Так пролетели для семьи Перовских во Пскове первые полтора года, а потом семья пережила вторую, после смерти графа Льва Алексеевича, горькую утрату: 22 апреля 1858 г. в своем имении Кильбурун умер Николай Иванович Перовский, отец /78/ Льва Николаевича. Наследство покойного разделили два его сына — средний, Лев, и младший, Петр (старший сын Николая Ивановича, Алексей, давно умер): вышло четыре имения в Крыму на двоих[146].
Для того, чтобы оформить раздел наследства, Лев Николаевич летом 1858 г. поехал в Крым. Там он увидел, сколь авторитетна у крымчан фамилия Перовских: ведь Николай Иванович был Таврическим губернатором, а весь Крымский полуостров входил составной частью в Таврическую губернию. Поэтому Лев Николаевич на обратом пути из Крыма во Псков через Петербург задержался в столице и получил там сверху «добро» на служебный перевод его в Крым, — правда, не сразу, а со следующей осени, на должность Таврического вице-губернатора.
И вот, к осени 1859 г., а не 1858, как вспоминал ошибочно Василий Львович[147], семья Перовских, распродав всю обстановку во Пскове, отправилась по только что отстроенной железной дороге в Петербург, чтобы оттуда выехать поездом в Москву, а из Москвы — уже в собственных экипажах на почтовых лошадях — в Крым. Именно тогда в Петербурге по заказу Льва Николаевича художник, будущий академик Иван Кузьмич Макаров написал замечательный портрет (Х.м. 90x64 см.) сестер Перовских — шестилетней Сони и одиннадцатилетней Маши, — хранящийся ныне в Пермской художественной галерее[148]. Кстати, консультировала искусствоведов при атрибуции портрета (каких именно «сестер Перовских») двоюродная сестра Софьи Глебовны Перовской — еще одна Софья (Васильевна) Перовская, скончавшаяся в 1972 г.[149]. Об этом же портрете рассказал и внук художника — тоже Иван Кузьмич[150]. /79/
Дорога в Крым для семьи Перовских изобиловала необычными, а то и просто экзотическими впечатлениями. Из Москвы долго, медленно и скучно ехали по бугристым и тряским дорогам, но зато любовались окрестными пейзажами, разнообразием городских и сельских видов, церквей и монастырей. «Отец, сгорая от нетерпения, проехал вперед, а мы, — вспоминал Василий Львович, — тащились еще медленнее, останавливаясь каждую ночь на станциях. Езда была утомительна, потому что в карете, хотя и четырехместной, кроме многочисленных узелков, нас сидело: мать, нянька и трое детей, исключая брата, уехавшего с отцом. Кроме того, с нами были две охотничьи собаки, которых надо было всякий раз при приближении к стадам овец забирать в карету»[151].
Больше всех запомнилась путникам поразившая их встреча на одной из почтовых станций: они увидели целый встречный поезд — это везли пленного Шамиля с несколькими женами и единственным сыном через Курск (19 сентября), Тулу (21 сентября) и Москву (22 сентября) в Петербург[152]. Да, 26 августа 1859 г. мятежный имам (духовный и светский вождь горцев Дагестана) сдался в плен царским войскам генерала А.И. Барятинского, сразу возведенного за эту победу в фельдмаршалы. Условия плена были почетными: Шамиль со всеми членами его семьи был водворен в Калугу на поселение под надзор полиции; там он прожил до 1870 г., после чего Александр II разрешил ему выехать в Мекку.
Воспоминаний об этой встрече с Шамилем, разговоров о ней с родными, друзьями, знакомыми хватило в семье Перовских на всю жизнь. Когда же Варвара Степановна с няней, тремя детьми и двумя борзыми собаками увидели вдали Крымские горы с вершиной Чатыр-Даг, их общая (включая борзых) радость была тем большей, что именно в этот день их встретил Лев Николаевич со старшим сыном. Глава семьи, все выяснив /80/ заранее, теперь уверенно доставил ее в Симферополь, а оттуда, переменив лошадей, — на юг, по долине р. Салгир, в Кильбурун, за 10 верст от Симферополя. «Тут горы по бокам долины уже принимали живописные очертания, — восхищался Василий Львович. — Обилие зелени, фруктовых садов и целые аллеи пирамидальных тополей, окаймляющих дорогу; большие стаи скворцов, усеивающих верхушки тополей и издающих звонкое щебетанье, — все это производило на нас сильное, чарующее впечатление, и мы беспрерывно издавали восторженные восклицания. Нам тогда в первый раз довелось увидеть картины южной природы»[153].
В Кильбуруне семью Перовских встретила вдова Николая Ивановича Шарлотта Петровна, которую Варвара Степановна и, особенно, все ее дети очень любили. Она приготовила дорогим гостям неописуемый, по их воспоминаниям, обед, а потом, как вспоминал Василий Львович, все четверо детей, «насытившись, пустились во все стороны любоваться окрестностями вокруг дома и чудными видами на долину р. Салгир и на величественный Чатыр-Даг»[154]...
На зиму 1859-1860 гг. Перовские переехали в Симферополь и заняли там комфортабельную квартиру, предоставленную Льву Николаевичу как Таврическому вице-губернатору, — целый этаж (второй) в доме на углу Соборной площади и Екатерининской улицы. Приступив к исполнению своих служебных обязанностей, Лев Николаевич, при всей его амбициозности, сумел наладить плодотворный контакт с местными чиновниками, используя их пиетет к фамилии Перовских. Особенно близким к нему лично и ко всей его семье стал чиновник по особым поручениям при губернаторе Николай Браилко, отец которого был другом Николая Ивановича Перовского и предшественником Льва Николаевича в должности местного вице-губернатора. Он очень тепло относился к Варваре Степановне («святая /81/ в полном смысле слова») и к ее детям, а из них больше всех нравилась ему Соня («дочь Софья — девочка лет пяти, очень хорошенькая блондинка, которую отец называл не иначе как «соска»[155]). Семья Перовских с удовольствием слушала рассказы Браилко о Таврической губернии и ее губернаторах. Так, служивший губернатором в 1845-1854 гг. генерал лейтенант Владимир Иванович Пестель — младший брат вождя декабристов, автора «Русской Правды» П.И. Пестеля и сам бывший декабрист, член первых декабристских союзов — Спасения и Благоденствия, — во время Крымской войны, услышав гром орудий с поля битвы на р. Альма, проигранной русскими, бежал из Симферополя «со своей фавориткой (женой одного из чиновников)», после чего был уволен с должности[156].
Браилко, со слов своего отца, мог рассказать Перовским и о каких-либо подробностях той опеки, которую Николай Иванович Перовский, в бытность его Таврическим губернатором, окружил Константина Николаевича Батюшкова — крупнейшего (наряду с В.А. Жуковским) из русских поэтов, предшественников А.С. Пушкина. Вот что сообщил об этом позднее (уже в 1880-е годы) биограф Батюшкова, выдающийся литературовед, фольклорист, этнограф академик Леонид Николаевич Майков — родной брат замечательного поэта Аполлона Майкова: «После того, как в припадках душевного расстройства больной (К.Н. Батюшков. — Н.Т.) стал покушаться на свою жизнь, Таврический губернатор Н.И. Перовский известил /82/ графа Нессельроде[157] об отчаянном состоянии Константина Николаевича и вслед за тем, при помощи пользовавшего его врача, почтенного О.К. Мюльгаузена, решился отправить Батюшкова в Петербург. Только после больших усилий удалось посадить его в дорожный экипаж. Для сопровождения больного назначен был инспектор Таврической врачебной управы доктор П.И. Ланг»[158].
Подробности хлопот об отправлении Батюшкова из Симферополя в Петербург изложены в письмах Н.И. Перовского графу К.В. Нессельроде от 15 марта, 19 и 21 апреля 1823 г.[159]
Год за годом семья Перовских коротала время в Крыму — зимой в Симферополе, а летом в Кильбуруне или даже в Евпатории, где Лев Николаевич снял для семьи приморский дом отдыха. Все складывалось, в представлении Варвары Степановны и детей, как нельзя лучше, хотя Лев Николаевич грезил о более перспективной и, главное, столичной карьере. Пока все их дети были благоустроены: Николай поступил в четвертый, а Василий — во второй класс Симферопольской гимназии, Марию Лев Николаевич (к неудовольствию Варвары Степановны) отдал в Керченский институт благородных девиц [160], а для 6-летней Сони была нанята домашняя учительница. «Кроме того, — вспоминал Василий Львович, — для обучения танцам ходил к нам особый учитель со скрипачом, и помнится мне, что в один из дней рождения или именин отца я и Соня танцевали какой-то матросский танец — я в матросском наряде, а Соня — в белом кисейном платье, с розовым шарфом. Эти уроки танцев продолжались и впоследствии, кажется, уже во времена /83/ губернаторства отца: к нам ходил для этого знаменитый время балетный комик Стуколкин[161]. Но ни я, ни Соня не научились совсем модным танцам, так как не любили их»[162].
В памяти Василия Львовича сохранилось много характерных для детских лет Софьи Львовны эпизодов. Так, в Симферополе, зимой «Соня еще возилась с куклой, и ей делались подобные подарки», но летом он «решительно не помнил, чтобы она хоть когда-нибудь занималась куклой». После же переезда и Крыма в Петербург (осенью 1861 г.) Соня «совершенно забросила» кукольную тему, а все свои куклы «верно, раздарила, кому-нибудь»[163].
Зато с каждым годом она все более приобщалась к подвижным и остросюжетным, мальчишеским играм, не на шутку чреватым порою опасностями для здоровья, а то и для жизни. На море в Евпатории она уже тогда соперничала с братьями в искусстве плавать и нырять и вскоре стала просто «выдающимся пловцом», удивляя и даже пугая сверстниц (и сверстников!) дальними заплывами. А в Кильбуруне Соня к восьми годам стала даже исправным «артиллеристом». Вот колоритная сцена из воспоминаний Василия Львовича: «У деда в имении было до десятка различной величины медных пушек, с французскими надписями на некоторых из них. Только мы с Соней ими забавлялись и изрядно постреливали, благодаря дешевизне пороха. Я. как водится старшему, норовил играть роль командира, а Соня исправно, по команде, прикладывала фитиль к затравке и ничуть не пугалась выстрела и не смущалась, что пушка отскакивала назад»[164].
С малых лет будущая «идейная Жанна д’Арк» отличалась столь редким (особенно для женщин) качеством, как /84/ бесстрашие. Василий Львович вспоминал такой случай из жизни в Кильбуруне: «Как-то раз, выйдя из дома, я увидал вдали одного из служащих, махавшего мне рукой и кричавшего, чтобы я поостерегся: в мою сторону бежала по дороге бешеная собака изрядной величины с поджатым между ног хвостом и с пеной у рта. Я бросился в комнату, схватил свою одностволку, заряженную дробью, и выбежал, отыскивая глазами собаку. Я увидал, что она обогнула длинное здание (недостроенное дедом) и побежала по тропинке, протоптанной вдоль этого здания; между тем, навстречу ей шла Соня. Сильно испугавшись, я крикнул ей, чтобы она скорее сошла в сторону и встала неподвижно, дабы не обратить на себя внимание собаки, а сам побежал догонять ее. Соня отошла в сторону — не больше 4-5 шагов — и спокойно смотрела на собаку, пока она пробегала мимо, после чего я мог уже стрелять в нее. Вообще, сколько я ни припоминал, никогда не мог вспомнить, чтобы Соня хоть раз чего-либо испугалась или, хотя бы, просто трусила»[165].
Между тем, у Льва Николаевича начались служебные неприятности. Он стал конфликтовать со своим непосредственным начальником, губернатором, каковым был тогда в Крыму генерал-лейтенант Григорий Васильевич Жуковский. Этот карьерист и, по натуре, солдафон был не менее амбициозен, чем Лев Николаевич, а чином выше, что и позволяло ему ущемлять не только деловые качества, но и личную репутацию любого из нижестоящих, вплоть до вице-губернатора. Жуковский часто отлучался со службы, а Лев Николаевич в таких случаях его заменял, но по возвращении из отлучки губернатор устраивал своему заместителю скандалы, обвиняя его во всем и вся. В конце концов, после ряда жалоб министру внутренних дел П.А. Валуеву Жуковский добился отставки Льва Николаевича с отчислением его в штатный резерв министерства. «Отец полетел в Петербург», — так вспоминал об этом Василий Львович, — и там, «благодаря влиятельным родственникам», /85/ получил назначение на ту же должность, вице-губернатора, но... в столичную Петербургскую губернию![166]. Поскольку из влиятельных родственников Льва Николаевича к тому времени в живых оставался лишь его дядя, граф Борис Алексеевич (воспитатель царских сыновей), можно не сомневаться: именно он патронировал для своего племянника это назначение.
Итак, 7 июля 1861 г. статский советник Лев Николаевич Перовский был назначен Петербургским вице-губернатором. Он тут же дал знать о своем служебном взлете в Крым Варваре Степановне, и она со всей семьей, после недолгих сборов вновь — уже в который раз! — отправилась к мужу из провинции в столицу...
В то время военным генерал-губернатором Петербурга был внук генералиссимуса А.В. Суворова генерал-адъютант и генерал от инфантерии, граф и светлейший князь Италийский Александр Аркадьевич Суворов-Рымникский[167], а гражданским губернатором — действительный статский советник граф Александр Алексеевич Бобринский — внук внебрачного сына императрицы Екатерины Великой и графа Г.Г. Орлова. Вот в такой компании (фактически третьим лицом губернской администрации Петербурга) начал свою новую службу Лев Николаевич.
Губернатор Бобринский (в отличие от Жуковского) принял вице-губернатора Перовского очень хорошо и предоставил в его распоряжение весь казенный губернаторский дом, поскольку сам губернатор жил в собственном частном доме. «Дом этот был на Екатерингофском проспекте, против казарм гвардейского Морского экипажа, — вспоминал Василий Львович. — В нижнем этаже, с правой стороны от ворот, были кабинет, приемная и спальня отца и дверь в канцелярию губернатора. По другую сторону ворот, в нижнем же этаже, была квартира из трех комнат с особым подъездом и передней, /86/ которую отец предоставил своей матери, Шарлотте Петровне. Весь второй этаж занимали мы с матерью; и там были приемные комнаты и большая зала для танцев»[168].
В Петербурге все дети Перовских возобновили учебу: Николай поступил в пятый, а Василий — в третий класс ближайшей от дома 5-й гимназии у Аларчина моста; для Маши и Сони нанят был домашний учитель. Свободное время Николай обычно проводил со своими одноклассниками, а Вася, по привычке, — с сестрами, но чаще вдвоем с Соней: «В первую же зиму нам троим, мне и сестрам, были куплены коньки, и я ходил каждое воскресенье, с Соней в особенности, на каток на Мойке у Синего моста»[169].
Летом 1862 г. Варвара Степановна с детьми жила на даче, которую Лев Николаевич (только что возведенный в чин действительного статского советника, т.е. уже — генеральского ранга) снимал под Петербургом, а на следующее лето она уговорила мужа отпустить ее и детей в гости к псковским приятелям Окуневым, имение которых находилось в 35 верстах от Пскова. Туда же приехал погостить на несколько дней еще один псковский знакомец Перовских жандармский полковник Ходкевич с сыном Валерьяном, гимназистом-пятиклассником. Василий и Валерьян затевали там, в лесу и на реке, мальчишеские игры, в которых неизменно участвовала Соня. Василий Львович вспоминал такой эпизод: «Мы с Соней и Валерьяном, при помощи лесного сторожа, николаевского солдата, устроили маленький плот из бревен, укрепили на нем мачту, смастерили из простыни парус и разъезжали на этом плоту вдоль по речке ниже плотины, перетягивая его на перекатах»[170].
Другой эпизод из того же лета 1863 г. Василий и Соня (им было тогда соответственно 14 и 10 неполных лет) учинили с большим для себя риском. Они вдвоем решили выследить в соседнем лесу медведицу, которую как-то ночью видел на /87/ опушке леса, возле овсяного поля, лесной сторож. Поздним вечером брат и сестра с двумя ружьями и охотничьим ножом отправились к тому полю на охоту. «Я зарядил свою одностволку пулей и Колину (двустволку. — Н.Т.) крупной дробью, а Соне дал большой охотничий нож, купленный в Петербурге перед отъездом, — вспоминал Василий Львович. – Мы условились, что, если удастся подойти близко к медведице, то я буду стрелять из обоих ружей, и, если медведица будет еще жива, то Соня должна сунуть мне в руку нож, заранее вынув его из ножен, а сама бежать домой и звать на помощь»[171]. Юные «медвежатники» «дошли до того места, где овес был раньше потоптан медведицей; на тех местах, где медведица, очевидно, лежала и сосала колосья, чутко прислушивались, перекидывались безмолвными знаками»[172], но медведицу так и не обнаружили и, уже к полуночи, вернулись домой ни с чем.
Время шло, и осенью 1864 г, когда Соне «стукнуло» 11 лет, у отца ее начались перемены — сначала к несколько худшему, а вскоре потом к значительно лучшему. Граф Бобринский ушел с губернаторского поста, и новым губернатором был назначен действительный статский советник Владимир Яковлевич Скарятин, сын того полковника Якова Федоровича Скарятина (1780-1849 гг.), который был одним из главных убийц императора Павла I: именно он в ночь на 12 марта 1801 г. придушил уже полумертвого императора своим шарфом. С тех пор «шарф Скарятина» надолго стал в России обиходным выражением[173]. «Скарятин снял с себя шарф, прекративший жизнь Павла I-го», — читаем у А.С. Пушкина[174].
В противоположность Бобринскому, Скарятин Перовского терпеть не мог и, как только стал губернатором, тотчас потребовал, чтобы вице-губернатор освободил казенную квартиру. Пришлось Льву Николаевичу снимать этаж в доме /88/ своего бывшего сослуживца по лейб-гвардии Гренадерскому полку Федора Ивановича Трузсона. Василий Львович вспоминал о Трузсоне очень тепло: «часто бывавший у нас и очень любимый нами всеми; кстати, он шутя называл Соню «мрачной девицей», потому что она при нем (как и вообще при гостях) редко обнаруживала веселость и разговорчивость»[175].
К счастью для Льва Николаевича, в опале у губернатора он пробыл недолго, считанные месяцы. В декабре 1864 г. Скарятин был назначен гофмаршалом при наследнике престола, вел. кн. Николае Александровиче (старшем сыне Александра II) и переехал в Аничков дворец, где в дальнейшем — после неожиданной смерти Николая Александровича 12 апреля 1865 г. — служил новому наследнику, будущему Александру III[176]. Тем временем, уже 1 января 1865 г., Лев Николаевич, при содействии не только своего дяди, графа Бориса Алексеевича, но и генерал-губернатора, светлейшего князя А.А. Суворова, был назначен Петербургским губернатором. «Конечно, — вспоминал не без ехидства Василий Львович, — мы сейчас же переехали в казенный дом, довольно роскошно отделанный Скарятиным»[177].
Так Лев Николаевич Перовский достиг пика своей карьеры, на котором довелось ему продержаться чуть больше полутора лет. К тому времени все его дети заметно повзрослели: старшему, Николаю, исполнилось 20 лет, а младшей, Софье, — 12; зрелой барышней выглядела 18-летняя Маша, да и 16-летний Василий уже готов был считать себя взрослым...
Теперь, когда Лев Николаевич стал заправским столичным губернатором, он больше, чем когда-либо ранее, заботился о светскости своего быта, приемов и визитов. Готовясь вывозить расцветавшую на глазах Машу в высшее общество, он завел дома еженедельные «журфиксы» (приемы гостей) /89/ с танцами, как это было принято в его теперешнем кругу. Варвару Степановну он обязывал не только сопровождать его при визитах в большой свет к высокопоставленным сородичам (кроме графа Бориса Алексеевича, то были две его сестры Елизавета и Мария), но и самой, отдельно, ездить к ним с визитами. Василий Львович запомнил, как Варвара Степановна навещала статс-даму Марию Алексеевну Крыжановскую, вдову умершего еще в 1839 г. коменданта Петропавловской крепости генерал-лейтенанта М.К. Крыжановского. «Пришлось также матери ездить с поздравлениями в день именин к последней графине Разумовской[178]; ей случилось быть у Разумовской в момент посещения той Александром II»[179].
Варвара Степановна в таких ситуациях всегда чувствовала себя неловко и, как казалось ее родовитому супругу, производила впечатление провинциалки, раздражая его (по мере того, как он поднимался карьерно выше и выше) все больше. «Это служило поводом к раздорам и грубым выходкам с его стороны, что было крайне неприятно нам и, в особенности, восстанавливало Соню против отца», — так вспоминал об этом Василий Львович[180]. Впрочем, поводов для «грубых выходок» у самодурствующего губернатора было много. Чаще всего, по воспоминаниям Василия Львовича, «происходили сцены по поводу того или иного кушанья, оказавшегося ему не по вкусу, что ставилось в упрек матери; он говорил ей грубости, не стесняясь присутствия прислуги и нас: мать во всех этих случаях старалась отмалчиваться»[181].
Весной 1865 г. Лев Николаевич получил тревожную телеграмму из Женевы. Там лечился его брат Петр, служивший в то время генеральным консулом в Генуе. В телеграмме /90/ сообщалось, что Петр Николаевич опасно болен. Подписал телеграмму близкий с давних пор знакомый больного, его сосед по женевской квартире А.В. Поджио. Варвара Степановна быстро собралась и выехала в Женеву, чтобы ухаживать за больным, взяв с собой Соню — крестницу и любимицу Петра Николаевича. Так начались самые яркие (хотя и не без трагического оттенка) страницы из истории детства Софьи Перовской.
Дело в том, что Александр Викторович Поджио (1798-1873 гг.) — итальянец, родившийся и воспитанный в России, с 1825 г. подполковник русской армии, — был активным декабристом, ближайшим сподвижником П.И. Пестеля[182]. Осужденный по 1-му разряду (к отсечению головы) вместе с такими лидерами декабризма, как Никита Муравьев, князья Сергей Трубецкой и Сергей Волконский, Поджио, после замены смертного приговора вечной каторгой, отбывал ее в Шлиссельбургской крепости и в Сибири. После амнистии 1856 г. он жил в Иркутске и других городах России, а с конца 1864 г. в Женеве. Здесь Александр Викторович встретил П.Н. Перовского, знакомого с ним еще по Иркутску, где тот бывал проездом в Пекин с дипломатическими поручениями как начальник 1-го отделения Азиатского департамента[183]. В Женеве Поджио познакомился и с А.И. Герценом, общался с ним у себя дома и у него в отеле, вел с ним долгие разговоры на политические темы (ведь Герцен был поклонником, если не сказать фанатом декабристов, которых он называл «титанами»!)[184].
Когда Варвара Степановна и Соня приехали в Женеву, Поджио встретил их и познакомил со своей дочерью Варей, которая была на год моложе Сони. Девочки сразу понравились друг другу и очень сблизились. Варя, конечно же, показала Соне /91/ книгу «Louis Figuier. La terre et les mers. Paris, 1864»[185], которую Герцен подарил ей с такой надписью: «От одного глубокого почитателя вашего отца в знак памяти о Женеве» — и с датой: 24 декабря 1864 (5 января 1865)[186]. Одиннадцатилетняя Варя многое знала от отца о порядках (и беспорядках) как в России, так и в Европе, — о европейских революциях 1830 и 1848-1849 гг., об аракчеевщине, жандармском режиме Николая I и, главное, о декабристах, которых она боготворила. Задушевные разговоры с дочерью декабриста стали для дочери петербургского губернатора важным толчком в развитии ее политического сознания.
Не исключено, что Соня, общаясь с Варей в квартире Поджио, могла видеть там Герцена, а может быть, даже спросить о чем-то своего будущего кумира, каковым он был уже тогда для действующих народников, но прямых свидетельств об этом в сохранившихся источниках нет.
Между тем, Петр Николаевич, хотя и был очень рад приезду Варвары Степановны и Сони, терял последние жизненные силы. Соня испытывала к нему глубокое сострадание. Она любила своего крестного отца. Он был ей гораздо ближе ее родителя, хотя бы потому, как верно подметила Елена Сегал, что «лучше, теплее, с большим уважением относился к ее матери»[187]. Можно представить, как тяжело восприняла она смерть Петра Николаевича (25 августа 1865 г.) — уже вторую, фактически у нее на глазах, смерть родного человека (тремя годами ранее скончалась в петербургских хоромах Льва Николаевича любимая бабушка Перовских Шарлотта Петровна).
Видя, что дни Петра Николаевича сочтены, Варвара Степановна вызвала в Женеву телеграммой Льва Николаевича. Он пожаловал быстро, но уже не застал брата в живых. Лев Николаевич взял на себя все хлопоты и расходы по организации /92/ похорон брата в Женеве, а потом «ездил в Геную ликвидировать квартиру брата и забрал оттуда всю роскошную обстановку и огромную коллекцию китайских редкостей в Петербург»[188].
Перед расставанием Соня и Варя Поджио снялись у женевского фотографа вдвоем, в полный рост и обнявшись. Это фото сохранялось у Василия Львовича до конца его дней, а копии с него вошли в коллекции экспонатов государственных Музеев Революции — в Москве и Ленинграде.
По возвращении в Петербург Соня возобновила занятия с домашними учителями, все больше теперь (после Женевы) приобщаясь к серьезным книгам, но не забывая — вместе с Василием — зимой о ледовом катке, а летом о дачных играх (с рыбной ловлей!) и вынужденно участвуя в «журфиксах». Впрочем, «на «журфиксах», — вспоминал Василий Львович, — мы с ней прохаживались между публикой, или, большей частью, сидя в сторонке, язвительно критиковали расфранченных и декольтированных барышень. Ни на каких других балах Соня не была, а после, более взрослая, — и подавно, так что замечание об этом в биографии Ашешова и других неверно»[189].
Здесь Василий Львович имел в виду замечание, которое Н.П. Ашешов дословно воспроизвел (без ссылки на источник) из мемуаров П.А. Кропоткина, о том, что Софья Перовская, перед тем как она, 18-летняя барышня, вошла в организацию т.н. «чайковцев», «блистала в аристократических петербургских салонах»[190]. Со стороны Ашешова доверие к такому авторитетному источнику, как «Записки революционера» Кропоткина, было естественным, а сам Кропоткин — аристократ, князь, бывший камер-паж Александра II — воспринял слухи или догадки об аристократическом времяпровождении дочери столичного губернатора как нечто должное, не вникая в подробности. /93/
Как бы то ни было, рано или поздно, всему приходит конец: служебная карьера Льва Николаевича Перовского рухнула на самом пике его восхождения — одинокий выстрел из пистолета, прозвучавший в Петербурге 4 апреля 1866 г., «низвергнул губернатора»[191].
Да, именно в тот день народник Дмитрий Каракозов, — кстати, учился в Саратовской гимназии у Н.Г. Чернышевского и в Пензенском дворянском институте у И.Н. Ульянова (отец В.И. Ленина), — первым из российских революционеров пошёл на цареубийство. Он стрелял в Александра II, но промахнулся и был схвачен царскими охранниками. На вопрос царя «Почему ты стрелял в меня?» — Каракозов ответил: «Потому, что ты обманул народ — обещал ему землю и не дал!»[192].
Выстрел Каракозова произвел ошеломляющее впечатление прежде всего на «верхи», но также и на разные слои общества. «Не хотели верить, — констатировал знаменитый историк А.А. Корнилов, — чтобы покушение мог задумать и совершить по своему произволу один человек, и потому приписывали его какой-нибудь могущественной адской организации»[193]. Лишь потом выяснилось, что Каракозов принадлежал к заговорщической группе под названием «Ад» (!) внутри народнической организации «ишутинцев» (по имени ее лидера Н.А. Ишутина — двоюродного брата Каракозова), однако сама организация, представлявшая собою всего лишь кружок примерно из 30 человек, никаким могуществом не обладала.
Правящие «верхи» радовались спасению Его Величества. «Пошли иллюминации, — вспоминал Василий Львович Перовский, — всякие демонстрации и адреса, часть которых отец тоже возил во дворец»[194]. Чтобы придать этой радости больше /94/ народности, верхи измыслили хитроумную аферу; был объявлен «спасителем государя» крестьянин Осип Комиссаров, якобы толкнувший под руку Каракозова, когда тот стрелял в Александра II. Такие осведомленные современники, как член Чрезвычайной следственной комиссии по делу Каракозова П.А. Черевин, член суда по тому же делу Я.Г. Есипович, кн. Д.Д. Оболенский и министр внутренних дел П.А. Валуев, свидетельствовали, что «изобрел» Комиссарова как «спасителя» генерал-адъютант Э.И. Тотлебен[195].
Высочайшим указом от 9 апреля 1866 г. Комиссаров был возведен в дворянство и осыпан почестями. Иностранцы в те дни потешались: «Кто стрелял в русского царя? — Дворянин. — А спас царя кто? — Крестьянин. — Чем же его наградили за это? — Сделали дворянином»[196]. Но петербургская знать всерьез прониклась к царскому «спасителю» пиететом. Когда Комиссаров появился в качестве свидетеля на заседании Верховного уголовного суда по делу Каракозова, все судьи встали, а ведь среди них был даже член царской семьи герцог Петр Ольденбургский — сын вел. княгини Екатерины Павловны (сестры императора Александра I)[197].
И все-таки главной заботой властей было тогда не праздновать избавление от единичной кары снизу, а карать массово сверху вниз. В отмщение за выстрел революционера-одиночки всему народу царизм подверг россиян невиданному до тех пор в XIX веке шквалу репрессий. Искоренением крамолы занялась Чрезвычайная следственная комиссия. Возглавил ее первый инквизитор эпохи граф Михаил Николаевич Муравьев (1796-1866 гг.). /95/
Родной брат одного из первых декабристов, основателя Союза Спасения Александра Муравьева и троюродный — повешенного Сергея Муравьева-Апостола, сам бывший декабрист, член Союза Спасения и соавтор устава Союза Благоденствия, Михаил Муравьев, отвергнув и прокляв собственное прошлое, любил хвастаться тем, что он «не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают». На вопрос, каких врагов он считает наименее опасными, Муравьев отвечал без околичностей: «Тех, которые повешены»[198]. За людоедское подавление польского восстания 1863 г. он и был заклеймен прозвищем «Вешатель», оказавшимся настолько ему к лицу — по словам, делам и даже внешне, что Герцен сказал о нем: «Такого художественного соответствия между зверем и его наружностью мы не видели ни в статуях Бонарроти, ни в бронзах Бенвенуто Челлини, ни в клетках зоопарка»[199]. Всей своей жизнью этот исторический оборотень, как никто, иллюстрировал народную мудрость, гласящую: «нет худших чертей, чем падшие ангелы».