Ты любезна мне, и всякому ты любезна, - от всякого неотделима; все тобою согреты... Кто же согреет тебя? 6 глава




– Извини, Сеня, не рассчитал.

...А за окнами исхлёстывался ливень. Клонились, гудя, деревья, барабанно просыпая по окнам, по стенам, по крыше сухие ветки. Липла к стёклам мягкая сентябрьская листва. Где-то вдалёке пророкотал – грохнув – гром. Ветер, завывая, зашуршал по-снаружи, засвистел в щелях.

– Пошли, подышим, – потянул за рукав Капитан. – Пошли, пошли, а то до утра закиснем.

– Вот ещё! – упирался Семён Семёнович. – Темень, ливень, вон – ветер поднялся… Да куда ты меня тащишь? Не хочу!

– Идём-идём, за десять минут не расклеишься.

Капитан – в нажатие – распахнул тяжёлую двустворчатую дверь и вышагнул наружу. Семён Семёнович, заранее кутая в воротник скислившееся от неохоты лицо, вышагнул вослед.

…За дверью были день и море.

 

–––––––––––––––––– - –––––––––––––––– - ––––––––––––––

 

 

ЖЕНЩИНА

 

Она – не глядя, не задумываясь – выбрала с полки книгу. Перелистнула несколько страниц; оскользнулась-потерялась в строчках невидящим взглядом. Рука её разжалась, – книга, обмахнув гарм о шковым веером воздух, гулко шлёпнулась в половицы. Женщина вздрогнула. Женщина коснулась лица пальцами, ещё хранившими память-промятость твёрдой книжной плоти… Мимолётное изумление, как лёгкий электрический выдох… изумлению вслед – забвенье.

Тренькнули, дрогнув, часы. Обезумевшим, хохочущим скульптором втр е снулся в подоконник дождь. Изогнулась, слепливаясь в пронзительный долгий мешок, квартира.

Женщина заметалась. …Она давно металась, очень давно: из мира в мир – от стены к стене, – стукаясь лицом, грудью, коленями о всегд а шне не вовремя выступающие края зыбко-зн о бкой жилой кубатуры. Метания-сбор-урожая, урожая постылого, – так собиралось: края кубатуры – зав е домы и изначальны, и нет никакой возможности миновать дробящие режущие сокасания… есть возможность, но там, где она проступает – только намёк… или сон… или бред…; там удары яростнее, сильнее… там края свиваются-сщёлкиваются в пращу, а ты – в камень. Но и не метаться ж нельзя! – налетает сквозняк, и носит, носит. Будь ты слоном иль скалою – ему безразлично… хлопья звенящей пыли – из угла в угол… Будь ты слоном иль скалою…

Женщина заплакала. И слёзы её были злыми, холодными. И слёзы её были просящими, горячими. И отливали слёзы багрянцем. И били, били, били – мотыльками в ламповый плафон – в рукава, в руки.

На что она злилась? о чём просила? – всё вперемешку, ничего не разобрать. Да и слезами разве втолкуешь? Только – омоешься…

-

Нынешний год безумно походил на прошлый. А прошлый – на позапрошлый. Годы были, так ей казалось, покладисты к уплотнению и вмещали в себя многое. Каждый год, чудилось, доверху нагружался узорами замысловатыми; чуть коснись, чуть заворочайся – и узоры, а следом – год, сворачивались в кувшин, до горлышка полным-полнёхонький душным булькающим варевом. …Ах, прямо из горлышка! – …и обожжённое вопящее нёбо… Но, чуть подождав, чуть остудив – дуя, мотая, жадно дыша, – клокочущее пойло и жадность рта св и згивались в один рывок; кувшин пустел; нутро наполнялось, но оставалось неопределимым, в смуте… Количество и качество вобранного-принятого: что? почему? зачем? Но в привкусе стынь ядовитая – горечь. …И каждый год – так: ураганом. Может, в иные года урагана и не было… но то, что было – так: ураганом. И каждый ураган – своего цвета, масштаба, в своём, только ему присущем облаченье…. А – все одинаковы; один за другим: похожие, неразл и чные… проливные.

О, женщина так запуталась-заёрзалась в своих годах, что, когда её окликали по имени, она подхватывала это имя, даже не подозревая – ну совсем, совсем, – что оно её собственное.

– Эй, – говорили ей.

– Эй, – соглашалась она.

А потом плакала – злилась и умоляла, – потому что была не согласна, но опять опоздала это понять.

Вся в сумбуре, узлах, разв е рстьях – она алкала лета, полагая, что время погодного потепления сумеет её обогреть. Так: утешенье и ласка… Да-да, обогреть, обласкать, утешить, а может – и поделиться умением: в ней самой ничего подобного не было, даже самую малость, а так хотелось…

И приходило лето. И отталкивалось от игольчатого, алчущего, кричащего напропалую соседства. И убегало прочь. …А женщина плакала… А женщина звала лето… А женщина плакала… плакала… плакала… И садилась в пыльное кресло; из кресла – к себе была недобра и к тем, кто рядом.

А рядом-то почти никого и не было. Были цветы в горшках; был старый кот, умирающий от одиночества; было что-то ещё… и кто-то ещё… и где-то, и как-то… И, кажется, не было себя. Нет-нет! – вот: вглядишься – ты, влажная сверкающая жемчужина! – скользкая… никак не ухватить… а и ухватишь – шарик овечьего помёта, сухой, как кивок в темноте.

Ох, как же ей иногда хотелось разбежаться, – расшибить голову о стену. Да не удавалось… Не удавалось напрочь!: стены чувствовали позыв-предразбег и отодвигались; стены негодовали: как же это можно – бить о них чугунной затуманенной головой! неужто им и так от неё мало достаётся! …А женщина всхлипывала желчно, надорвано, обречённо. А женщина стискивала зубами губы, – раскачиваясь, – впивалась, объедаясь, в боль.

Падала кровь на землю. Падала женщина. Лежала себе, не орала, не шебуршилась, – вновь наполнялась надеждой. И, наполняясь, предчувствовала (ах, – звала!) её потерю.

-

Свои мысли, – как много их… но зачем? куда? – вот загадка так загадка! То – всплеск, то – скрежет… То – флейта, лопот а ющая лугами и перелесками, то – бубен, поднимающий о вздыбь горы, трясущий шелками т е рпковых ароматов… То – лица, застывшие… – о-о! – подвижные лица застывших статуй, сходящих к прежнему воплощению…

Ах, как много в ней всего! Ах, как мало! И то и другое – то ли рассвет, то ли сумерки, – всего вдосталь, всё через край; флаг над твердыней, зыбкий покров болота; всё просеялось-перемешалось, обратилось в полдень – так и застыло.

-

…Это тени, тени, тени… Тени свиваются в трескучий сохлый клубок, и клубок не находит опоры, и рассыпается на множество памятей-пятен, тяготеющих к прежнему начинанию. Это верно! …Но можно сойти с ума, если не принимать участие в этом тусклом, в этом блеск у чем, в этом по-над-сквозь проникающем танце. …Но можно и не сходить, если правильно понять своё собственное местоприст а нище, если, уразумев себя нитью, правильно уяснить своё расположение в бахроме, уясняя – насквозь – своё пред-н и тевое начало.

Тени падают, падают, тени хрипят, ворочаются, елозят. Тени переполняют ураганом каждую соринку на полу, каждую трещинку в стене. Тени сквозятся – белыми, да – почтовыми парусами, – напоминая, изнемогая, радуясь.

