Глава двадцать четвертая 34 глава




Стефан хочет вернуться домой, но я не иду. Вместо этого я вылезаю из укрытия и бегу вниз, к подножию холма. Я все бегу и бегу, а спуск все не кончается. Сначала Стефан пытается остановить меня, потом все понимает и бежит следом. Он знает, что я просто хочу проверить, а вдруг отец остался в живых и лежит где‑то в поле. Когда я добираюсь до поля, с неба уже светит луна. Пахнет кровью, известью и экскрементами. Я что‑то слышу, только не понимаю, что именно. Я выхожу на поле, а Стефан идет сзади, словно посланник Бога, словно ангел‑хранитель. Я начинаю звать отца. Иду по изрытой земле и выкрикиваю имена всех членов нашей семьи. Я что‑то слышу. Вдруг чувствую, что земля подо мной начинает шевелиться. И я понимаю, что слышу крики евреев из‑под земли. Их рты находят воздушный карман, они молят о помощи, пока не кончается воздух. Все подо мной корчится в агонии, и земля шевелится под ногами. И я с ужасом понимаю, что каждый мой шаг приходится на еще живого человека. Они шевелятся, потому что я иду. И вот, ступая по полуживым евреям, моим соседям из Кронилова, я зову своего отца. Стефан наконец ведет меня назад, в мое убежище, и каждый день приносит мне еду, пока однажды его отец не выслеживает его и не обнаруживает меня.

Его отец большой, сильный мужчина, и он страшно зол на Кристину и Стефана. Как посмели они без его спроса спрятать на ферме еврейку? Они говорят ему, что моя мать спасла Стефану жизнь, но этого человека невозможно растрогать. Он говорит, что убьет еврейку и скормит ее тело свиньям, если она завтра не уберется. В тот же вечер Кристина и Стефан ведут меня в лес и там прячут. Потом как‑то утром Кристина говорит, что ее брат отвезет меня к сестре Паулине. Ее брат Юзеф повезет в фургоне на рынок в Варшаве коровьи шкуры и спрячет меня между ними. Перед уходом я даю Стефану и Кристине по монете за то, что спасли мне жизнь, затем сообщаю Юзефу адрес, что мать зашила мне с изнанки платья, адрес монастыря сестры Паулины.

Несколько дней я погребена под коровьими шкурами. Нас часто останавливают немецкие патрули, но Юзеф везет шкуры, из которых будут шить сапоги для немецких солдат, так что проблем нет. Вечером мы приезжаем в старую часть Варшавы, и я никогда еще не видела такого большого, красивого города. Мы переезжаем через Вислу, и Юзеф говорит мне, что это самая большая река в мире. И действительно, река кажется бесконечной. Он показывает мне свои любимые места в городе. Он очень гордится столицей своей родины. И он очень гордится тем, что он поляк, поэтому, когда мы встречаем на пути немцев, Юзеф приподнимает шляпу, а проехав мимо, бормочет, что с удовольствием добавил бы угля в адский огонь, чтобы их души вечно горели в аду. Он очень смешной человек и очень добр ко мне.

Наконец мы приезжаем на нужную улицу. Юзеф подходит к двери, берется за медное кольцо и стучит. Подмигивает мне.

На стук выходит старая монахиня и говорит с Юзефом. Он указывает на фургон, и монахиня отрицательно качает головой. Разговор идет на повышенных тонах, и монахиня уходит. Затем к двери подходит другая сестра и начинает спорить с Юзефом. Опять незадача. Но Юзеф упрямый человек, он хочет говорить только с одной сестрой, и только она подойдет. Наконец в дверях появляется другая монахиня и выслушивает Юзефа. Я уже знаю, что на этот раз все будет по‑другому, потому что она выходит из тени и приближается ко мне. „Это дочь Ханны?“ – спрашивает она, и я киваю и знаю, что это Паулина.

На прощание я целую Юзефа в обе щеки и сую ему в карман мамину монету. Я делаю это незаметно, так как уверена, что он не примет подарок.

Паулина отводит меня к матери настоятельнице, которая говорит, что я могу остаться, хотя одна монахиня не одобрила это решение. Монахиня по имени Магдалена считает, что если еврейке позволят остаться в монастыре, сестер будут пытать, убьют и изнасилуют, а потом еще и осквернят Святые Дары. Эта сестра говорит, что еврейке не место в монастыре, предназначенном для молитв и тяжкого труда. Но другие монахини не желают слушать эту самую Магдалину.

Затем Паулина, к моему удивлению, говорит, будто я пожелала стать католичкой. Мать‑настоятельница спрашивает меня, правда ли это, и я отвечаю „да“. Потом Паулина говорит, что если я стану католичкой, то, возможно, захочу стать и монахиней. И я снова соглашаюсь, потому что замечаю, что Магдалина ненавидит евреев не меньше любого нациста. Я киваю, улыбаюсь матери настоятельнице и говорю, что очень хочу стать монахиней.

В ту ночь я рассказываю Паулине о своей семье, о своей матери. Она горько плачет, потому что любила мою мать. Паулина тут же коротко стрижет мне волосы и одевает меня в форму послушницы. Месяц я живу с ней в одной комнате, и она день и ночь учит меня молитвам и катехизису. Я учусь весь день, а Паулина говорит, что я учусь спасать свою жизнь. Она учит меня осенять себя крестным знамением, преклонять колени перед алтарем и окроплять себя святой водой перед тем, как войти в церковь. Она говорит мне: „Руфь, это поможет спасти твою жизнь, если немцы тебя поймают“. Каждое утро я хожу с ней к мессе и внимательно наблюдаю за каждым ее движением. Я поднимаюсь, когда поднимается она. Я встаю на колени, когда встает на колени Паулина. Я читаю молитвы на латыни, учусь перебирать четки и читать все известные молитвы, и я все время молюсь.

В монастыре я живу два года. Каждый день я причащаюсь, я пою псалмы, я хожу на исповедь. Но у меня есть тайна, которую я храню от всех. Когда я впервые пришла в монастырь, на мне было платье с золотыми монетами, вшитыми в пуговицы, которое Магдалина приказывает отдать бедным. Я не могла просто так взять и отдать платье, так как оно может мне пригодиться, если что‑то случится. Итак, однажды ночью, когда все спят, я отношу платье в церковь, примыкающую к монастырю, нахожу боковой придел, где стоит статуя Девы Марии. Под статуей есть выемка, и туда я прячу платье с монетами.

Каждый день я хожу к статуе Девы Марии, перебираю четки и читаю молитвы. Паулина и мать настоятельница замечают это, но думают, что я чувствую особое расположение к Святой Деве. И им это нравится, они даже поощряют меня. Я не могу каждый раз дотрагиваться до своего платья, но иногда делаю это, если рядом никого нет, потому что эту ткань когда‑то держала в руках моя мать и каждый стежок был сделан женщиной, которую я люблю и которую никогда больше не увижу. И я успокаиваюсь, когда молюсь этой Марии. Я молюсь ей, как еврейская девушка еврейской девушке. Я говорю: „Мария, Ты еврейка, и я еврейка, ты воспитала Сына так, чтобы Он жил по еврейским законам, и меня так воспитывали. И я, как еврейка, прошу Тебя о помощи, Мария. Прошу Тебя помочь мне пережить все это. Если кто‑то из моей семьи все еще жив, прошу Тебя, спаси и сохрани их. Я по‑прежнему правоверная еврейка и останусь еврейкой, потому что я такая и есть. Такая, какой и Ты когда‑то была. Прошу Тебя и Твоего Сына защитить меня. Скажи Ему, что я просто бедный еврейский ребенок, каким и Ты когда‑то была. Таким, каким Он был в Назарете, когда рос в семье бедного плотника. Прошу Тебя, защити меня, сестру Паулину и других добрых сестер. Если Ты накажешь сестру Магдалину, я не стану переживать, потому что она ужасная антисемитка и, как мне говорили, названа в честь падшей женщины“.

Однажды после вечерней службы в церкви я молилась Марии и вдруг почувствовала, как на меня дохнуло холодом, дохнуло чем‑то плохим. Я быстро осеняю себя крестным знамением, поднимаюсь, чтобы вернуться в свою крошечную келью, и тут слышу какой‑то шум в коридоре, ведущем в монастырь.

Потом я вижу, что в церковь входят сестра Регина и сестра Паулина, и руки их сложены, так что не видно кистей. За ними идет эсэсовский офицер. Это был подтянутый невысокий человек. Его форма внушает мне ужас, который я чувствую до сих пор. Лицо у него бескровное и надменное. Я останавливаюсь и почтительно склоняю голову перед матерью настоятельницей.

„Jude?“ – спрашивает меня немец.

„Нет“, – качаю я головой.

„Ты лгунья, как и все евреи“, – говорит он.

„Она одна из нас, – вступается за меня сестра Паулина. – Мы с ее матерью росли рядом. Нас крестили в одной церкви. Нас с ее матерью вместе готовили к конфирмации“.

„Поляки лгут не реже, чем евреи“.

„Вы хотели увидеть девушку, – говорит сестра Регина. – Вы ее увидели и теперь знаете, что она полноправный член нашего ордена“.

„Нам донесли, что вы скрываете евреев, – заявляет эсэсовец. – Эта девушка специально сменила веру“.

„Она католичка“, – настаивает Паулина.

„Вы можете поклясться, что она родилась католичкой?“ – спрашивает эсэсовец.

„Клянусь“, – отвечает сестра Паулина.

„Вы будете вечно гореть в аду за то, что спасли еврейку“, – говорит эсэсовец.

„Я с радостью буду гореть в аду за то, что спасла чью‑то жизнь“, – кивает монахиня.

„Я уже не верю ни в Бога, ни в волшебные сказки“, – произносит немец.

„И все же вы верите в Гитлера“, – замечает Паулина.

„Я верю в великую Германию!“ – восклицает он.

„Здесь нет евреев, – говорит сестра Регина. – У нас вам нечего делать“.

„Как долго вы учили эту еврейку?“ – спрашивает он и начинает ходить вокруг меня, принюхиваясь, словно меня может выдать какой‑то особый запах.

Никогда в жизни мне еще не было так страшно. Я чувствовала, как кровь стучит в ушах.

„Я когда‑то учился в берлинской семинарии. Какой ангел явился к Марии, чтобы провозгласить, что Она станет Матерью Божьей?“ – обращается он ко мне.

Эсэсовец улыбается сестрам и смотрит на меня.

„Деве Марии явился Архангел Гавриил“, – отвечаю я и вижу, как улыбается стоящая за спиной у немца Паулина.

„Какое название получило это событие в католическом мире?“

„Благовещение“, – отвечаю я.

Немец приказывает мне прочесть все молитвы по четкам, и я читаю их слово в слово. Затем он попросит меня назвать двенадцать апостолов, но я могу назвать лишь одиннадцать. Я пою ему псалом на латыни „О Salutaris Hostia“, восхваляющий Святые Дары, рассказываю об Акте покаяния и произношу слова, что говорю священнику в исповедальне.

Все идет так хорошо, что мне даже нравится эта проверка моей веры. Он усыпляет мою бдительность, убаюкивает, склоняет… к доверию. Ведет себя дружелюбно, у него даже глаза теплеют, и я забываю, что он немец и эсэсовец. Я сосредоточиваюсь на вопросах, трудных даже для католички.

И вдруг он удивляет меня вопросом:

„Чем занимается твой отец?“

Я даже не замечаю, что вопрос он задает на идиш, и машинально отвечаю:

„Он раввин“.

Стоящая позади эсэсовца сестра Регина осеняет себя крестным знамением, а Паулина крепко сжимает руки под складками монашеского одеяния. Я вижу только ее милое лицо, которое вдруг становится совсем белым. Немец довольно улыбается. Меня заманили в ловушку, и я понимаю, что погубила не только себя, но и всех монахинь и послушниц монастыря.

„Мы не знали, что эта девочка еврейка“, – говорит сестра Регина.

„Вы прекрасно это знали, сестра, – отвечает эсэсовец. – Я сразу все понял, как только ее увидел. У евреев особая внешность, которую не спрячешь даже под монашеской косынкой“.

„Девочку привез католик, – произносит Регина. – Ее родители убиты“.

„Сегодня к нам в гестапо явилась монахиня, чтобы вас разоблачить. Она также сказала мне, что вы прячете на колокольне коротковолновый приемник, предназначенный для бойцов польского Сопротивления. Это так? И больше не смейте мне лгать“.

„Все верно. Мы монахини, но в то же время мы польки“, – заявляет Регина.

Потом немец берет меня рукой за подбородок и заставляет смотреть ему прямо в глаза.

„Я достаточно навидался, как умирают евреи, так что это зрелище меня больше не волнует. Так почему меня должно волновать, если один еврей останется в живых? Сестры, я хочу, чтобы к завтрашнему утру радио было убрано, – говорит офицер. – Монахиню, которая вас выдала, зовут Магдалина. Это она сообщила мне о еврейке и о радио“.

„Радио не будет, – отвечает Регина. – Можем мы оставить Руфь? Она обратилась в нашу веру, и мы думаем, что из нее выйдет хорошая монахиня“.

„Я хороший солдат, но я еще и человек. Помолитесь за меня, сестры“, – произносит он, поворачиваясь, чтобы уйти.

„Мы будем за вас молиться“, – обещает сестра Регина.

„Помолись за меня, еврейка“, – улыбается он.

„Я тоже буду молиться за вас“, – отвечаю я.

Мы слушаем щелканье его каблуков по коридору и долго‑долго молчим. Страх лишает нас языка.

„Что будем делать с сестрой Магдалиной?“ – спрашивает сестра Паулина.

„Некоторое время она проведет в главном монастыре. Изоляция пойдет ей на пользу“.

„А что, если она найдет другого немецкого офицера и все ему расскажет…“ – заикнулась было Паулина, но Регина предупреждающе подняла руку.

„К утру радио у нас не будет. Необходимо предупредить кого следует“.

„Ты должна забыть, что когда‑то знала идиш“, – велела мне сестра Паулина.

„Простите, что я не сумела назвать всех двенадцать апостолов, сестра Паулина“.

„Ты забыла Иуду, – ответила Паулина. – Но надеюсь, Магдалина запомнит его навсегда“.

Но польское подполье уже разыскивало юную еврейскую девушку, которую звали так же, как меня, и чья мать, родом из украинского города Кироничка, много лет назад переселилась в Польшу. Два месяца спустя ночью в монастырь приехал человек, чтобы задать мне множество вопросов относительно моего прошлого. Он сказал, что американский еврей по фамилии Русофф заплатил огромные деньги, чтобы вызволить меня. Я отвечаю, что у меня нет родственников в Америке. Но Паулина успокаивает меня, объясняя, что этот Русофф знает многих американских политиков и, должно быть, очень знаменитый и влиятельный человек, раз уж добрался до раздираемой войной Польши. Паулина берет из рук связного письмо и удивленно восклицает: „Слава богу! Это твой дядя Макс. Он был братом твоего отца“.

На обратной стороне конверта был написан адрес: „Макс Русофф, Общие перевозки, Уотерфорд, Южная Каролина“. До этого момента я и не слышала о Южной Каролине.

Проходит еще несколько месяцев. Пора уезжать, и в честь моего отбытия проводят торжественную мессу. Поздно вечером, после мессы, я достаю платье, сшитое моей матерью. Ночью за мной приезжает высокий поляк. Я готова, и все монахини и послушницы выходят меня проводить. У меня с собой почти нет багажа. Я уже успела спрятать золотую монету под подушку сестры Паулины. Я обнимаю Регину и остальных монахинь. Прощаюсь с другими послушницами. Все они очень добрые девушки, но я не слишком хорошо их знаю. После войны я узнаю причину. Почти восемьдесят процентов из них еврейки вроде меня, и монахини считают, что ради безопасности нам следует как можно меньше знать друг о друге.

Последнее, что говорит мне Паулина, это слово „siostra“. По‑польски это значит „сестра“.

Я говорю, что очень ее люблю, называю ее siostra и иду за высоким поляком.

Много дней меня тайком куда‑то везут и однажды сажают на рыбацкое судно и прячут в трюме. Прежде чем вручить меня моей судьбе, поляк расцеловывает меня в обе щеки и желает счастья в Америке. Мне не суждено узнать его имя, потому что в те времена такое знание может быть опасным. Он машет мне рукой и говорит – я до самой смерти буду помнить эти слова – „Да здравствует свободная Польша!“

Макс Русофф и его доброе семейство выкупили меня, вырвав из рук врагов. Некоторое время спустя я схожу с корабля в Южной Каролине, и меня встречают сотни незнакомых людей. Один из них выходит вперед. Это Макс Русофф, прозванный Великим Евреем. За ним стоит его жена Эсфирь. Эти люди, которые меня совсем не знают, нежно меня обнимают. Эти люди, не состоявшие со мной в родстве, воспитывают меня как родную дочь. Эти люди, которые ничего мне не должны, возвращают мне жизнь. Мне удается избежать концлагеря и личного номера на руке. После всего этого, в отличие от мужа, я не так ожесточилась. После всего этого я считаю, что на свете много хороших людей и этой бедной еврейской девочке очень повезло встретить их посреди страшной войны. Вот и все. Мне нелегко дался этот рассказ. Но это то, что со мной случилось. То, чего я никогда не забуду».

После долгой паузы я наконец решился спросить:

– А в Америке вы носили платье, которое сшила ваша мама?

– Нет, – ответила Руфь. – Я из него выросла. Но я привезла его с собой. Оно принесло мне удачу во время путешествия.

– Где это платье сейчас?

– В прикроватной тумбочке, в ящике, – сказала Руфь.

– Сколько монет у вас осталось, когда вы приехали в Америку? Вы, кажется, почти все раздали?

– Три. Осталось только три. Когда я впервые надела платье, оно было очень тяжелым. А когда приехала в Америку, стало совсем легким.

– Кулон Шайлы?… – произнес я.

Руфь потянула за золотую цепочку, висевшую на шее, и вытащила кулон, сверкнувший на солнце. Это была одна из оставшихся пятирублевых монет.

– Я никогда не снимаю этот кулон. Никогда, – сказала она.

– Шайла тоже не снимала, – бросил я. – До самого конца.

– Моя дочь Марта носит третий. Она тоже не снимает его.

– Хранительница монет? – спросил я.

– Статуя Девы Марии в церкви, – отозвалась Руфь. – Я совершила ошибку, сказав Шайле, будто думаю, что именно Богородица спасла меня. Но я правда так думаю. Я молюсь Святой Деве, хранительнице монет. Я сказала Шайле, что думаю, будто Богоматерь сжалилась надо мной. Она увидела перед собой еврейскую девушку, и, наверное, я напомнила Марии Ее в молодости.

– Так вы считаете, что это Дева Мария являлась Шайле? – спросил я. – Именно Ее видела она в своих галлюцинациях?

– Да, Джек. Именно так я и считаю, – ответила Руфь. – Если бы я не рассказала Шайле эту историю, возможно, моя дочь до сих пор была бы с нами. Меня не оставляет мысль, что своим рассказом я помогла убить свое дитя.

– Я так не думаю. Хотя в каком‑то отношении это очень даже мило.

– Как это? Не понимаю.

– Мария поступила очень даже мило, явившись Шайле после вашего рассказа обо всех ужасах войны. Очень любезно с Ее стороны, Руфь. Еврейская мать христианского Бога просит прощения за то, что случилось с родителями еврейской девушки во время тяжкого испытания, выпавшего на долю польских евреев. Как мило со стороны Богоматери!

– Такого не бывает, – не согласилась Руфь.

– Очень плохо. А должно бы.

– Джек, муж хочет поговорить с тобой, – просительно улыбнулась Руфь.

– О чем?

– Он мне не сказал.

В тот вечер, после того как Ли с Джорджем вернулись с фестиваля Сполето, мы ужинали с Фоксами. Поскольку Ли очень устала, я разрешил ей переночевать у дедушки с бабушкой и пообещал заехать за ней утром. Пока я рассказывал ей очередную историю, она уснула в кровати Шайлы в окружении плюшевых медвежат, которых когда‑то так любила ее мать. Я нежно поцеловал дочку в щеку и представил себе свою ярость и отчаяние, если бы в дом ворвались солдаты, способные убить ребенка. Снизу доносились негромкие звуки симфонии № 41 Моцарта, и именно это заставило меня искать общества Джорджа Фокса.

В музыкальной комнате на первом этаже Джордж Фокс слушал музыку, пил коньяк и о чем‑то думал. Даже находясь в собственном доме, сидя на собственном диване, Джордж напоминал затравленного падшего ангела. Когда я подошел к нему, он подпрыгнул от неожиданности, и только тогда я понял, что любой посторонний человек казался Джорджу переодетым эсэсовцем. Мне хотелось сказать тестю что‑то очень хорошее, отвлекающее, но на ум ничего не приходило.

– Ты какой‑то бледный, Джек, – наконец нарушил молчание Джордж. – Выпей‑ка со мной коньяку.

– Руфь потеряла всю свою семью. Я всегда это знал. Но оказывается, я не знал ничего.

– История, которую ты только что выслушал… – начал Джордж, глядя мне прямо в глаза. – Руфь винит себя в смерти Шайлы. Но я с ней не согласен.

– Почему? – удивился я.

– Потому что я считаю, что Шайлу убило то, что случилось в Европе со мной. А я еще никогда и никому не рассказывал всю историю целиком. Никто не слышал о том, что случилось, так как я думаю, что у того, кто услышит об этом, навсегда пропадет сон. Но знаешь, что я понял, Джек? Я понял, что убивает человека именно нерассказанная история. Думаю, Шайла умерла не из‑за того, что рассказала ей Руфь, а из‑за того, что не рассказал ей я. Я думал, что молчание – лучший выход для меня и лучшая линия поведения. Я не предполагал, что моя ненависть, горечь и стыд просочатся наружу и отравят все, что я любил.

– Темнота… – произнес я. – Вот с чем ассоциируется у меня ваше имя.

– Джек, могу я рассказать тебе о том, что случилось со мной? – спросил Джордж Фокс, устремив глаза вдаль, на реку и звезды. – Захочешь ли ты меня слушать? Только не сегодня. Как‑нибудь на днях.

– Нет, не думаю, что мне нужно это слушать, – ответил я. – С меня хватило рассказа Руфи.

– Есть причина, по которой мне хотелось бы все тебе рассказать, – отозвался он. – Мы никогда не любили друг друга, Джек. И даже не старались это скрыть. Так?

– Да, – согласился я.

– Но ты воспитываешь Ли как еврейку. Это меня удивило.

– Я выполняю обещание, данное Шайле.

– Но Шайла мертва, – возразил Джордж.

– Для меня она достаточно жива, чтобы я сдержал свое обещание.

– Хочешь коньяку?

– Да, – кивнул я и сел, оказавшись лицом к лицу со своим старым врагом.

– Ты вернешься, чтобы выслушать мою историю? – спросил Джордж и произнес слово, которое я дотоле ни разу от него не слышал: – Пожалуйста.

 

Глава тридцать первая

 

Я хотел посмотреть, как наши низины действуют на воображение Ли. Поскольку все здесь было для моей дочери в новинку, мне было даже интересно, окажут ли наши низины такое же магическое воздействие на нее, как когда‑то на меня. Я, конечно, не думал, что места эти способны перекроить на свой лад характер девочки, привыкшей к суматохе и пестрой толчее Рима, и все же недооценил вкрадчивого очарования Уотерфорда, притягательной силы спартины, азалии, стиракса и багрянника. Город брал в плен, и уже нечего было ждать ни амнистии, ни условно‑досрочного освобождения. Я видел, как Уотерфорд осторожно, кончиками пальцев, подбирается к Ли, и только надеялся, что он тихонько положит их на ее сердце, а не схватит за горло.

Но именно остров Орион решил участь Ли.

Лагуну за нашим временным домом я использовал и в качестве игровой площадки, и в качестве учебника. В сильную жару мы ловили с ней крабов на рыбьи головы и куриные шеи. Я доказал Ли, что мясо атлантического голубого краба – один из самых потрясающих деликатесов в царстве еды и по вкусу даже лучше мяса омаров из штата Мэн. Вместе мы наловили целую бадью крабов и почистили их на заднем дворе на столе для пикников: их белое мясо блестело и пахло морской водой. Я научил Ли варить суп из крабов на крепком рыбном бульоне, который мы вываривали целый день. Я признаю не просто хорошие, а идеальные бульоны. Когда суп нам надоел, я научил ее готовить крабовые котлеты, используя только мясо клешней; я связывал полученную массу с помощью муки и яичных белков, а потом добавлял для аромата шабли, каперсы, лук‑шалот и кайенский перец. Я не оскверняю свой крабовый фарш ни хлебными крошками, ни раскрошенными крекерами. Нельзя забивать вкус самого краба. Как повар, я передал все свои предрассудки Ли, а она, как прилежная ученица, приняла мою точку зрения и сделала ее своей. Каждый вечер мы готовили вместе, создавая собственный банк воспоминаний, чтобы бережно хранить их всю жизнь.

А еще я научил Ли идеально жарить цыплят, причем не только на южный, но и на итальянский манер, выпекать хлеб, готовить салаты и мясо для барбекю, чистить устриц менее чем за пять секунд, запекать в пергаменте рыбу со свежим чесноком, имбирем, белым вином и соевым соусом, печь не только печенье с шоколадной крошкой, но и песочное, которое у Ли получалось даже лучше, чем у Люси. Только на кухне я не ощущал на своих плечах всей тяжести мира; готовка всегда была для меня высшей формой игры, и я с наслаждением и дрожью передавал свой дар делать еду настоящим событием.

Во время отлива мы обычно отправлялись в небольшие бухты, где я учил Ли забрасывать сеть. Я даже купил ей маленькую сеть, показал, как следует наматывать шнур вокруг левого запястья, обеими руками распределять ее между свинцовыми грузилами, а перед тем, как забросить, брать ее в зубы. Объяснил, что разворачивание сети подобно кружению накрахмаленной нижней юбки во время тура вальса. Это был медленный, но верный способ наловить к ужину креветок. И быстрый способ поймать наживку.

Я показал Ли, что под водой на каждом дюйме идет кровавая бойня или ждет засада: все обитатели моря – охотники. Даже самая мелкая рыбешка кажется морской щукой в восприятии мира крабовой молоди и моллюсков.

Наполнив ведра наживкой, мы насаживали ее на крючки и принимались удить в прибое пятнистого окуня, камбалу и саргуса.

– Нет такого животного, которого нельзя было бы съесть, – сказал я однажды утром, когда Ли вытащила на берег пятнистого окуня. – Если понадобится, ты сможешь съесть эту рыбу сырой.

– А вот и нет, – ответила она. – Не понадобится.

– Откуда ты знаешь?

– Когда вырасту, стану такой, как ты, – заявила Ли, – у меня будут кредитные карточки.

Я рассмеялся.

– Послушай. Я не шучу. Ты можешь есть насекомых, яйца черепах. И морскую черепаху съешь, если приспичит. Лягушек, енотов, опоссумов. Мир протеина велик и разнообразен.

– Меня сейчас стошнит, – поморщилась Ли.

– Никогда не знаешь, что ждет тебя впереди, – сказал я и, помолчав, добавил: – В жизни каждого человека время от времени случается что‑то ужасное. Что‑то, выходящее за рамки обыденности. Я хочу, чтобы ты крепко стояла на ногах. Чтобы ты не оплошала и была готова к любым неожиданностям. Хотя нельзя подготовиться ко всему. Жизнь подкидывает человеку всякие сюрпризы. Взять хотя бы мою мать. Она в конце концов разводится с моим отцом, этим никчемным пьяницей, выходит замуж за хорошего человека, и тут сзади к ней подкрадывается лейкемия и сбивает ее с ног. Все плохое происходит ночью, когда ты спишь и теряешь бдительность.

– Ты не должен называть своего отца никчемным, – нахмурилась Ли. – Это нехорошо.

– Ли, ты первый ребенок, способный заставить меня почувствовать свою незрелость.

– Ты плохо относишься к своему папе, – сказала она, не глядя на меня. – И все остальные тоже.

– Но он постоянно пьяный.

– Может, так бывает с одинокими людьми.

– Ты не знаешь, о чем говоришь.

– Он навещает меня в школе во время ланча, – сообщила Ли. – Он всегда очень добрый со мной и вовсе не пьяный. Папочка, он такой хороший, и я знаю, что он хочет, чтобы ты его больше любил.

– Мне бы тоже этого очень хотелось.

– Это твой долг – любить его, – заявила Ли. – Ведь он твой отец.

– У тебя еще нос не дорос, чтобы мною командовать!

– Но ведь ты сам учил меня быть со всеми любезной.

– Разреши мне внести маленькую поправку, – сказал я. – Будь любезна со всеми, кроме моего отца.

– Ты плохой сын, – печально покачала головой Ли. – И все мои дяди тоже. За исключением Джона Хардина. Он всех любит.

– Джон Хардин не в счет, – ответил я.

– Ты не понимаешь Джона Хардина, – возразила она. – Так же как не понимаешь своего папу.

– Ты умна не по годам.

– Ну и что же? Я рада, что я взрослая. А тебе разве не нравится? – спросила Ли.

– Не слишком. Если уж по‑честному, то мне хотелось бы, чтобы ты вообще никогда не взрослела. Ты мне нравишься именно в этом возрасте. Мне хотелось бы быть с тобою рядом в десять раз дольше, чем с кем‑либо другим на земле. Тебе это может показаться странным, но я люблю тебя больше, чем кого бы то ни было на земле. Люблю – это еще мягко сказано. Нет, я тебя обожаю, боготворю, я от тебя без ума, ничто не в силах разлучить нас.

 

Нельзя недооценивать значение хорошего обучения, но и плохое обучение может дать свои результаты. Делия Сейньос более сорока лет учила девятиклассников Уотерфорда и уже в зародыше уничтожила у своих учеников всплеск интереса к истории. Не было ни одной исторической темы, которую она не сделала бы смертельно скучной. Ее рассказ был сухим, как логарифмическая таблица, а высокий монотонный голос мог вызвать ступор даже у человека, мучающегося бессонницей. Это даже стало одним из привычных ритуалов: засыпать в классе миссис Сейньос. Ее лекция по осаде Чарлстона продолжалась целую неделю и была такой занудной, что некоторые ученики после окончания урока до конца так и не осознали, что осада уже давно закончилась.

На своем первом занятии в 1962 году миссис Сейньос, млея от восторга, объявила, что двое наших учеников являются выходцами из самых известных семейств Южной Каролины. Она попросила Кэйперса Миддлтона и Джордана Эллиота встать, так чтобы все остальные имели возможность разделить ее восторги относительно прекрасного вкуса мальчиков, сумевших выбрать себе таких выдающихся родителей. Кэйперс стоял выпрямившись, горделиво расправив плечи. Даже тогда он уже выделялся тонкими, точеными чертами лица. Джордан, наоборот, сердито хмурился, так как еще не вполне освоился в новой обстановке, тем более что другие ученики смотрели с подозрением на этого новичка, являющегося чуть ли не принцем крови.

На следующий день Джордана выдворили из класса, так как он приклеил к задней части карты колониальной Южной Каролины жевательную резинку «Джуси фрут», а на нее у Делии Сейньос, как известно, была жуткая аллергия. Миссис Сейньос объяснила ученикам, что Джордан весьма отважный молодой человек, хотя и большой проказник, но это еще раз доказывает всю непреложность законов генетики, ибо любой дурак знает (миссис Сейньос с придыханием произнесла эти слова): чтобы оторваться от матери‑Англии, в свое время требовалась немалая отвага. Кэйперс и Джордан были связаны родственными узами с тремя жителями Южной Каролины, подписавшими в свое время Декларацию независимости. Она сама, скромно потупившись, добавила миссис Сейньос, имеет отношение только к одному из подписавшихся под этой Декларацией.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: