Глава двадцать четвертая 33 глава




В пять утра я вылез из окна и взобрался на ветку дуба, почти касавшуюся крыши моего дома. Попросив подбросить меня помощника шерифа, перевозившего арестанта в исправительную тюрьму в Колумбии, и выслушав от него лекцию об опасности путешествия автостопом, я добрался до главного входа психушки на Булл‑стрит.

Территория возле больницы была ухоженной, но голой, а корпуса – прочными, но унылыми. Я битый час бродил между зданиями, стараясь выглядеть беспечным и разумным. Когда я дождался Шайлу в комнате для посетителей, то и сам уже начал сомневаться в здравости собственного рассудка.

Шайла показалась мне повзрослевшей, более женственной. Она повела меня по больнице, показала библиотеку, столовую, где заплатила за мой ланч, поставив свою подпись, и многоконфессиональную часовню.

– Тебе обязательно нужно посмотреть на сумасшедших, которые приходят сюда молиться. Это настоящий цирк. Одни кричат «аминь», другие орут «мама», а некоторые впадают в бешенство, и тогда их вытаскивают санитары. Но большинство просто поют, нежно, как ангелы. У сумасшедших хорошие голоса. Что и неудивительно.

Пока мы бродили по окруженной забором территории площадью в семьдесят семь акров, исследуя каждый закуток и каждую щель, я рассказывал Шайле обо всем, что произошло в школе и в городе за долгие месяцы ее отсутствия.

Возле административного здания Шайла вдруг взяла меня за руку и повела вверх по ступеням. Мы пробежали к заднему коридору и, преодолев три лестничных марша, залезли на темный чердак, откуда можно было пробраться прямо под гигантский купол, хорошо видный на расстоянии многих миль. Маленькая узкая лестница увела нас в мрачный лабиринт опор, поддерживающих купол. Похоже, на эти искусно сделанные деревянные столбы ушло десять лесов, и все для того, чтобы над деревьями Колумбии взмыл грациозный серебристый купол, казавшийся легче воздуха. Мы поднялись до конца лестницы, а над головой все еще было огромное открытое пространство. Сотни летучих мышей висели, точно бейсбольные перчатки, под потолком. Внизу, на карнизе, ворковали голуби, в спертом воздухе пахло затхлостью, пометом и плесенью.

– Посмотри наверх. Я хотела тебя удивить, – прошептала Шайла. – На самом верху, под куполом.

Я поднял глаза и, чувствуя, как расширяются зрачки, уставился в кромешную тьму, в вакуум, не пропускавший света. Постепенно передо мной предстала величественная чаша купола. Это было все, что я видел.

– Вглядись как следует, – велела Шайла. – Они на тебя смотрят.

– Кто на меня смотрит? – удивился я.

– Сюрприз, – ответила Шайла.

А потом я увидел их во всей их пугливой, но самоуверенной дикости. В гнезде сидела пара сов, похожих на пивные банки, и смотрела на нас с высоты двадцати футов. Не самое надежное место для выращивания птенцов. Их глаза светились неземным светом, и мы слышали нетерпеливый голодный писк невидимых совят, которые галдели совсем как ребятишки, жадно сосущие содовую из высоких стаканов. Именно в такое место, как это, зло приходит зализывать свои раны и замышлять очередную пакость, и именно сюда в волшебных сказках приходят великаны‑людоеды по душу заблудившихся детей.

Затаив дыхание, я смотрел на сов, а те, в свою очередь, смотрели на меня, сложив бурые крылья. Даже непонятно было, на кого они больше похожи: на пингвинов или на обезьян. В этой дикости, в этой жутковатой неподвижности чувствовалась своеобразная красота. Это были бессменные часовые, охранявшие вход в страну безумных.

– А сколько тут птенцов? – тихо спросил я.

– Осталось три. Было пятеро, – шепнула в ответ Шайла.

– А где те двое?

– Их съели собственные братья и сестры. Я сама видела. Ты не поверишь, какое огромное количество крыс и мышей необходимо, чтобы прокормить совят.

– Как ты их обнаружила?

– Обследовала территорию, – мягко произнесла Шайла. – Они знают, что я не сумасшедшая.

– Тогда почему ты здесь?

– Потому что я видела женщину.

– Зачем ты меня сюда привела? – поинтересовался я. – Здесь как‑то жутковато.

– Чтобы мы остались наедине.

– Почему ты хочешь, чтобы мы остались наедине? – спросил я, почувствовав приступ клаустрофобии.

– Вот почему, – улыбнулась Шайла и поцеловала меня в губы.

Я отпрянул, словно она меня ударила.

– Стой спокойно, дурачок, – велела Шайла.

Она снова меня поцеловала, и губы у нее были такие сладкие на вкус, что я даже обрадовался, что пришел в это страшное место, где водятся совы.

Мы еще несколько раз поцеловались.

– Хорошо, – заявила Шайла. – Хорошо, что закрыли эту тему.

– Зачем ты это сделала?

– Все девочки в палате постоянно говорят о поцелуях и обо всем таком, – объяснила Шайла. – Я тоже хотела попробовать и решила, что ты не будешь против.

Облизав губы, на которых остался вкус ее поцелуев, я сказал:

– У нас, похоже, неплохо получилось? Я имею в виду, для начинающих.

– Я ожидала гораздо большего, – призналась Шайла.

– А чего ты ожидала? – удивился я.

– Не знаю. Чего‑то большего. Но это не в счет. Все было не по‑настоящему. Не в порыве страсти.

– Тебе не понравилось?

– Я бы не сказала. Было неплохо. Но не так, как говорят.

– Возможно, мне нужно попрактиковаться, – заявил я, хотя больше не целовал Шайлу до того самого дня, когда несколько лет спустя мы танцевали в идущем ко дну доме.

– Не знаю, – пожала плечами Шайла. – Мне нравится приходить под этот купол. Мне начинает казаться, что я единственный человек на земле. А ребята в школе знают, что я сижу в дурдоме?

– Они думают, что ты болеешь. Ну типа подцепила какую‑то страшную заразу, – пояснил я. – Миссис Пинкни заставляет нас молиться за тебя каждую неделю. Мы читаем «Отче наш» за твое выздоровление.

– «Отче наш»? – переспросила Шайла. – Но я же еврейка.

– Это еще никогда никому не вредило, – ответил я. – Она просто хочет тебе добра. И мы хотим.

– Твой папа все еще пьет? – спросила Шайла.

– Да.

 

В больницу Шайлу забрали зимой, а в Уотерфорд вернули летом. Одноклассники едва ли заметили ее отсутствие, так как были поглощены удивительными подробностями собственного взросления. Возвращение Шайлы прошло спокойно, без комментариев, и о ее долгом отсутствии скоро забыли. Она продолжила жизнь в доме, наполненном мрачной музыкой, и мы с ней снова сидели на ветках дуба, обсуждая городские события. Никто из нас не стал вспоминать тот день, когда мы забрались под купол и обменялись робкими поцелуями под бдительным оком сов. Но эти поцелуи имели для нас огромную ценность и навсегда отпечатались у нас в памяти.

Тем летом, когда ее не было с нами, в Уотерфорд приехал Джордан, и его появление круто изменило жизнь Шайлы, так же, впрочем, как и всех остальных. Поскольку он объездил чуть ли не весь мир, то не боялся высказывать точку зрения, которую из опасения показаться смешным не осмелился бы озвучить ни один уотерфордский мальчик. Он, может, мыслил не так смело, но достаточно оригинально, чтобы не поддаваться стадному чувству.

Шайла впервые увидела Джордана, когда после дневного бейсбольного матча моя мать кормила гамбургерами нашу четверку. Мои братья играли в прятки, как угорелые носясь по двору, и Люси крикнула, чтобы они не вздумали затоптать ее азалии. В соседних домах тоже что‑то жарили на гриле, и запахи угля, жира и дымящихся стейков, слившиеся воедино в неповторимый аромат прошлого, будут всегда напоминать о летних деньках, так же как и запах лаванды и мяты, затоптанных неугомонной ребятней. Отец, который не ходил на нашу игру, уединился в тиши кабинета, заставленного книжными полками, все подливая и подливая себе бурбон в серебряный бокал, и так до тех пор, пока не напился до бесчувственного состояния. Его отсутствие всегда волновало не меньше, чем присутствие, и я то и дело нервно озирался на заднюю дверь, до смерти страшась неожиданного появления родителя.

Моя мать, хорошевшая в окружении детей, всегда с удовольствием кормила меня и моих друзей, не обращая внимания на исходящий от нашей одежды легкий запах пота, – она обожала и свой сад, и свой дом, и своих соседей, и вид на реку, огибающую ее владения и пересекающую город. Выдав нам первую партию гамбургеров, Люси вдруг заметила Шайлу, выглядывавшую из‑за увитой плющом калитки.

– Давай к нам, девочка! – крикнула Люси Шайле. – Я и тебя угощу гамбургером, а Джек познакомит с Джорданом. Он новенький. Только что переехал.

Трудно сказать, кто покраснел сильнее – Джордан или Шайла, – но она все же села за стол и смеялась над нашими рассказами о матче, а рядом, в соседнем доме, ее отец начал играть на пианино. Так Джордж обычно демонстрировал свое недовольство. Он всегда шел к инструменту, стоило ему только заслышать смех дочери, веселящейся в кругу друзей. Он наказывал ее музыкой.

– Это соната Бетховена, – мотнул головой в сторону дома Шайлы Джордан. – Кто там играет?

– Отец Шайлы, – ответила Люси.

– Шайла, да он замечательный пианист, – произнес Джордан.

Кэйперс с Майком укатили на велосипедах, на сад спустились сумерки, и мать пошла укладывать в постель моих младших братьев. Джордж Фокс играл не переставая, и звуки сонаты сыпались на нас, точно брошенные монетки. Джордан и Шайла обсуждали свои любимые музыкальные произведения, и я вдруг почувствовал себя третьим лишним. Неожиданно Джордан замолчал и стал пристально вглядываться в лицо Шайлы, белеющее в прозрачной вечерней дымке.

– Джек, какие же вы, парни, идиоты! – воскликнул Джордан. – Похоже, вы ничего не видите дальше своего носа. Никто из вас и понятия не имел.

– Ты это о чем? – удивился я.

Джордан поднялся со скамьи и подошел к растерявшейся, ничего не понимающей Шайле. Осторожно сняв с нее очки, Джордан положил их на стол. Расплел аккуратно заплетенную косу Шайлы – и роскошные темные волосы девочки рассыпались по ее плечам. Шайла застыла, но не протестовала.

– Шайла, я единственный ребенок в семье и помогаю матери причесываться, когда отца нет рядом. Бог ты мой, у тебя изумительные волосы!

Ее волосы, словно черная река, струились в умирающем свете. Джордан провел по ним кончиками пальцев, и со стороны казалось, будто он погружает руки в сокровищницу с черными драгоценными камнями. Слишком поздно я это увидел. Слишком поздно открыл для себя то, что Джордан обнаружил в первый же день знакомства с Шайлой Фокс.

Усевшись рядом с ней, Джордан прикоснулся к лицу Шайлы, потрогал кожу вокруг глаз, обвел пальцем линию подбородка и скул. Джордан еще не открыл рот, а я уже знал, что он скажет. Мне хотелось закричать об этом на весь мир, но я не имел на это права, поскольку не видел того, что всегда было перед моими глазами.

– А ты все пропустил, Джек, – бросил Джордан. – Вы, парни, все пропустили. Да и Шайла вряд ли знает. Правда, Шайла?

– Чего я не знаю, Джордан? – удивилась она.

– Ты так прекрасна, Шайла, – ответил он. – Ты самая красивая девочка в городе.

– Нет‑нет‑нет! – воскликнула Шайла, закрыв лицо руками.

Джордан не отводил от нее глаз.

– Шайла, очень может быть, что ты привыкнешь к этому. Ты великолепна. Ни одна девчонка в этом жалком городишке тебе и в подметки не годится.

Шайла вскочила и побежала навстречу музыке, лившейся из ее дома. Но она отчетливо слышала слова Джордана, и они всю ночь не давали ей уснуть. Позже, в первый год нашего брака, она сказала мне, что именно в ту секунду и начала по‑настоящему жить.

– А что, до Джордана ты разве не жила? – спросил я еще через несколько лет, когда мы лежали в постели.

– В тот год я была в сумасшедшем доме, Джек. В тот год мне явилась женщина.

– Но они так и не поняли, что же на самом деле это было, – заметил я, вдыхая в темноте запах Шайлы.

– Моя мать с самого начала знала, кто была та женщина, – ответила Шайла. – Это часть истории военных лет, которую она мне рассказала.

– Что за история?

– Не помню. Я пыталась вспомнить, но не смогла.

– А что думает твоя мама? Кто эта женщина?

– Не важно, дорогой.

– Это важно для меня. Я ведь твой муж.

– Мама сказала мне в первый же день, как та появилась, поскольку жутко испугалась.

– И как же зовут ту женщину? – не сдавался я.

Шайла поцеловала меня и откатилась на другой край кровати.

И только много лет спустя мне удастся соединить обрывки воспоминаний, чтобы понять, что Шайла видела хранительницу монет.

 

Глава тридцатая

 

Я каждый раз с содроганием подходил к дверям дома Шайлы. Мне было, мягко сказать, не по себе, когда я привел свою дочь в дом, где прошло детство ее матери, где та росла, став в конце концов самой красивой самоубийцей за всю историю города. Между Фоксами и мной лежало ее тело, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Наши встречи были короткими, но достаточно сердечными. Бьющая ключом жизнерадостность Ли сделала нас союзниками, что, по общему мнению, стало самым ценным результатом моего возвращения в Уотерфорд. Поскольку Ли хотелось, чтобы мы любили друг друга, то все, как могли, пытались ублажать ее. Мы с Руфь разговаривали дружелюбно и по‑деловому, а с Джорджем, по обоюдному согласию, старались не пересекаться и вели себя так, словно заключили молчаливый договор не афишировать свое презрение друг к другу. Правила корректного поведения делали проявления враждебности не столь радикальными.

Дом Руфи так и остался затерянным во временных аберрациях кусочком Европы. Фоксы привезли с собой ностальгию в чемоданах и сумках. Новой стране удалось сделать детей Фоксов американцами, однако до родителей она и пальцем не дотронулась. Английский их был весьма шероховатым, поскольку язык этот слишком многозначный и в то же время чересчур разговорный, чтобы дать эмигранту ощущение, что тот овладел им в совершенстве. Для Джорджа английский язык был четвертым, а для Руфи – третьим. Во сне Джордж Фокс до сих пор говорил по‑польски, Руфь – на идиш, и оба считали настоящим чудом, что все еще видят сны.

Во время фестиваля Сполето[160]Руфь Фокс позвонила мне и спросила, разрешу ли я Джорджу взять с собой Ли на концерт камерной музыки в Чарлстоне. Когда я с готовностью согласился, она позвала меня приехать к ней на ланч, сказав, что хочет кое‑что со мной обсудить. На формальном языке наших взаимоотношений это означало, что Руфь хочет рассказать мне о своем детстве во время войны в Европе. Мы разработали с ней своеобразный стенографический код, чтобы обмениваться информацией без лишних слов. Ради Шайлы, в память о ней, мы старались быть вежливыми друг с другом. А ради Ли мы старались дипломатично соблюдать перемирие и ослабить напряжение, что, возможно, в один прекрасный день позволит нам снова понять друг друга.

Тема Ли была для нас островком безопасности, и мы еще долго говорили о ней, помахав на прощание деду и внучке, отправившимся в полуторачасовую поездку до Чарлстона. Мы сидели за белым плетеным столом и потягивали калифорнийское шардоне. Откуда‑то издалека доносился собачий лай, на невидимых газонах жужжали газонокосилки. Воздух был напоен летними запахами, в пышных кустах жасмина гудели пчелы. И вот в этом самом безопасном и уединенном из всех южных городков Руфь начала рассказывать о Польше после вторжения немцев. Она не стала предварять рассказ вступлением, а начала говорить как‑то отстранение, так что я едва узнал ее голос. Только однажды я попытался прервать ее, но она упреждающе подняла руку. Ей необходимо было выговориться, рассказать о событиях, которые перенесли ее из Польши на эту веранду в Уотерфорде, объяснить, отчего судьба еврейской девушки стала такой сложной, как получилось, что она сидит сейчас в этот южный полдень напротив зятя‑христианина и рассказывает ему об ужасе и хаосе, воцарившихся в пылающем и перевернувшемся в результате глобальной катастрофы мире. Слушая ее рассказ, я очень скоро понял, что Руфь протягивает мне дар, не имеющий цены. Знакомя меня со своей историей, она тем самым показывала, что хочет оставить за дверью наше прошлое со всеми его боевыми действиями. А еще она демонстрировала акт милосердия, какого доселе мне еще ни разу не доводилось испытать на себе: она дала мне ключ к разгадке тайны смерти Шайлы.

 

Руфь Фокс выросла в городке Кронилов в Польше. Она была дочерью ортодоксального раввина по имени Эфраим Грубер, прославившегося далеко за пределами города знанием Талмуда. Мать звали Ханна Шем‑Тов. Дед Руфь был виноторговцем. У этого грубоватого, прямолинейного человека на все имелось свое мнение. Бабушку Руфь звали Марта, и эту набожную женщину любили не только евреи, но и неевреи.

Детство Руфь было счастливым и безмятежным, но, когда ей исполнилось тринадцать, разразилась война. Казалось, весь мир запылал, когда на их город стали падать бомбы, а по дорогам сплошным потоком потянулись перепуганные беженцы.

После первого дня бомбежки Руфь и ее родные спали, ощущая запах горелой конины. Ее дед Мойше Шем‑Тов спорил с ее отцом‑раввином, настаивая на том, что им следует бежать поближе к русской границе, где у Мойше были друзья, способные помочь им перебраться на ту сторону. Но у Эфраима Грубера была община, и, как раввин, он чувствовал, что несчастные евреи, набившиеся в синагогу, нуждаются в нем, как никогда. Поскольку дочь Мойше ни при каких условиях не покинула бы мужа и поскольку его жена не оставила бы свою единственную дочь, побег Мойше через границу так и не состоялся, хотя желание бежать не оставляло его и в те страшные дни, которые очень скоро настали. Польская армия была уже разбита, и немцы обратили свою ярость на евреев, самых беззащитных жителей страны. Немцы, оккупировавшие Кронилов, казались вездесущими и непобедимыми.

С самого первого дня начала бомбежек и обстрелов мать Руфь принялась шить детям одежду. Когда она почти закончила новые платья для Руфи и ее сестры Тони, Ханна пришла к отцу и немало удивила его, попросив все деньги, которые он должен был оставить ей после смерти. Мойше был обескуражен и устроил дочери строгий допрос. Но Ханна унаследовала хитрость отца и его инстинкт самосохранения. Она слышала разговоры местных евреев о приходе к власти нацистов и Адольфа Гитлера и знала, что у тех, кто останется в городе, нет будущего. Руфь все говорила и говорила, и рассказ ее захватил меня.

«Моя мать подготовилась к приходу немцев. Она подготовилась, сшив по платью для меня и моей сестры. Мой дед Мойше не мог отказать своей единственной дочери, и та объяснила ему, что должна остаться с мужем‑раввином, сказала, что у нее есть план по спасению детей. И Мойше дал ей шестнадцать золотых монет, которые хранил в специальном альбоме, золотых монет с профилем царя Николая Второго. И вот она берет монеты, обтягивает их материалом и делает из них пуговицы: восемь пуговиц для моего нового платья и восемь – для платья сестры.

К тому времени, как она закончила работу, немцы уже установили свои порядки в сломленном, парализованном городе и развлекались, унижая перепуганных горожан. Просто ради забавы немцы стараются сломить дух безоружных людей. Немцам нравится издеваться над хасидами, которых ненавидят из‑за их странной внешности. Немцам нравится выслушивать мольбы этих самых богобоязненных мужчин, просящих пощады на немецком, который солдаты не вполне понимают.

Когда на улице начинается стрельба и акции устрашения, моя мать выходит из дому, чтобы помочь раненым. И однажды она приводит в дом польского мальчика, задетого пулей, когда солдаты открывают огонь по толпе. Зовут его Стефан, и мать ухаживает за ним, как за родным сыном. Несколько дней кажется, что Стефан вот‑вот умрет, но мать выхаживает его. И вот она кормит его с ложечки и присматривает за ним. Моя мать Ханна всегда такая, и для нее не важно, кто еврей, а кто нееврей, если человек страдает и нуждается в помощи. Несколько дней Стефан без сознания, бредит и даже не знает, что он все еще в этом мире. Наконец он начинает поправляться. Это крестьянин из‑под Кронилова, и когда он набирается сил, чтобы уйти, моя мать передает сообщение лудильщику по имени Фишман, который ходит из деревни в деревню и делает свою работу. Фишман говорит матери Стефана, что ее сын выздоравливает в доме раввина. Мать Стефана, Кристина, приходит в наш дом и видит, что ее сын жив, и ее переполняют радость и благодарность, она опускается перед моей матерью на колени и целует ей руки.

Война продолжается, и положение польских евреев становится все хуже и хуже. Возле комендатуры нацисты устанавливают виселицу. Там они с радостью вешают евреев, пойманных на краже хлеба или переправке ценностей. Организовывают гетто и переселяют туда евреев, в самые бедные и плохие районы города, где невероятная грязь, нечистая вода. После первой зимы еды почти не остается, и людей отправляют в концентрационные лагеря. А семьи отчаянно стараются, чтобы их не разлучали. Каждый день на улице убивают евреев только за то, что они евреи.

У моей матери есть подруга детства, христианка, жившая по соседству. Эта девушка по имени Мария росла без матери, потому что та умерла от гриппа. Потом ее отец женится на вдове с пятью детьми, а так как детей было слишком много и всех было не прокормить, то Марию отправляют в монастырь, где она становится монахиней. Там ее называют сестра Паулина, и она несколько раз в год пишет моей матери, сообщает о своей жизни и просит писать в ответ. В своих письмах Мария всегда говорит, что готова помочь матери, сделает для нее все, что сможет, хотя денег у нее нет, только молитвы и милость Господня. Итак, зашив монеты с профилем царя Николая Второго в пуговицы на моем платье, мать зашивает в платье и адрес монастыря в Варшаве, в котором живет сестра Паулина. Записку она прячет с изнанки, возле шва, но адрес пишет четко и разборчиво, чтобы, если нам удалось бы добраться до Варшавы, мы смогли найти сестру Паулину. А еще мать заставляет нас запомнить адрес и каждый день проверяет, хорошо ли мы его усвоили, совсем как задание в школе.

И вот однажды утром, когда еще темно, город просыпается от криков: „Эй, евреи! Выходите из домов, мерзавцы! Сброд. Juden. Juden“. Ты не знаешь, как звучит слово „еврей“, если оно исходит из ненавидящих тебя уст. Немцы произносили слово „Juden“ как самое страшное ругательство.

Они сгоняют на площадь всех евреев для селекции. По количеству пригнанных грузовиков дед понимает, что это будет самой масштабной селекцией, и не сомневается, что на этот раз возьмут и его семью. По секрету от нас дед организует нам тайное укрытие на чердаке соседнего дома. Когда евреи высыпают на улицу, дед приказывает нам потихоньку выйти через заднюю дверь и подняться по черной лестнице на хорошо замаскированный чердак, который он подготовил вместе с одним другом. Они выложили большие деньги за это укромное место, попасть куда можно только по приставной лестнице. Там хранятся продукты, купленные на черном рынке. Дед и его друг устанавливают строгие правила, сколько человек от каждой семьи можно спасти.

Нацисты окружают все еврейское гетто, а мы – две семьи – поднимаемся по лестнице, ведущей к спасению. Чердак маленький, вентиляции никакой, а с площади доносятся злобные выкрики немцев и шум моторов набитых людьми грузовиков, которые отъезжают от площади. Бабушка так боится и так дрожит, что прячет лицо в волосах моей сестры. Всем страшно, но все молчат. Любой звук может означать смерть.

Вскоре мы слышим, как немцы обыскивают дома, высматривая спрятавшихся людей. Слышатся крики, а потом – выстрелы. У моего отца такой вид, какой всегда бывает, когда он погружается в молитву, уходит от реального мира. Но все остальные здесь, на чердаке, и страх наш так велик, что его можно потрогать рукой.

Внизу, на первом этаже, идет обыск. Это немцы обшаривают уже наше здание. Мы сидим и даже дышать боимся. Слышно, как они поднимаются по ступеням первого этажа, и тут начинает плакать младенец старшей дочери Смитбергов.

Я вижу, как дочь Смитберга переглядывается со своим мужем. Смитберг переглядывается со своей женой. Моя бабушка слышит, как заливается ребенок, и приходит в отчаяние. „Ты, муженек, убил нас всех“, – говорит она деду, когда немцы начинают подниматься по лестнице. Мать младенца прикрывает ему рот, но это не помогает. Младенец на то и младенец, и он надрывается еще пуще. Мать младенца дает ему грудь, но ребенок не берет ее. Крики становятся все истошнее. Тогда отец младенца зажимает тому рот своей большой рукой. Младенец замолкает. Он начинает синеть. Все молчат, пока ребенок умирает прямо на наших глазах. А немцы обыскивают второй этаж. Находят кого‑то спрятавшегося, потому что мы слышим автоматную очередь. А потом слышим и кое‑что похуже. Мы слышим лай собаки. Спустя мгновение немцы уже под нами, а собака заливается яростным лаем и рвется в наше укрытие.

Нас сгоняют вниз. Стоит такой крик, что я не помню ничего, кроме того, что какой‑то немец прикладом валит деда на пол. Я подбегаю к деду, падаю рядом, пытаясь заслонить его от ударов. Мать выкрикивает мое имя. И имя мое становится последним словом в ее жизни. Солдат загоняет ей пулю в голову. Перед моими глазами сверкает огромное лезвие ножа, и кровь деда фонтаном брызжет из его горла, окропляя дальнюю стену. Собака рвет зубами гениталии Смитберга, а он пытается защититься. Потом двое солдата хватают мою сестру, меня и других девушек, тащат вниз по лестнице и там насилуют нас. Сестру насилуют рядом со мной. Кончив свое дело, солдат вытаскивает нож и перерезает ей горло. Других девушек расстреливают и оставляют лежать.

Солдат, что насилует меня, совсем молодой. Немецкий мальчик с испуганными глазами. Мы одни в комнате рядом с мертвыми девушками. Он разорвал на мне штанишки, а когда кончил, то не может смотреть мне в глаза. Он поправляет брюки и стряхивает пыль со своей формы. Он поднимает автомат, чтобы пристрелить меня. Потом опускает его. Прикладывает палец к губам, чтобы я молчала. Затем наклоняется, окунает руку в кровь сестры и обмазывает мне лицо. Кровь сестры еще теплая. Затем он стреляет в мою убитую сестру и знаками показывает мне, чтобы я притворилась мертвой. Я лежу там, пока не уезжают грузовики и не становится совсем тихо. Поднимаюсь и направляюсь к люку канализационной трубы, что ведет к реке. Теперь мне совсем не страшно. Я иду, как мертвая, по нечистотам под улицами, и, добравшись до реки, дожидаюсь наступления ночи. А когда приходит ночь, иду и иду вперед, пока город не остается позади. Моюсь в реке, очищаю себя от крови, а еще от грязи города и того немецкого мальчика, что во мне. Пробираюсь до последнего городского моста и, убедившись, что меня никто не видит, иду через мост. В темноте пытаюсь отыскать ферму, где живут раненый поляк Стефан и его мать Кристина. В ушах у меня звучит материнский голос: „Найди Кристину. Отыщи Стефана. Они какое‑то время позаботятся о тебе. Но они очень бедны. Ты не сможешь у них долго оставаться. Другие поляки выдадут тебя немцам. Немцы придут и убьют всех вас“.

Звезд на небе нет, кругом кромешная тьма, дорога черная, и я ничего не вижу, но продолжаю идти. Иду и думаю о родных, молюсь за них всю длинную, длинную ночь, что я иду к этим Стефану и Кристине.

Утром я останавливаюсь перед маленькой фермой и вижу, как из дома выходит мужчина с сигаретой в зубах. Я надеюсь узнать дорогу к ферме Стефана. Смотрю на лицо мужчины, и мне оно не нравится. Крадучись, иду дальше, пока не добредаю до еще одной фермы. Там я вижу девушку, чуть постарше меня. Я вижу еще мужчину в поле, но тот далеко. Я подхожу к ней и заговариваю, чувствуя, что умираю от голода. Она удивлена, но все же подходит ко мне и смотрит, словно со мной что‑то не так. По моим ногам течет кровь, совсем немного, из‑за того, что произошло со мной накануне. Девушка ведет меня в дом, к матери и двум младшим братьям. Я спрашиваю о Стефане и Кристине, и тогда мать говорит дочери, что я еврейка, и приказывает ей отвести меня туда, где нашла.

И мы пошли. Но прежде польская девушка отводит меня в амбар и дает куриное яйцо. Потом берет меня за руку и ведет через поля. Проходя мимо фермеров, она машет им рукой и меня заставляет махать, словно ничего не случилось. Хотя между нами не было сказано ни слова, я знаю, что она ведет меня к дому Кристины. Мы проходим мимо ручья, и она заставляет меня вымыть ноги. Мы идем долго‑долго, но это только так кажется, потому что я очень голодна. Приходим в дом к Кристине и Стефану, и они рады меня видеть. Прежде чем девушка ушла, я иду в комнату и отрезаю пуговицу. Выхожу с ней во двор, даю девушке монету и благодарю. Первая золотая монета переходит ей. Первая пятирублевая монета с изображением царя Николая Второго.

Я понимаю, что представляю опасность для Кристины и Стефана. Они прячут меня в хлеву, где свиньи. От свиней идет такая вонь, что даже немецкие собаки не смогли бы учуять маленькую еврейскую девочку. Оба предупреждают меня, что муж Кристины ненавидит евреев и ему нельзя говорить, где я прячусь. Я все понимаю и говорю, что не знаю, умер ли мой отец, и хочу найти его и разделить с ним его судьбу, какой бы она ни была. Кристина и Стефан как‑то странно переглядываются, и мать велит Стефану кое‑что показать мне, но очень осторожно.

Они дают мне поесть, и Стефан ведет меня через поля, а потом вверх по пологому холму, где много деревьев. Мы еще не добрались до тех деревьев, а я уже слышу выстрелы. Стефан говорит, чтобы я сидела тихо и что мы должны спрятаться, иначе немцы нас убьют. Внизу, в долине, я вижу грузовики, из которых высаживают сотни и сотни евреев. Огромные ямы уже вырыты. Немцы заставляют несчастных евреев снять всю одежду и выстроиться у края рва. Маленькие дети плачут и хватаются за руки своих матерей. Старые женщины. Старые мужчины. Младенцы. Все падают в страшный ров. Потом другие пленные начинают лопатами бросать известь и землю на мертвые тела. Расстрелянных так много, что и сосчитать невозможно. Я ищу отца, но разве можно найти его среди всех этих людей из грузовиков, да и мы так далеко, что все они похожи на муравьев. В конце концов я отворачиваюсь и плачу, пока не кончаются слезы. Мне тринадцать лет. Стефан молча смотрит, а я плачу, пока не заходит солнце и не отъезжают грузовики.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: