Мобилизация всех недовольных 4 глава




Цитирую далее воспоминания Тыркова: «Перовская пере­дала мне маленькую подробность о Гриневицком. Прежде чем отправиться на канал, она, Рысаков и Гриневицкий сидели в кондитерской Андреева на Невском, против Гостиного Двора, в подвальном этаже, и ждали момента, когда пора будет выхо­дить. Один только Гриневицкий мог спокойно съесть подан­ную ему порцию. Из кондитерской они пошли врозь и опять встретились уже на канале. Там, проходя мимо Перовской уже по направлению к роковому месту, он тихонько улыбнулся ей чуть заметной улыбкой. Он не проявил ни тени страха или вол­нения и шел на смерть с совершенно спокойной душой»[1039].

Перовская и ее «наблюдатели» еще не знали тогда о завеща­нии, которое Гриневицкий написал перед цареубийством. Оно их не удивило бы, — напротив, еще больше могло бы убедить в том, насколько душе Гриневицкого претил страх смерти. Вот что он завещал российским народолюбцам и тираноборцам: «Александр II должен умереть. Дни его сочтены. Мне или кому другому придется нанести последний удар, который гулко отзовется по всей России и эхом откликнется в отдаленней­ших уголках ее, — это покажет недалекое будущее. Он умрет, а вместе с ним умрем и мы, его убийцы. Это необходимо для дела свободы, так как тем самым значительно пошатнется то, что хитрые люди зовут правлением монархическим, а мы — деспотизмом <...> Мне не придется участвовать в последней /369/ борьбе. Судьба обрекла меня на раннюю гибель, и я не увижу победы, <...> но считаю, что своей смертью сделаю все, что должен был сделать, и большего от меня никто на свете требовать не может. Дело революционной партии — зажечь скопившийся уже горючий материал, бросить искру в порох, и затем принять все меры к тому, чтобы наше движение кончилось победой, а не повальным избиением лучших людей страны»[1040]...

1-е марта 1881 г. всколыхнуло всех и вся — прежде всего и главным образом в Петербурге, а затем по всей России и за ее пределами. Народоволец Н.С. Русанов, близкий к таким лите­раторам, как Г.И. Успенский, Н.В. Шелгунов, К.М. Станюко­вич, навсегда запомнил, как в тот день по улицам Петербурга «бежали городовые и гвардейцы и запирали наскоро портер­ные, кабаки, харчевни: правительство боялось бунта и думало, что покушение было только сигналом к восстанию»[1041], а когда в редакцию журнала «Дело» к Шелгунову пришла правитель­ственная телеграмма о цареубийстве, которая начиналась сло­вами: «Воля Всевышнего свершилась...», кто-то из журналистов сострил: «Народная воля» — воля Божия»[1042].

Цареубийство, дерзко анонсированное народовольцами, дважды 19 ноября 1879 г. и 5 февраля 1880 г.) лишь чудом не удавшееся и, наконец, совершенное, как ужасался трубадур реакции М.Н. Катков, в столице империи, «на публичном про­езде, среди дня, в средоточии всех властей»[1043], повергло в транс правительственный лагерь. «Верхи» на время потеряли ориентацию и в первые дни действовали по принципу «Спасайся, кто может!». 3 марта председатель Комитета министров граф П.В. Валуев предложил новому царю Александру III назначить регента на случай, если его тоже убьют. Царь обиделся и десять /370/ дней делал вид, что не согласится на такое самоуничижение, но 14 марта все-таки назначил регента (вел. кн. Владимира Александровича)[1044], а сам, будучи не в силах более превозмочь страх пред вездесущими террористами, сбежал из Петербурга в Гатчину.

Там, в Гатчине, «самодержец Всея Великия, Малый и Белый Руси» обрек себя на положение «военнопленного революции», как назвали его К. Маркс и Ф. Энгельс[1045]. Ничто, даже необ­ходимость коронации, не могло заставить царя отлучиться из гатчинского бомбоубежища — больше двух лет, 26 месяцев, он правил некоронованным. Генерал А. А. Киреев 7 апреля запи­сывал в дневнике: «Царь сидит в Гатчине безвыездно, ничего не говорит, ничем о себе не заявляет»[1046]. Народ уже распу­скал слухи, «будто царь содержится в плену»[1047]. Лишь т.н. «желтая» пресса, нарочито игнорируя политику, продолжала развлекать своих читателей вульгарно-бульварными сенса­циями. Так, 6 марта 1881 г. «Санкт-Петербургские ведомо­сти» сообщили под заголовком «Двадцать три раза замужем» о некой американке из штата Миннесота, которая «восполь­зовалась свободой американских нравов» и занялась «коллекционированием» мужей, из коих она «семерых схоронила и с 16-ю развелась».

Между тем аристократический Петербург был в панике. «Положение, как ни взгляни, страшное», — сокрушался офи­циозный, близкий к царскому двору литератор Б.М. Маркевич[1048]. Кн. С.М. Воронцов и редактор консервативной газеты «Русь» И.С. Аксаков просили царя перенести столицу в Москву[1049]. Околодворцовые круги поговаривали «о том, что /371/ с нигилистами не справишься и что действительно уж пусть будет по-ихнему, пусть дадут конституцию»[1050]. «Одна конституция может спасти ныне Россию!» — восклицал петербургский губернский предводитель дворянства, родственник царя, внук внебрачного сына Екатерины Великой А.Г. Бобринского А.А. Бобринский[1051]. «Наше правительство теряет голову», — считал в те дни адмирал И.А. Шестаков[1052]. Обер-прокурор Святейшего Синода К.П. Победоносцев и главный «трубадур» реакции М.Н. Катков с прискорбием констатировали «маразм власти»[1053].

Действительно, такой паники в «верхах», как в 1881 г., когда вся страна была объявлена на осадном положении, придворная знать жила в пароксизме страха, министры лихорадочно искали рецепты «спасения» империи, один царь был убит, а другой бросил столицу и укрылся в предместном замке, где и прозябал, словно в одиночном заключении, — такого Рос­сия не знала за все время правления династии Романовых ни раньше, ни позже, вплоть до 1905 г. Другое дело, что в 1861 г., царизм пошел на большие уступки. Ведь в 1881 г., через 20 лет после отмены крепостного права, самодержавию в сущности нечего было уступать, кроме... самодержавия. Теперь ему при­ходилось, как заметил Ф. Энгельс, «уже подумывать о возмож­ности капитуляции и об ее условиях»[1054]. Если в 1861 г. царизм решал задачу «уступить и остаться», то теперь оказался перед вопросом «быть или не быть»...

Итак, одна из двух функций «красного» террора, а именно дезорганизация правительства, «Народной воле» удалась. Момент был удобен для того, чтобы ударить по самодержа­вию и если не свергнуть его, то для начала вырвать у «верхов» /372/ уступки, более выгодные «низам», чем ублюдочная «конституция» Лорис-Меликова. Но в этот выигрышный момент у народовольцев не оказалось сил, которые можно было бы бросить в решающий бой. Вопреки их надеждам и ожиданиям, народ­ные массы революционно не всколыхнулись.

Брожение умов в «низах» после цареубийства стало явно сильнее. Рабочие и крестьяне начали сознавать неустойчивость власти и авторитета царя. Только за восемь месяцев 1881 г. (с 1 марта по 1 ноября) власти рассмотрели до 4 тыс. дел об «оскорблении Величества», т.е. в три раза больше обычного[1055]. В архивах царского сыска хранятся сотни откликов на царе­убийство крестьян Петербургской, Московской, Казанской, Нижегородской, Саратовской, Харьковской, Одесской, Мин­ской и многих других губерний: «собаке — собачья смерть», «так и нужно, чтобы меньше вешал», «одного убили, и этого убьют, тогда, может, лучше будет жить», «нехай убивают царей; одного убили, другого убьют, всех побьют, тогда будут цари из нашего брата», «во имя Отца убили отца, во имя Сына надо бы — и сына, во имя Святого духа — чтоб не было Романовых и духа» и т.д.[1056]. Но все это затронуло лишь ничтожно малую часть многомиллионных рабоче-крестьянских масс. Возбудить в них именно массовый революционный подъем (что состав­ляло вторую из двух главных функций «красного» террора) народовольцам не удалось. Крестьянское и рабочее движение в целом с 1881 г. уже шло на убыль. «Больше ничего не было — ни баррикад, ни революции», — с грустью вспоминала о том времени народоволка В.И. Дмитриева[1057].

Не проявила тогда должной активности и либеральная оппозиция. Большей частью она пассивно пребывала «в уверенности какого-то близкого переворота, в близости тем или /373/ иным путем конституции»[1058]. По подсчетам авторитетного историка и писателя Д.Л. Мордовцева, в первые мартовские недели 1881 г. из 288 органов российской печати только 8 (3 в Москве, 2 — в Петербурге, 3 — в провинции) занимали охранительно-реакционные позиции, а 280 — просили реформ[1059]. Но дальше верноподданнических просьб российские либералы даже в условиях послемартовского «маразма власти» не пошли.

ИК мог учесть в то время и реакцию мировой обществен­ности на содеянное им 1 марта. Эхо от взрывов на Екатерининском канале «града Петрова» прокатилось по всему миру. Русская политическая эмиграция почти единодушно привет­ствовала казнь царя — «Вешателя». П.А. Кропоткин в № 2 своей газеты «Le Revolte» от 18 марта 1881 г. заявил: «Теперь цари будут знать, что нельзя безнаказанно угнетать народ, нельзя безнаказанно попирать народные права <...> Событие 1 марта — огромный шаг к грядущей революции в России»[1060]. В под­держку цареубийц выступили социалисты и либералы Старого и Нового света — в частности, Луиза Мишель и Анри Рошфор во Франции, Джон Морли в Англии, Август Бебель и Иоганн Мост в Германии, Захар Стоянов в Болгарии, Вильгельм-Людвиг Флерон в Дании, Хоакин Миллер в США, Карл Маркс и Фридрих Энгельс[1061].

Даже правая, враждебная ко всем и всяким революционе­рам, европейская пресса признавала их силу и авторитет в Рос­сии. Агент ИК в Лондоне Л.Н. Гартман 1 мая 1881 г. сообщал /374/ о влиятельных английских газетах «Standart», «Daily Telegraph» и «Globe»: «В них каждый день и по сей час — огромные кор­респонденции из России, переданные по телеграфу (в две-три тысячи строк), и передовые статьи, выставляющие нигилистов и Исполнительный комитет чем-то всемогущим в России »[1062]. Император Германии Вильгельм I (дядя Александра III) и тот советовал своему племяннику откупиться от «нигилистов» конституцией — лишь, по возможности, самой куцей[1063]. Все это совокупно подтверждало, сколь выигрышным был момент после цареубийства для решающего удара по самодержавию.

Рядовые народовольцы в те мартовские дни были настро­ены по-боевому, готовились действовать и ждали сигнала из центра. Член ИК Ольга Любатович, находившаяся тогда в Мин­ске, вспоминала, что местные революционеры расспрашивали ее: «Почему молчит Россия? Что делать? Не устроить ли какую-нибудь демонстрацию» или даже «вооруженное напа­дение»?[1064]. В Москве точно так же «со всех сторон требовали объяснений» у Марии Ошаниной, возглавлявшей московскую организацию «Народной воли»: что будет дальше и «чем можно быть полезным?»[1065]. В Петербурге особенно возбуждены были распропагандированные рабочие, которые (напомню чита­телю) обращались к Перовской: «Что нам теперь делать? Веди нас, куда хочешь!». В ряде мест народовольцы действовали, не дожидаясь указаний ИК: в Москве[1066], Казани, Нижнем Нов­городе, Перми разбрасывались революционные проклама­ции[1067]. Власти боялись, что с такими прокламациями наро­довольцы пойдут «в народ», ибо, как писал Александру III /375/ К.П. Победоносцев, «народ возбужден, озлоблен, и если продлится неизвестность, можно ожидать бунтов и кровавой расправы»[1068]...

Как же повел себя в этой взрывоопасной ситуации Исполнительный комитет? Он ограничился распространением прокламаций. Первая из них была напечатана уже 1 марта. В ней говорилось: «Напоминаем Александру III, что всякий насилователь воли народа есть народный враг и тиран. Смерть Алек­сандра II показала, какого возмездия достойна такая роль»[1069]. В следующие дни ИК выступил с прокламациями «Честным мирянам, православным крестьянам и всему народу рус­скому», «От рабочих, членов партии «Народная воля»», «Евро­пейскому обществу», а 10 марта обнародовал историческое «Письмо Исполнительного комитета Александру III». В обсуж­дении текста этих документов ИК участвовала Перовская.

Обратиться к новому царю с письмом-ультиматумом ИК решил сразу же после цареубийства. Проекты письма подго­товили Лев Тихомиров и Михаил Грачевский. На заседаниях 7 и 8 марта ИК их обсудил. Участвовали в обсуждении, кроме Тихомирова и Грачевского, С.Л. Перовская, Н.Е. Суханов, М.Ф. Фроленко, Т.И. Лебедева, А.П. Корба, Г.П. Исаев и С.С. Зла­топольский. За основу был принят проект Тихомирова, в кото­рый внесли ряд поправок — главным образом от Перовской и Суханова[1070]. Здесь же члены ИК поручили Тихомирову озна­комить с текстом письма Н.К. Михайловского (как «внеш­татного» редактора газеты[1071] «Народная воля»), который, по словам Тихомирова, «дал лестный отзыв о рукописи и сделал в ней лишь одну или две стилистические поправки». 10 марта окончательный вариант письма был утвержден на очередном /376/ заседании ИК и в тог же день напечатан. Один экземпляр его, отпечатанный на веленовой бумаге, народовольцы вло­жили в конверт с титлами Александра III и опустили в почто­вый ящик у здания Городской Думы на Невском проспекте[1072]. Остальные распространялись и по России и за границей. Всего, по данным Календаря «Народной воли», «Письмо ИК Александру III» выдержало три издания общим тиражом в 13 тыс. экземпляров. Летом 1881 г. «полиция находила его повсеместно»[1073].

В этом обращении к новому царю[1074] ИК вновь заявил о своей готовности прекратить «вооруженную борьбу», как он делал это ранее, в прокламациях от 22 ноября 1879 г. и 7 фев­раля 1880 г., обращаясь к Александру II после очередных поку­шений на него. Повторил ИК и главное условие своего «разо­ружения» — отказ самодержца от верховной власти в пользу Учредительного собрания. «Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознания своих обязанностей, — гласит «Письмо ИК Александру III». Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы теряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России. Ждем того же и от Вас». ИК убеждал царя в тщетности любых попыток иско­ренить революционное движение: «революционеров создают обстоятельства, всеобщее недовольство народа, стремление России к новым общественным формам. Весь народ истре­бить нельзя <...> Поэтому на смену истребленным постоянно выдвигаются из народа все в большем количестве новые лич­ности, еще более озлобленные, еще более энергичные». ИК ставил царя перед дилеммой: «или революция, совершенно неизбежная, которую нельзя предотвратить никакими казнями, или добровольное обращение верховной власти к народу (курсив мой. — Н.Т.). В интересах родной страны, <...> во избежание тех /377/ страшных бедствий, которые всегда сопровождают революцию, Исполнительный комитет обращается к Вашему Величеству с советом избрать второй путь».

К несчастью для России, Александр III, который даже «конституцию» Лорис-Меликова посчитал неприемлемо «фанта­стической»[1075], избрал первый путь, в конце которого ждала царизм расплата, точно предсказанная в «Письме ИК»: «страшный взрыв, кровавая перетасовка, судорожное революционное потрясение всей России»[1076]...

Сдержанный, полный достоинства и силы тон «Письма ИК Александру III», а главное, его политический анализ и прогноз ситуации в России произвели большое впечатление не только на революционное подполье[1077], но также и на российскую и зарубежную общественность. Ф. Энгельс говорил Г.А. Лопа­тину: «И я, и Маркс находим, что письмо Комитета к Алексан­дру III положительно прекрасно по своей политичности и спо­койному тону. Оно доказывает, что в рядах революционеров находятся люди с государственным складом ума»[1078]. Даже консервативный лондонский «Таймс» не без уважения назвал «Письмо ИК» «самой смелой и страшной „петицией о пра­вах‟»[1079], уподобив его той «Петиции о правах», которую парла­мент Англии навязал королю Карлу I в преддверии революции 1640-1649 гг. Казалось, партия, обратившаяся к самодержцу с такой «петицией» и в таком тоне, очень сильна и способна на дела, адекватные ее слову. Но таких дел не последовало. /378/ Сами народовольцы упрекали тогда ИК в нерешительности. Однако Комитет был по-своему прав, воздерживаясь от боевых акций. Еще в первой половине февраля 1881 г. он обсуждал возможность антиправительственного восстания и, посчитав свои силы, признал, что такой возможности пока нет[1080]. После 1 марта пассивность «низов» и либеральной оппозиции не прибавила ему оптимизма. Поэтому ИК и действовал в те дни осмотрительно, по ситуации.

 


 

Арест

Софья Перовская все дни после 27 февраля, когда она поняла, что арестован Желябов, и до своего ареста 10 марта, — даже в день цареубийства, когда она проявила, казалось, сверх­человеческую энергию, — постоянно ощущала, и физически, и психологически, недомогание. «Говорили, — вспоминал о тех днях Аркадий Тырков, — что она была больна», и действительно, «с трудом ходила, но оставалась все такой же сдержан­ной и спокойной на вид, глубоко хороня в себе свои чувства». Далее Тырков рассказывает, как 3 марта они с Перовской шли по Невскому проспекту. «Мальчишки-газетчики шныряли и выкрикивали какое-то новое правительственное сообщение о событиях дня; «новая телеграмма о злодейском покуше­нии...» и т.д. Около них собралась толпа и раскупала длинные листки. Мы тоже купили себе телеграмму. В ней сообщалось, что недавно арестованный Андрей Желябов заявил, что он организатор дела 1 марта. До сих пор можно было еще наде­яться, что Желябов не будет привлечен к суду по этому делу. Хотя правительство и знало, что он играет крупную роль в делах партии, но для обвинения по делу 1 марта у него еще /379/ не могло быть улик против Желябова. Из телеграммы было ясно, что теперь участь Желябова решена»[1081].

Да, Желябов, как только он узнал, в ночь с 1 на 2 марта о цареубийстве и об аресте одного Рысакова, тотчас направил из тюрьмы прокурору Петербургской судебной палаты следующее заявление с пометкой на конверте: «очень нужное»: «Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы; если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющею несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического уча­стия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я тре­бую приобщения себя к делу 1-го марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения. Прошу дать ход моему заявле­нию. Андрей Желябов. 2 марта 1881 г. Д[ом] П[редварительного] закл[ючения]».

Опасаясь отказа властей и как бы подзадоривая их принять его заявление, Желябов приписал в постскриптуме: «Только трусостью правительства можно было бы объяснить одну висе­лицу, а не две»[1082].

Это заявление Желябов написал сразу же после очной ставки с Рысаковым, заключив, что для столь ответственного судебного процесса «Народной воли», как процесс о цареубий­стве, Рысаков — фигура слишком мелкая и ненадежная, хотя о предательстве Рысакова он еще не знал.

Возвращаюсь к воспоминаниям А.В. Тыркова о встрече его с Перовской 3 марта. «Даже в этот момент, полный страшной для нее неожиданности, Софья Львовна не изменила себе. Она только задумчиво опустила голову, замедлила шаг и замолчала. Шла, не выпуская из руки телеграммы, с которой как будто не хотела расстаться. Я тоже молчал, боялся заговорить, зная, что она любит Желябова. Она первая нарушила /380/ молчание. На мое замечание: «Зачем он это сделал?» — она ответила: „Верно, так нужно было‟»[1083].

Вероятно, в тот момент Перовская еще только обдумывала смысл самопожертвования Желябова. Но уже через несколько дней на тот же вопрос Анны Михайловны Эпштейн (своей сподвижницы по Большому обществу пропаганды, жены Д.А. Клеменца) она ответила «следующими точными словами: «Иначе нельзя было. Процесс против одного Рысакова вышел бы слиш­ком бледным»[1084]. Именно так мог думать и говорить в те дни сам Желябов. Революционный долг был для него (как, впрочем, и для Перовской) превыше всего. Жертвуя собой, он, конечно же, понимал, что тем самым зовет и Софью Львовну следовать его примеру. В.Г. Короленко так и сказал о Желябове: «Вместе с собой он взводил на плаху любимую женщину, Софью Перов­скую»[1085]. Но поступить иначе он не мог, а что касается ее, то она, как мы видим, жертву любимого мужчины поняла и зов его приняла, — оба они знали, что рано или поздно им плахи не миновать, и заранее смирилась с такой неизбежностью.

Разумеется, сознание фатальной обреченности не могло тогда заглушить в Перовской (как и в Желябове) простых человеческих чувств. Все время от ареста Желябова до собственного ареста Софья Львовна переживала день за днем, час за часом, судя по воспоминаниям близких к ней людей, психологически даже более мучительно, чем впоследствии суд и казнь. Тот же А.В. Тырков навсегда запомнил, с какой страстью она искала хотя бы самомалейшую возможность спасти Желябова: «как человек, не привыкший опускать руки, она хотела испробовать все средства. Она искала лазейки в Окружной суд, где предполагалось заседание суда. Мы искали свободную квартиру около III отделения (т.е. уже Департамента полиции. — Н.Т.). Тут она /381/ имела в виду устроить наблюдательный пункт и, вероятно, при выезде Желябова из ворот здания III отделения надеялась организованным нападением освободить его. Не помню, что еще она придумывала. Нигде ничего не устраивалось. Отговаривать было совершенно бесполезно, — она все равно стала бы делать по-своему. В этих поисках и суете она хоть немного забывалась. Поэтому я беспрекословно исполнял все ее поручения, ходил с ней повсюду, куда она меня вела. Тогда говорили: «Соня потеряла голову». Она действительно потеряла всякое благоразумие <...> Она вилась, как вьется птица над головой коршуна, который отнял у нее птенца, пока сама не попала ему в когти»[1086].

И без того опасное положение всех нелегалов усугублялось в связи с вакханалией репрессий, охвативших после 1 марта 1881 г. главным образом, естественно, Петербург. Царское правительство, «ошеломленное, разъяренное, — читаем в № 1 Листка «Народной воли» за 1881 г., — кинулось искать врага по улицам и домам Петербурга. Кто пережил в Петербурге дни, наступившие за 1-м марта, не забудет зрелища бесчисленных правительственных агентов, шпионов и полицейских, рыщу­щих по городу, высматривающих, выслушивающих и хвата­ющих. Без преувеличения можно сказать, что в те дни брали людей, потому что они шли, потому что стояли, потому что взглянули, потому что не посмотрели и проч.»[1087].

Первыми жертвами этой вакханалии стали хозяева конспиративной квартиры Исполнительного комитета на Тележной улице (д. № 5 и кв. № 5), агенты ИК Геся Мировна Гельфман (жена члена ИК Н.Н. Колодкевича) и Николай Алексеевич Саблин — поэт, автор поэмы «Малюта Скура­тов» и остросатирического стихотворения «Голуби», балагур и весельчак, любимец народовольцев. Квартиру выдал Рыса­ков в показании 2 марта[1088] (далее он выдавал всех и вся — до, /382/ во время и после суда над первомартовцами, вплоть до дня казни, каковой он был предан, несмотря на его всепоглощающее предательство).

Итак в ночь со 2-го на 3 марта полиция нагрянула в дом № 5 на Тележной. Пока она взламывала дверь 5-й квартиры, Саблин сделал три выстрела (не в жандармов!), чтобы их гро­хотом предупредить соседей и, главное, товарищей, которые могли прийти в квартиру, а последним выстрелом покон­чил с собой. Его друзья потом вспоминали, что он «обдумал и решил это наперед», не желая переживать последующей «трагикомедии суда и казни»[1089]. Геся Гельфман была аресто­вана под собственным именем, но назвать Саблина отказа­лась. Его опознал родной брат, подполковник лейб-гренадерского полка И.А. Саблин, на что Александр III отреагировал со злобной радостью: «Приятно иметь такого брата»[1090]. 3 марта царь узнал еще одну приятную для него новость: метальщик Тимофей Михайлов утром того же дня пришел в квартиру на Тележной, где уже была готова засада, и — после вооруженного сопротивления (сделал шесть выстрелов из револьвера, ранив двух городовых), — был арестован...

После трагедии на Тележной улице, в условиях, когда след царским ищейкам указывал не только Окладский, но и еще более осведомленный Рысаков, Перовская оставалась на сво­боде только семь дней. Каждый из них был для нее полон забот, надежд и смертельных угроз. Вся в поисках средств к освобождению Желябова, она находила время и возможность для прочих дел, включая ответственные поручения Исполнитель­ного комитета. Мало того, что она до своего ареста участво­вала в обсуждении всех документов ИК, а текст проклама­ции «Честным мирянам, православным крестьянам и всему народу русскому» (с призывом требовать от нового царя, чтобы /383/ его советниками были «не господа, а выборные люди от » народа»[1091]) подготовила сама, вместе с Ю.Н. Богдановичем и Г.П. Исаевым. Она работала и в специальном бюро ИК, «располагавшем грудой адресов, по которым оно рассылало прокламации во все концы и закоулки России»[1092].

«Узнав о близкой, неминуемой казни дорогого, — человека писал о Софье Львовне С.М. Кравчинский со слов очевидцев, — она ни на мгновение не оставляет строя: она рыскает по городу имея до семи свиданий в день; спокойная и бодрая, она ведет по-прежнему дела, и никому из видевших ее в эти ужасные дни не приходит в голову, какая бесконечная мука таится в ее груди»[1093].

Ознакомимся с подробными свидетельствами двух оче­видиц тех «ужасных дней». Слово — Вере Николаевне Фигнер. «В те дни я познала всю ее деликатность и бескорыстную заботу о товарищах. Дело состояло в следующем: после ареста Желя­бова 27 февраля квартира его и Перовской 28-го была очищена от нелегального имущества и покинута. С этого дня и до 10 марта, когда Перовскую арестовали, она ночевала то у одних, то у дру­гих друзей. При тогдашних обстоятельствах такое неимение своего угла было особенно тягостно и совершенно не вызыва­лось необходимостью, так как мы имели несколько обществен­ных квартир, где каждый товарищ мог считать себя равноправ­ным хозяином и быть как у себя дома <...> «Верочка, можно у тебя ночевать?» — спросила Перовская за день или два до ее ареста. Я смотрела на нее с удивлением и упреком: «Как это ты спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?!» — «Я спра­шиваю, — сказала Перовская, — потому что если в дом придут с обыском и найдут меня, тебя повесят». Обняв ее и указывая на револьвер, который лежал у изголовья моей постели, я сказала: «С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять»[1094]. /384/

Здесь же Вера Николаевна вспоминает такую подроб­ность, характерную для Софьи Львовны: «Перовская согласно идеалам нашей эпохи была великой аскеткой. Я уж не говорю о скромности всего домашнего обихода повседневной жизни, но вот характерный образчик ее отношения к общественным деньгам. В один из мартовских дней она обратилась ко мне: «Найди мне рублей 15 взаймы. Я истратила их на лекарство — это не должно входить в общественные расходы. Мать прислала мне шелковое sorti de bal; портниха продаст его, и я уплачу долг». До такого ригоризма у нас, кажется, еще никто не доходил»[1095].

Обратимся теперь к рассказу Анны Михайловны Эпштейн о последних днях Софьи Львовны перед ее арестом[1096]. «За два или за три дня до 1 марта», как вспоминала Эпштейн, у нее была короткая деловая встреча с Перовской. Перед уходом Софья Львовна сказала, что еще повидается с Анной Михай­ловной, «если будет „жива‟». И вот через несколько дней друзья Эпштейн дали ей знать, что Перовская ждет ее в условленном месте. Цитирую далее подробный рассказ Эпштейн об этой и следующих (последних) ее встречах с Перовской.

«Я чуть не подпрыгнула от радости. Соня была «жива» и, очевидно, собиралась ехать за границу. Мне и в голову не приходило, что я могу быть нужна ей для чего-нибудь другого, так как переправа через границу составляла мою давнишнюю и единственную специальность.

С такими розовыми мыслями вошла я в комнату, где меня ожидала Перовская. Она встала мне навстречу. Я начала с того, как я рада, что она, наконец, решилась ехать за границу. /385/

Она вытаращила на меня глаза, точно я сказала великую нелепость. Поняв свою ошибку, я начала просить, умолять оставить Петербург, где ее так сильно искали. Я не подозревала даже в то время о том, какую роль она играла в деле первого марта, но ее участие в московском покушении было уже рассказано Гольденбергом, как о том печатали все газеты, и этого по-моему, было за глаза довольно, чтобы оставить Петербург в такое время.

Но на все мои доводы и просьбы она отвечала категориче­ским отказом.

— Нельзя оставить город в такую важную минуту. Теперь здесь столько работы, — нужно видеть такое множество народу.

Она была в большом энтузиазме от грозной победы партии, верила в будущее и видела все в розовом свете.

Чтобы положить конец моим просьбам, она объявила, зачем позвала меня. Ей хотелось узнать что-нибудь о процессе цареубийц. Дело шло о том, чтобы сходить к одной высокопоставлен­ной особе, «генералу», человеку, служившему в высшей полиции, который, без сомнения, мог дать нам сведения о процессе, хотя следствие по нем велось в величайшей тайне. Этот человек не состоял в правильных сношениях с революционерами. Но слу­чайно я была с ним знакома несколько лет тому назад. Вот почему Перовская подумала обо мне. Вопрос касался ее очень близко. Человек, которого она любила, находился в числе обвиняемых. Хотя страшно скомпрометированный, он случайно не принимал прямого участия в деле Первого марта. И она надеялась.

Я сказала ей, что пойду охотно не только к своему «гене­ралу», но, если она находит это нужным, даже к своему «жандарму», с которым несколько лет тому назад я вела сношения по переписке с заключенными. Но на последнее Перовская не согласилась, говоря, что мой жандарм прервал всякие сноше­ния с революционерами и, наверное, выдаст меня полиции или же, если побоится моих разоблачений, выпустит за мною следить целую свору шпионов. Во всяком случае, ничего не скажет, да, может быть, и сам ничего не знает. С «генералом» же, напротив, бояться было нечего, потому что лично он был /386/ неспособен на подлость и в глубине души сочувствовал, до известной степени, революционерам. Было решено, что зав­тра в десять часов я пойду к генералу. Перовская хотела иметь ответ как можно скорее. Но, несмотря на все старания, никак не могла назначить свидание раньше шести часов вечера. Когда же я выразила свое удивление, она рассказала мне распределе­ние своего времени: оказалось, что на завтра у нее семь свида­ний, и все в противоположных концах города.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-11-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: