И обещания себе
Переводчица должна заниматься своими делами, а не раздавать клички и писать записки. Ну да, не пошла я сразу домой. Это она так говорит: домой. Я так не могу и просто говорю «к себе» или «на улицу ДаВинчи». Длинно получается, зато честно.
После бассейна мы с Татой идем к ней в переулок. Обычно нас никто не встречает, мы прощаемся в арке и расходимся. Но вчера во дворике на садовом диванчике сидели Мария и Альберто. Они одновременно протянули к нам руки. Я сорвалась с места, бросилась к ним и села между.
- Все, никуда не уйду отсюда! - сказала я Марии.
- Eee! - ответила Мария и поцеловала меня в лоб.
- У вас есть что-нибудь поесть? - повернулась я к Альберто.
- Kete, - ответил Альберто и они оба улыбнулись мне: Мария - своими большими очками, Альберто - белыми усами.
- Natascia, vieni qua![95] - позвал Альберто притормозившую Тату.
- Да, Тата, иди к нам! - перевела я альбертины слова.
Тата села между мной и Альберто. Я прижалась к Марии, и мы с Татой оказалась заложниками их рук.
Вот теперь как дома, подумала я и замерла, нюхая мариино плечо. Секунду. Это длилось секунду. Впору бы сделать снимок, но кроме нас во дворике только цветы.
- Andiamo![96] - встрепенулся Альберто и встал с диванчика.
- Ааап!
Это мы с Татой повалились на бок. Мария успела схватиться за ручку и охнуть.
- Venticinque minuti,[97] - проинструктировал он нас и пошел в дом.
- А что через двадцать пять минут? - спросила я у Таты.
- Наверное, обед, - ответила она.
Ну как он это делает: мысли читает и понимает как раз то, чего я больше всего хочу? А потом закрутилось: мы зашли в дом, гуляли по комнатам, трогали мариины статуэтки и не помнили ни про какие «минути». Когда мы обшарили все дозволенные комнаты и добрались-таки до туалета с окошком, Мария как раз позвала нас. Пока мы расставляли тарелки, она пыталась объяснить про какую-то большую розу, которую очень скоро должны привезти.
|
- Си-си, конечно. - Мы с Татой были не против.
Но вместо доставки приехали их дети: Розита и Рико со своими мужьями и женами. А розой оказался не цветок, а розитина татуировка от уха до плеча. Рико с Марией хохотали, когда Тата на пальцах изображала розу, а Розита ежилась, когда я гладила витой рисунок и не могла поверить, что кто-то так запросто позволил мне рассматривать свою шею.
Прорываясь через шестиголосые крики и смех, мы-таки уселись обедать. И почти неважно, что я не успела и глотка воды сделать и что Роза наконец перевела мне на английский про нашу следующую экскурсию, потому что зазвонил телефон. Мария несколько раз эгекнула в трубку и даже сняла очки, а потом передала трубку мне (хотя я как раз собиралась за закуску взяться). В трубке кричала Руби. Я даже не уверена, знала ли она, что я ее слышу. Сердце взбрыкнуло и тут же расхотелось есть. Я передала трубку обратно Марии.
Без всякого «чао» она тут же повесила ее.
- Now we will find out what is there[98], - улыбнулась мне Розита.
А я так и сидела с кусочком сыра, наколотом на вилку, и жевала воздух.
- Sorry, you have to leave[99], - розитины слова укололи не хуже вилки.
Я молча вышла из-за стола. Мария остановила меня в проходе, обхватила мою голову и посмотрела в глаза. Хотела, наверное, удостоверится, что я не плачу. Но я не успела сказать слезным железам заткнуться. Впервые в этой июльской италии я плакала. Мне нужно идти «к себе», а татиной семье нужно остаться здесь и съесть второе и десерт. Я хлюпала носом, уткнувшись в Марию. Она не торопила меня. Теперь наши «минути» затикали.
|
- Пошли, провожу - сказала Тата.
Я ни с кем не попрощалась, просто опустила голову и спустилась вниз. Тата принесла мой рюкзак. Почему как только мне становится хорошо, звонит Руби? Зачем вообще придумали какие-то другие семьи, если есть Мария и Альберто? Лёля как-то сказала, что это я такая, невезучая. Я поверила и разуверилась в себе. Когда ты перестаешь быть для своих родных ребенком, другие люди перестают быть виноватыми в твоих детских бедах. Источником становишься ты сам. Вот и сейчас, сказала бы Лёля, надо было за временем следить и вообще - домой идти. Но что я могу сделать, если в этом переулке мне не до времени? Что если я уже пришла? Неужели так не бывает, Лёлища, а?
Тата протянула мне бумажный пакет.
- Спасибо, - сказала я ей, даже не проверив что в нем.
Всю дорогу я мяла его в руках, пока он не стал кульком.
Руби ждала меня внизу. Она сидела за пустым столом. Я остановилась у дверей. Руби умела ругаться: я слышала как она бранит Джанни, как голосит на Макса. Слышала это сегодня в телефонной трубке и была готова. Но она заговорила шепотом:
- Ho già chiamato Irina[100].
Слова разлетелись и попрятались за шторами.
- La aspettiamo qua[101].
Она произнесла это слишком разборчиво, чтобы я не переспрашивала, а ведь раньше не утруждалась.
- Qua[102], - повторила она и стукнула по столу коротким, мясистым пальцем.
Дальше я
снимаю рюкзак и ставлю его в любимое рубино кресло,
сажусь на стул на другом конце стола и кладу голову на сложенные руки,
вспоминаю, как молчит Мария и гладит меня по волосам,
не чувствую себя виноватой, хотя Руби очевидно обратное
хочу пить.
|
Когда заходит Ирина, я машинально (словно в школе) встаю.
- Кэт, иди в свою комнату. Ciao, Rubi[103].
Ее черно-белые очки сползли с переносицы, и я вижу черные густые брови, которые так подходят к ее бордовым губам.
Мне нужно забрать рюкзак, но переводчица стоит у кресла и, кажется, не собирается никуда отходить, смотрит на меня. Протягиваю руку к рюкзаку, но она первой хватает его за лямку и протягивает мне.
- А с тобой, травини, позже поговорим, - и отпускает рюкзак.
Он падает на пол между нами. Когда я наклоняюсь за ним, Ирина делает шаг вперед и задевает меня коленом. Плечу не больно. Тело стало мягким, словно желе, внутри которого застыла жуткая, вязкая обида, которая будет еще долго липнуть к спине и подмышкам.
Сижу на корточках и делаю вид, что вожусь с молнией. Но на самом деле я
ничто,
не могу придумать даже слова в свое оправдание,
свечу трусами под полосатыми велосипедками (нужно будет их выбросить),
примеряю свою новую кличку,
ненавижу Италию,
СНОВА
НЕНАВИЖУ
ИТАЛИЮ.
Поднимаюсь наверх, закрываю дверь, прислоняюсь к ней спиной. Разворачиваю татин пакет. В нем три кусочка сыра, ломтик ветчины, веточка рукколлы, два хлебца и пирог. Все это перемешалось и слиплось. Отделяю пирог и съедаю его. В животе становится тепло, а в горле солено. Закрываю пальцами ноздри, наклоняю голову, дышу ртом. Окно в комнате открыто. На горячий отлив уселся ветер и тоже дышит вечерним теплом. Не хочет оставлять меня одну.
Подхожу к кровати, ложусь. I don’t deserve to be so lonely. Две слезины выкатились и смыли крошки от пирога со щеки. Хотела бы я ничего этого не чувствовать, не знать столько о порядке здешних вещей. Снаружи лето, внутри дыра. Просто жуть, какая. И прикрыть вход нечем. Каждый день делаю кучу всего правильно, со стороны все даже ничего: иногда смеюсь и могу вежливо ответить незнакомцу на улице, что «ио нон парла итальяне». Но все это неправда. Мне вдруг хочется, чтобы вся жизнь схлопнулась, а я осталась бы за скобками со своим радужным Kidland'ом[104] и пустой головой на плечах, чтобы стала свободной, взрослой и никому не мешала.
Я могла бы пролежать здесь с этими тянущимися как сопли мыслями целую ночь и
ничего не изменилось бы нигде и ни у кого,
никто бы не пришел пожалеть,
ничто бы не рухнуло, даже карточный домик на терассе у соседа.
Когда я открываю глаза, на улице темно. Окно закрыто, а дверь, наоборот, распахнута. Внизу включен свет. Слышу, как Руби болбочет, а Ирина то и дело откашливается. Включаю лампу и голоса стихают. Ирина на носочках поднимается наверх. Она останавливается в проходе и снимает очки, тут же надевает их как обруч и складывает руки на груди. Глаза у нее совсем узкие, а губы тонкие. Ее платье кажется плащом, а сама она - дементором.
- Ты здесь не выбираешь, - начинает она, - если ты опоздаешь еще раз, нам придется закрыть тебе дорогу заграницу на всю жизнь, поняла?
Киваю.
- Отмазываю тебя в последний раз, Катя, - продолжает она и закрывает глаза своими двухцветными очками, теперь она похожа на енота-полоскуна, - потому что ты мне нравишься.
Снова киваю.
- Завтра поговорим.
Она так же тихо спускается вниз, а я засыпаю в ненавистных велосипедках и без хоть какого «бона нотэ». Но завтра не будет никакого разговора, только короткие указания перед поездкой к фермерам.
Утром Руби нету дома, а на столе меня ждет записка. Острым школьным ирининым почерком в ней:
«Все давно объяснено в одной единственной книге. Как-нибудь расскажу. Порядок не поменять. Я сообщу Лёле, а для тебя что-нибудь придумаю».
Перечитываю записку трижды и засовываю ее в карман дорожной сумки. Быстрее хочу в бассейн - смыть с себя эти слова, скорее отсюда, чтобы рассказать все Тате и Димке.
Пока я пакую полотенце и сланцы, думаю, что
моя новая кличка не такая и уродская. Травини почти как Паганини - около музыки и все-такое,
у меня есть еще целый сэндвич,
ни за что не хочу забывать вчерашний день у Марии, хоть он и закончился так быстро,
я нравлюсь Ирине (?),
кто-то тоже подсматривает за мной в окно.
Прежде, чем выйти, долго умываюсь, а когда выхожу на улицу, ветер бережно высушивает мокрые щеки. Каждый должен заниматься своими делами: кто-то опаздывать, кто-то ждать, кто-то просто быть рядом.
«В программу берут разных детей. И чем более неотесанный ребенок, тем лучше потом виден результат работы семьи и группы. Но ваша девочка не такая - я сразу это поняла. Она мало ест, не отзывается на развлечения и понимает итальянский, хоть и не признается в этом. Я узнала, что она отличница, в школе поет и хочет стать врачом. Тогда откуда в ней столько несмирения?
Вчера она опоздала домой. Сеньора прождала ее сорок пять минут, а потом позвонила мне. Мы решили обзванивать все приемные семьи и в итоге нашли ее. Это неприемлемо. У каждой семьи своя задача по отношению к ребенку. Она не может выбирать, к кому ехать и во сколько возвращаться. Это решают правила программы, поэтому прошу вас обратить внимание Катерины на недопустимость такого поведения впредь».
Лёля прочла мне письмо по телефону. Ирина не стала ждать нашего возвращения и отправила его сверхскоростным-авиа-заказным.
Молчать в трубку было дорого, иначе Лёля бы не сказала и слова, пока телеком италия не решил бы, что мы просто забыли повесить трубки.
- Ну ты даешь, - процедила она.
- А давай теперь я расскажу, как все было.
И я рассказала все, начиная с диванчика и заканчивая енотом-полоскуном. Лёля только раз прервала рассказ возмущенным «а вот это вот не надо» на своих же словах о моей виновности во всем.
- Вали все на меня, если что. Типа, это тётя подговорила, а я уж разберусь.
Лёля бывает странной: вроде глобально за меня, но как только есть возможность уколоть - шарашит со всей силы.
- Ладно, Лёль, я им докажу, что могу сама решать. Поэтому - готовься.
И положила трубку.
Я еще не знала, как буду это делать. Но уже не сомневалась - свои чувства в обиду больше не дам.
Все, начало чего я не помню, как мне сдается, я делаю всю жизнь. Например, люблю кетчуп. Это Лёлина заслуга, она постоянно преувеличивает.
«Делать обычное вечным, - Лёлькино обычное дело, - подтрунивает Эдик».
«Да не было такого никогда, - возражает она, хотя мы с Эдиком знаем, что «такое» было на прошлой неделе».
Так мы привыкли и переняли эту привычку. Поэтому всякий раз если что, то обязательно «на всю жизнь», «никогда в жизни» и «жизнь-боль». Никаких тебе оттенков и компромиссов. Поэтому так и выходит по лёлиным законам, что и письма я пишу
ВСЮ
СВОЮ
ЖИЗНЬ
и ни днем меньше.
С тех пор, как Лёля уезжает от нас с Эдиком все чаще, и еще чаще - на подольше, я строчу ей письма куда бы она ни ехала. Но она их, по-видимому, не читает (если вообще получает). Ни разу не видела, чтобы она выгружала их из сумки после поездки или чтобы они где-то хранились (искала, клянусь). Прятать-то их не от кого, мы же не супермемейка тайных агентов. Мне она пишет на бегу, на листах из разных блокнотов и турброшюрок. Она рассказывает, что сейчас видит, и чем была и будет занята. Я все так же храню их под матрасом, конверты не выбрасываю, складываю хронологически и слежу за лёлиной географией. Но в Италии некоторые вещи хочется делать по-другому. Но раз уж я решила больше ей не писать, то теперь буду писать себе. Писать и оставлять на потом. Например, что
«дни проходят более ли менее, а произошло столько, как будто мы тут год. Переводчица заставляет меня улыбаться и не грустить, вести себя так, словно и-т-а-л-ь-я-н-ц-ы мне родные люди. Хуже всех тут я и Олька, нас даже наказали».
Лёля считает меня странной, пусть еще разок убедится в этом, раз так. Странно, что итальянцы так не считают, особенно Марьберто. Иначе не было бы ни денег, ни инструкций, ни вообще. Иначе они были бы как все: мултузили бы мои щеки и подкупали сладким. Но они меня будто... рассмотрели, и я перестала быть прозрачной, какой-то одной из многих и сделалась единственной. Лёлища ни за что не поймет. А если ей кто и подтвердит из авторитетных, то она хмыкнет и снова скажет, что у меня «всю жизнь так».