – сказал Грансай сухо и без выражения. – Этим поступком мадам де Кледа утеряла мое уважение и мою дружбу.
По блеску ненависти, засиявшему в глазах графа, Жирардан понял, что пред ним – подлинный, настоящий Грансай, давно исчезнувший, а теперь выступивший вперед, – мстительный Грансай, с неотменяемыми решениями, с безжалостным сердцем и стихийной силой, произрастающей из старой породы могучей гордости. Мэтр Жирардан, исполненный сожаления, зная наперед о бесплодности любых примирительных усилий, все же рискнул со всей доступной предусмотрительностью сказать:
– И все же нельзя упускать тот факт, что величайший политический враг графа этой сделкой обезврежен. Она возвращает равнину Либрё в благонамеренные дружеские руки.
– Мадам де Кледа мне более не друг, – ответил Грансай.
Все это время он писал записку – мелким, точным, изящным почерком. Отдал ее Жирардану в незапечатанном конверте.
– Вы наверняка вскоре повидаетесь со своей клиенткой, – сказал он, – прошу вас передать ей это.
Записка гласила:
Мадам, Я только что узнал от моего поверенного Пьера Жирардана о Вашем приобретении собственности Мулен‑де‑Сурс. Должен уведомить Вас, что я не одобряю мотивов этой покупки. Ваше состояние сделало ее возможной, однако сердце Грансая таким способом не может быть куплено. Посему прошу Вас более не считать меня в числе своих друзей.