За поворотом – ровные крики из прогретых окон. За поворотом – бирюзовые волны, выпадающие из облезлого марева… взыскующие, манящие… Пропылённые ледники гор…

Но закат! но закат… Она – в визге – поворачивалась к закату спиной, обхватывала голову руками и вжималась – скручивалась – на корточки. О, она боялась заката. Закат никак не хотел пропускать-провожать её страхи в мир, и страхи возвращались назад, вламываясь, толкаясь, пробивая в женщине огромные вопящие дыры. Это продолжалось так долго и так обычно, что окончательного разрушения всё не наступало – никак не наступало! – оно откладывалось. И женщина боялась заката. И женщина грозила кулаками кому-то невидимому, кто вовсе закатом не был, кто выбирался всякий раз из длинного перечня лиц, мельтешивших из скудной – сиюсек у ндной – памяти. Но… …Но ещё больше женщина боялась рассвета.

Ну кому это не известно? – всякий знает!: на рассвете, раздвигая заросли и пучины, в жизнь проглядывают зеркала... Даже тот, кто полагает, что помнит себя, знает, видит (кто не помнит себя…) – вспоминает. Да. Куда он денется?

-

Рассвет…

Женщина смотрела, смотрела, смотрела на себя в зеркало и видела маленькую девочку, – крошечную белобрысую девчушку с упрямым взглядом. «Это неправда, – шептала женщина, – это уже не я; она – не я! Мне тридцать… ну да! – мне скоро тридцать семь лет… и это больше, чем необходимо, потому что я давно устала жить.» А белобрысая девчушка прищуривалась на женщину, фыркала, пожимала плечами. А девчушка усаживалась на землю, пристраивала на коленях альбом, открывала коробку с четырьмя цветными карандашами, и – не задумываясь ничуть, не морща лба, не тревожа указаниями руку – рисовала мир. Женщина ахнула. У неё, теперешней, было множество карандашей, оттенков немыслимых и несчётных, были мелки и краски, был даже диплом художника… была лихорадка, которая казалась ей лихорадкой творчества… но: но повторить, хотя бы и копируя, то что нарисовала белобрысая девчушка…! – о-о!! – …как!!? Женщина вбилась взглядом в зеркальное озерцо, зрачки её побелели. «Эй… – шуршали, скрипели, тёрлись сухие губы, – эй… Родная… Что же со мной…!?»

С улицы послышался крик. И ещё. И ещё… …Нет. Тихо. Тихо и шумно, привычно. Женщина закрыла глаза, и, раскачиваясь, сдавленно – толчками – засмеялась. Она поняла: это кричал мир.

-

(…Это шептали розы…

– Девочка… девочка… – шепнула роза.

Девочка-женщина повернулась к розе и осторожно, стараясь ненарочитым движением не ударить, не примять, взяла в ладони бутон. Лепестковая плоть бархатисто обшёптывала кожу, податливо шелестела, ластилась в долгожданную прозрачность соловьиными язычками.

– Здравствуй, роза, – сказала девочка. – Ты, оказывается, так хорошо говоришь! Ты умеешь говорить!

Роза выпрямилась из ладоней – восторженно посмотрела на девочку.

– Всё просто… всё просто…: ты захотела меня услышать. – Роза сияла. – И это случилось сегодня. Спасибо тебе! – Роза сияла, сияла, сияла. – Обычно, ты говорила сама и думала о чём-то своём, – а сегодня ты захотела меня услышать!

– Вот как… – надула губки девочка, но не выдержала, засмеялась. – Вот как! Как это зд о рово, зд о рово!

– Ну да, ну конечно! – ликовала роза и становилась фиалкой.

– Ого! – теперь ты фиалка? – удивлялась девочка.

– Разумеется! – веселилась фиалка и становилась одуванчиком.

Девочка удивлялась только чуть-чуть; она – это так замечательно! – ещё не стала взрослой, а потому – знала: образы-явности – туман… туман… туман… они не существуют вовне, а существуют внутри тебя, и только тогда, когда ты тяготеешь к глупости и бессилию, образы закрепляются, обхватывая тебя жёстким суровым поясом-частоколом… о! – зубья частокола не рады крови твоей, на них оставленной, но – ищут её. Девочка не обращала ни малейшего внимания, когда ей говорили, что «то» и «это» – это «то» и «это»; она видела взрослых насквозь: винтики и зубчики, застывшие в нелепой механической связке, несчастные неряшливые куклы, мерящие и осознающие мир под своё – кукольное – нутро. Хотя… некоторые из кукол были её родителями, были её родственниками… она любила их… и – и это проступало самым страшным в её жизни – позволяла им калечить себя, с ужасом наблюдая, что всё больше и больше становится кем-то другим, кем-то ещё – чужой для самой себя… чужой и невнятной…

– Что ты сидишь у подъезда? – спрашивал одуванчик. – Пошли гулять!

– Ух ты, пушистенькая голова!.. Ты и ходить умеешь? – поддразнила девочка.

– А как же! – воскликнул одуванчик. – Смотри!

Он расплеснулся множеством пушистых зонтиков, и зонтики полетели, полетели – кружась! танцуя! – цепляясь за тонкие солнечные лучи, на лучи карабкаясь, усаживаясь на них верхом. Зонтики взвихрились, веясь из края в край, слепляясь в тёплую светящуюся пургу, кутая деревья, здания, улицы в смешливые белые хлопья. «Как зимой… – взглядом в белизне купаясь – переполняясь! – восхищённо подумала девочка. – Я смотрела из шалаша на падающий снег… а снежинки переливались всеми цветами лета: розовым, фиолетовым, жёлтым… всеми-всеми! А ещё – бирюзово-синим, как море…»)

-

(Она сидела, нах о хлясь, в шалаше, который сегодня утром – играя – сделали мальчишки. Девочка уже начала мёрзнуть, но уходить – ни за что… ни за что! Шалаш – это так весело и так таинственно! Хоть и был он из самых обыкновенных старых деревянных ящиков, девочка ничуть в нём не разочаровывалась: сквозь щели падал, мерцая, снег… неподалёку стояли высокие заснеженные кусты, засматриваясь из позёмки – в небо, как дальние неоткрытые острова, на которых может быть всё что угодно, но – только самое хорошее… На скалистой снежной шапке ближнего к шалашу куста девочка различила в щёлку каких-то маленьких человечков. Она выбралась наружу и подошла: не человечки – два сросшихся веточками жёлудя; должно быть, они упали во-он с того дуба… Ну верно же! – это два мореплавателя; их смыло во время шторма с борта корабля; их выплеснуло на берег необитаемого острова, без воды и пищи, растерянных, изумлённых… Караул! Их нужно спасать!

Девочка прошлась вокруг шалаша – вытаптывая линию, помещая шалаш внутрь прямоугольного пространства. «Это – плот» – решила она. Пыхтя, подняла длинную сухую ветку и воткнула её в снег посреди плота: «А это – мачта». Девочка порылась в кармашках; высыпала на снег несколько маленьких пустых пузырьков из-под маминых пилюль. Набрала в пузырьки снег и положила их в свою корзинку. Наломала с кустов сосулек, взяла несколько щепок, немного сухой травы из шалаша – уложила туда же, аккуратно подвинув звякнувшие пузырьки. Вот и провизия. …Готово! Можно плыть. …Девочка взялась рукой за мачту, представила вздувшиеся, гудящие в ветре паруса и скомандовала: «Полный вперёд!»

– «Эй!» …Мореплаватели, увидев её, удивились, обрадовались. Взявшись за руки, они стояли на берегу и с надеждой смотрели на плот. Девочка помахала им рукой. Мореплаватели смотрели, и, наверное, думали: «Какая смелая, какая изумительная девочка! Она нас спасёт!» «Конечно, спасу, – думала в ответ девочка. – Вы теперь не бойтесь!» Плот приблизился к берегу; мореплаватели подпрыгнули от нетерпения; она бросила им причальную верёвку…

…«Не зря день прошёл, – болтая ногами и жуя пирожное, деловито думала девочка, – спасла пару бедолаг. – Она вздохнула. – Жаль только, мама ужинать слишком рано позвала, – я бы спела им песенку, чтобы утешить и ободрить ещё больше». Девочка окончательно развеселилась. Доела пирожное и, испустив воинственный клич, отправилась пугать родителей: «У-гу-гу!!!»

…А снег за окнами падал, падал, падал. Не было такого мгновения, чтобы не поменялось то, что полагало себя неизменным. По-новому выстраивались тени и узоры, по-новому соединялись звуки и складывались запахи. По-новому наступала ночь. …Мир менялся, менялся, менялся…)

-

Вчера, когда она возвращалась домой, прямо у подъезда к её ногам упал (нет, не упал – рухнул) бумажный листок. Впрочем, бумажным он оказался только при разгл я де, а поначалу увиделся как лист древесный, оттенков и формы незн а емых, с дерева невиданного… Женщина даже задрала голову – ошарашено – в попытке рассмотреть, выявить то самое дерево, с которого свалился лист. Да куда там! – всё деревья знакомые, годы здесь простоявшие… её годы…

Только взяв в руки, только окинув – цепляясь, спотыкаясь – взглядом, – узналось: бумажный, бумажный лист, ос е янный письменами. И – странное дело! – женщине показалось, что это её почерк… хоть и другой, другой, но и чем-то её… что это писала она… Так нет же, не писала! – она бы помнила…

«…зачем такое девочке?

откуда это девочке?...»

Эти две строчки как-то само собой и сразу выхватились взглядом из текста. Почему-то – но почему? почему? – они напугали женщину, – она стиснула, будто б в ознобе, в руке листок – комкая, сминая – и бросилась, перепрыгивая через ступеньки, падая, ушибаясь, часто дыша, на третий этаж, к себе.

Захлопнув за собою дверь, женщина, всхлипывая, пот и снулась в угол; замерла. Хотелось реветь. Очень хотелось реветь. Женщина расправила смятый листок… (и вновь – пока она его расправляла – листок обмахнулся в её сознание своей очевидной, очевидной-ускользающей древ е сностью)

Женщина дрожала, дрожала. Женщина плакала. Женщина читала, читала, читала, всё более и более уверяясь, что это написала она, но не понимая… не понимая…

-

«ах девочка

печальная

твой бант растёт из веточки

твой взгляд растёт из камушка

из ветра – голова

…зачем такое девочке?

откуда это девочке?

она и так печальная

в зелёных рукавах

…приветная приветная

качает тело в изморозь

а сердце – улет е лочка

а сердце – улет е лочка

…и домик твой качается качается качается

и домик твой касается

качается в тебя

и день в тебя касается

и ночь в тебя касается

и что-то начинается

как будто б начинается…

…всё время на приступочке

всё время перед дверкою

всё-время-не-входящая –

юл я щая волчком

вблизи – совсем пропащая

из дали – настоящая

и тут и там – болящая

и в том и тем – болящая

…зачем такое девочке?

откуда это девочке

…и что-то начинается

И что-то начинается»

-

«Вот… – бормотала женщина, – вот: птица сидит на верхушке мачты и первая замечает берег. Да вообще: только она его и видит. …Но не рассказывает. Потому что никто ничего не спрашивает у птицы. Вот: проще не заметить берег и проплыть мимо, чем что-то – взбредёт же такое в голову! – спросить у птицы; ох, птица! – а птица, конечно, сидит на верхушке мачты, – ну и что? … Забавно и страшно. »

Женщина взглянула в окно. Из окна – нос к носу – на неё смотрела осень.

Женщина закричала; выгнулась коромыслом, залопотала невнятное… Руки к вискам вскинула, – кинулась по квартире – из комнаты в комнату, – комнаты лихорадя, сматывая в клубок. Двигала мебель, сдёргивала покрывала, тыкалась лицом в паутинистый сумрак щелей. Что-то искала. Не находила… И опять искала.

Наконец, она выволокла из-под кровати длинный бумажный рулон; дёрнула за края – развернула в огромный бледно-метельный лист. Бросилась – бросилась! – к окну; прижала – прижала! – вжала в него шуршащий тяжёлый лист, – прижалась сама, плотно-плотно, крепко-крепко, как-то даже совсем не опасаясь, что может вывалиться – со стеклом, в стекле – на улицу и погибнуть.

Прижала. …Обняла. Рухнула на пол. Сверху – медленно отлипая от стекла, вдохом вбирая в себя бесконечность, колышась, колышась… – на неё слетел лист, орисованный-облачённый на краткий миг в облик осени.

Женщина завернулась в лист; скуля, заползла под кухонный стол. …Там и заснула.

-

...И увидела женщина сон.

Сидит она на стуле… нет, в кресле… (или на стуле?)… Чудилось: долго сидит, давно… и – седая, седая, как штукатурка, прямая, как указующий в звёзды палец; сидит и держит на коленях, оглаживая легонечко, горстку серой пушистой пряжи. А вокруг – огромная комната; сидит она в центре комнаты, и комната – пустая, пристальная… не холодная и не тёплая…

Вдруг – вдруг, из ниоткуда – в комнате произошло движение. Что-то явное-неопределимое – свивалось, копошилось, роилось, раздёргивалось на всякое-многое, беспрестанно меняясь, опадая и воспаряя вновь. Что-то… Но – вот: отслоилась маленькая фигурка и на четырёх быстрых лапках подбежала к женщине.

– Мя-у…!

Сначала, женщина подумала, что это её кот, что он пришёл навестить её во сне, рассказать о своей старости… может – прямо и неотрывно посмотреть в глаза, покачать головой… Да, ей часто казалось, что кот давно – напрямик, раз и навсегда – хочет поговорить с ней. О, как женщина боялась этого, как боялась! Вот, вот что было в его глазах: снежные хлопья – реющие лоскутья сердца, и – память, память, память… …Но, присмотревшись, женщина поняла, что это совсем другой кот… точнее – кошечка. Молоденькая золотогл а зая кошечка сидела у её ног и смотрела, смотрела… и поигрывала хвостом. Хвост дёргался-мотался, перемешивая тени и пыль, выказывая – призывно, очевидно – нетерпение, а может быть даже – досаду.

Женщина нагнулась со стула к кошке, желая коснуться её шёрстки – огладить, успокоить. Кошка перестала поигрывать хвостом, – замерла, вкрадчивая, как облизнувшийся фонарь.

– Ки-иса…

Онемелое от долгого сидения тело слушалось грузно, натужно. И как только оно шевельнулось, отв ы кше пытаясь осилить и соочер ё дить сиплый ворох движений, – пряжа соскользнула с колен… упала… Странно как-то упала – резко и быстро, а была, казалось, легче облака.

Кошка сразу же, без какой-либо паузы, подхватила пряжу, и, поддавая её лапами, погнала по комнате. Подбрасывала, валяла, щекотала усами, – развлекалась вовсю! – развлекаясь, укатывала пряжу всё дальше, дальше, будто – два мячика удаляются в известную им, заранее оговоренную сторону, два мячика-друга. Удивительное, торжествующее трепетание образовывалось промеж и вокруг. Ах!: бабочка и жук бултыхаются в ромашках – в ромашковом ненагл я дье, – только блики, блики пыльцы; бабочка, жук и солнце.

Женщина встала, удерживая-уминая сцепом зубов подкатившую слабость, – закричала, замахала руками, – побежала следом за кошкой.

Она бежала, и размахивала руками, и кричала, кричала, кричала… Ну до чего же огромная комната! …Она отбежала уже достаточно далеко: если бы обернулась – не смогла бы увидеть место своего исхода. Но: продолжала бежать, не оборачиваясь, не замедляя бега.

В некий момент женщина почувствовала, что ей приятен бег. Очень приятен! Этот стремительный однозначный лёт напоминал собою долгожданное лакомство, которым хотелось объесться, а объевшись – наполнить им карманы, кастрюли, сумки, чтобы был запас, чтобы лакомства было вдосталь, а лакомиться – сколько угодно. …Лицо пылает, – ветер, ветер; лицо-пригоршни, – э-гэ-гэй! ветра в пригоршнях – через край. Босиковый шлёп подошв сбивает пол в сметану-песок, и песок несётся следом, завывая, подталкивая, дразня.

В беге своём женщина почти позабыла – зачем? куда она бежала?.. И когда неожиданно-незаметно комната стянулась – преображаясь – в открытую дверь, и женщина на полном ходу через дверной проём проскочила, – появление кошки стало почти открытием.

Кошка лежала на земле, облокотившись локотком о пряжу. Лежала себе, усами потряхивала, мурлыкала.

– Привет, – кошка чуть приподнялась и махнула лапой. – Нос на бегу не отморозила?

Голосок кошки был тоненький, мелодичный, похожий на тихий размеренный плеск воды. Женщина зажмурилась; ей показалось, что она находится на ошарашенном солнечным зноем и стрекотанием травной мелюзги речном берегу. Река плескала о берег, журчала в столбах просевших мостков, топорщила мелкие гребешки зыби… Река покачивала-овеивала берег, и берег виделся не началом бескрайней земли, а крошечным м а ревным островком – солнечным пятнышком, крутящимся взад и вперёд в речных руках.

Женщина сделала шаг в сторону кошки.

– Ты поосторожнее, – попросила кошка. – А то ещё наступишь!

– Нет, что ты… – пробормотала женщина, испуганно делая шаг назад.

Её поспешное отступление и резко метнувшийся следом подол платья учудили целую тучу пыли.

Кошка сморщила носик, чихнула. Из-под её лапы выпорхнул комок пряжи; плавно взмыв – он в несколько расширяющихся витков оказался над головой женщины, – затанцевал, смешно переваливаясь в воздухе с боку на бок.

– Будь любезна, поаккуратнее, – попросила кошка. – Не озорничай.

– Я не озорничаю… – Женщина задумалась. – Я за тобой бежала. Бежала… бежала… А зачем?

– А почему бы и нет? – улыбнулась кошка. – Или у тебя были другие планы?

– Да не было у меня никаких планов. И нет… – Женщина неожиданно заплакала. – У меня вообще ничего нет! – понимаешь?

Женщина плакала. Комок пряжи танцевал в воздухе. А кошка – улыбалась; улыбалась и смотрела на женщину.

– Не надоело? – спросила кошка.

– Что?

Женщина сквозь слёзы посмотрела на кошку, но даже не смогла её толком увидеть: кривые слёзные зеркала, смешные, грустные: кап… кап… кап… Что тут разберёшь?

– Реветь, – уточнила кошка.

Женщина обиделась, даже разозлилась, и сразу перестала плакать. Обиделась – повернулась к кошке спиной.

А только и повернулась, – пряжа над её головой прервала свой танец. Пряжа закружилась, всё быстрее, быстрее, становясь уж и вовсе ни на что не похожей в этом кружении, а если на что и похожей, то – по дороге к похожести, не сейчас. Но, невесть с чего, будто б ваза грохнулась на пол – пряжа полых а тельно взгромыхн у лась. БУХ! Миллионом пронзительных грозовых игл просыпалась пряжа на женщину, продолжая – в проницнов е нии – прерванный танец.

Не в силах о чём-то подумать, что-то сказать, женщина отчаянным, почти надрывным движением развернулась обратно к кошке, полагая найти в ней поддержку, защиту от происходящего. Но…

Кошка зевнула. Мгновенно, – сразу после зевка, – кошка вспыхнула-возросла, став всем что только было вокруг, окружив женщину со всех сторон, и, от каждой стороны – распахнутый грозный оскал, вздыбленный в рык. Если б все медведи на свете собрались вместе и целью их собрания был бы совместный протяжный рык, то он показался бы чуть тренькающей виолончельной струной, по сравнению с тем, что услышала женщина.

Она метнулась – метнулась! – напропалую, не разбирая – куда? что? – чувствуя себя тополиной пушинкой, рядом с которой расхохотался северный ветер.

Миллион миллионов лет так было. А может быть – пять или шесть минут.

Женщина – в выдохе, в падении – открыла глаза. …Сна не было. Она не спала!

Она лежала у обочины спокойной простой дороги, а рядом с ней, вокруг неё, чуть поодаль, но далеко не убегая – носилась в траве кошка.

– Ко-ошка… – слабо позвала женщина.

Кошка не обращала на женщину никакого внимания. Никакого! Носилась неспешно в травах, – мягко про ё рзывая в ромашках, принюхиваясь к колокольчикам, сшибая белыми растоп ы рчатыми усами с возв ы сей цветочных пыльцу. Иногда, казалось, она и помелькивала взглядом на женщину, но – мимолётно, в о скользь.

– Ко-ошка… – снова позвала женщина. – Ну кошка же!..

– Чего тебе? – без всякого любопытства отозвалась кошка; она внимательно обнюхивала обширный незабудковый куст, по-прежнему не обращая на женщину никакого внимания – даже не взглянула в её сторону.

– Что со мной? Где я?...

– Как это – «что, где», – удивилась кошка. – Ха! Валяется у обочины, раскинулась, как полоумная клякса, и спрашивает – «что, где».

– А что это за обочина? – Женщина приподнялась, поправляя заплеснувшие лицо волосы. – Что за дорога?

– Дорога, – ответила кошка.

– Дорога… – слабо повторила женщина. – Дорога…

-

(Дороги ей мерещились всю жизнь. И – всю жизнь – она пряталась от них.

Жажда… Жажда! Шелест родника к губам… а родник отодвигается, отодвигается… а родник тренькает издалёка, призывно, призывно… а к губам – пыль, и пыль охр у стывает на зубах роем исст ы лых сир о тных планет… Жажда.

Шевельнёт левой ногой, правая – неподвижна. Шевельнёт правой, левая цепляется за углы. …Вроде бы, ничего страшного, а если и есть какие невнятности, какие угрозы, то позже – наладится, образуется… Но – мишень изнутри, и каждая пуля – в яблочко, и тоска разрывает на мелкие кр о шевные кусочки. И каждый – каждый! – кусочек разрывает тоска.

Голый пол. Картины на стенах. Пресная каше на блюде.

Близкие – мимо. Дальние – топчутся у холодной груди, припадая к пустым сосцам. …И из щелей, из трещин в замызганных стенах – обман, из визга петель дверных – вчерашние дни.

«…Мне не нужно ваших вымыслов и раздоров, прущих железной шеренгой из фабричного горклого бреда. Мне не нужно ваших фальшивых застолий, где пьют и едят друг друга. Мне не нужно гранитных оскалов ваших плеч, подбородков, взглядов…. Мне ничего этого не нужно. Но так получилось, что ненужное не спрашивает, не беспокоится – придвигается, требуя, умоляя, – присутствует неотвратимо… Мне – бежать?...Каждый раз, когда ноги привносят что-то более быстрое, чем обычно-шаганье, кажется – я мчусь!.. Куда?.. От чего и от кого? Кто вы? …Может быть – от себя?»

Дороги… Они были в картинах… в картинах; в картинах женщина пыталась увидеть своих детей. Но дороги там были густо перемазаны краской, важностью хмурой персоны, зряшностью беглых оглядок. Случайная встреча, завиток тумана, жар бурлящих костровых излучин, – бывало, дороги измелькивались и оттуда… да – зря, она всё выпускала из рук, поскольку сама управляла руками, поскольку сама повелевала рукам что им делать.

Жажда.

А теперь…)

-

Женщина смотрела на дорогу.

Дорога как дорога, – пропылённая просёлочная лента, медленно льющаяся сквозь луга. Такие дороги женщина видела, по таким ходила. Иногда они были приятны в хождении, иногда – утомительны, но – обычны. Обычны. Женщина никак не могла взять в толк: зачем? зачем ради какой-то – самой что ни на есть обычной – дороги на неё свалилась такая куча казусов, такой ворох невероятностей? Да ещё эта жуткая насмешливая кошка… совершенно бесчувственная! нахальная, грубая!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: