Совсем немножко геополитики




Ярослав Алексеевич Шипов

«Райские хутора» и другие рассказы

 

 

Ярослав Шипов

«Райские хутора» и другие рассказы

 

Рюшечки

 

Мы никогда друг друга не видели. Она присылала мне письма: корявым почерком, на тетрадных страницах в клетку. Сбивчиво и суетливо пыталась пересказать историю своих духовных шатаний, падений и, смею надеяться, некоторых прозрений. Там было много всего – мне оставалось только расположить события правильной чередой.

Помнила себя Евдокия с первых послевоенных лет. Просыпаясь, видела перед собой в красном углу бабушкины иконки – бабушка, стоя на коленях, молилась. Солнечный свет заливал комнату, вкусно пахло желудевыми лепешками. Теперь, в старости, она понимала, что была в те времена так близка к Богу, как никогда впоследствии.

«Я любила тогда всех людей, особенно, конечно, родных. Любила до замирания сердца. Все любила: речку, небо, родительский дом. День начинался с бабушкиной молитвы и бабушкиной молитвой заканчивался».

А дальше женщина вспоминает, когда же это все стало уходить. Она помнит момент, как увидела на своей подружке новое платьице с рюшечками. И этим рюшечкам позавидовала. А рюшечки, если кто не знает, это сборчатые полоски материи, которые пришиваются к плечикам, рукавчикам, – чепуха в общем. Потом девочка позавидовала новым коричневым туфелькам другой подруги. А через зависть в нее вошли и прочие погибельные для души страсти.

Она выросла, вышла замуж. Родила трех дочерей. Работала в сельсовете. И вся остальная ее жизнь была посвящена тому, чтобы жить не хуже других. А по возможности – и лучше. Приобретались мебельные гарнитуры, ковры, холодильники, телевизоры, магнитофоны… Когда они устаревали, их заменяли новыми. И ради этих приобретений, вспоминала Дуся, она и взятки давала, и документы подделывала, приходилось лукавить, лгать, льстить, лицемерить… А денег недоставало. Стали выращивать скот на продажу, разводили кур, уток, индеек. В этих трудах муж ее стал инвалидом. Но все у них было – не хуже. «Дом – полная чаша». Его достраивали, расширяли. Так дожила до семидесяти лет. И вдруг дом за одну ночь сгорел. Дотла.

Все село помогало его тушить. Никакого имущества спасти не удалось. Успели только выпустить из сараев всю живность. Сами на улицу выбежали – она в халате босиком, а он в тренировочных штаниках.

И вот утром супруги сидят на скамеечке напротив пожарища. Рядом с ними кот. Корова пришла и коза. А остальные – разлетелись и разбежались. И тут ветерок донес слабый запах желудевых лепешек: за огородами была дубовая роща, и, вероятно, желуди попали в огонь. Это был запах из детства…

А мимо шел батюшка в храм – готовиться к службе. Он тоже всю ночь помогал тушить пожар. Евдокия за ним увязалась, пришла босиком в церковь. Батюшка занимался своими делами, а потом спрашивает: «Тебе чего?» Она подумала – подумала и сказала: «Поблагодарить Бога». Дуся боялась, что священник решит, будто она с ума сошла. А он спокойно и понимающе кивнул: «Отслужим благодарственный молебен».

Вышла она после молебна на улицу. И стало ей легко – легко. Взрослые спешили на работу, дети – в школу. «Как же я люблю этих людей!» – осенило вдруг Евдокию. Между тем еще вчера она едва ли не со всеми была в раздорах.

Соседи пригласили попить чайку. Сидят они с мужем за столом, и вдруг заходит землячка, которая давно переселилась в город. А в селе у нее был родительский дом. И он пустовал, потому что родители умерли. Кто‑то сообщил ей о пожаре по телефону, и она сразу примчалась на большом красивом автомобиле.

 

 

 

Говорит: «Идите живите в этом доме! Вот ключи. А чтобы не было недоразумений, давайте я вам его сейчас продам за символическую цену! Мне он, честно, совсем без надобности». Супруги возразили: «У нас денег нисколько нет, даже символических». Но все же пошли в администрацию. А там уже приготовлена материальная помощь: «Получите и распишитесь!»

Открыли хату, и оказалось, что она очень похожа на ту, в которой Дуся провела детство. Даже иконы – словно бабушкины. И женщине стало радостно.

Тут начали приходить соседи, приносить еду, одежду. Возвращать кур, уток, индюшек. Но Евдокия сказала: «Куда улетели, там пусть и живут». Оставили козу – для молочного пропитания, а корову в тот же день и продали. Так и обустроились.

Внучки у Евдокии – взрослые девушки. Живут в городах, учатся. И вот она пишет: «Увижу по телевизору шубку какую‑нибудь, думаю: „Надо, чтобы и у моей внучки такая была!“ И тут же словно током: „Опять рюшечки!“ Этим пожаром мне указание было дано, чтобы я поняла свою жизнь. Он для меня – специальный. Шифер ведь от пламени взрывался и разлетался, соседские дворы были усыпаны этим шифером, но ни у кого ничего не загорелось. Так что это мне – указание, мне – знак. Как же я благодарна Богу, что никто больше не пострадал! Из‑за меня и моих рюшечек».

 

Чуркин – герой

 

В сообществе типографских рабочих газетные печатники всегда существовали словно бы самостоятельной, отдельной жизнью. Главные причины тому – неизменно ночная работа и высокая напряженность труда. Конечно, и другим полиграфистам перепадают ночные смены, но то – перепадают, а печатающий газету на них обречен. Если упомянуть еще вой и грохот ротационной машины, насыщающую воздух взвесь из бумажной пыли и мельчайших частичек краски, станет ясно: работа эта тяжелая. Плюс к тому требует мастерства – газетного печатника вдруг не выучишь, не подготовишь, навыки копятся годами.

В своих типографиях газетных печатников знают мало, да и сами они плохо представляют, что делается на предприятии днем. Ночная жизнь других типографий им ближе и понятнее, и ротационеры – асы, где бы они ни работали, друг о друге наслышаны, даже если никогда не встречались. То есть это – особый мир, он невелик, и занимательные события, случающиеся в его пределах, быстро становятся общим достоянием.

Вот и Чуркин в этом мире некогда был известен, хотя он и не ас вовсе, и даже вообще не печатник: за долгие годы он так и не сумел обучиться ответственному ремеслу. Впрочем, и не пытался – не хотел: первый этаж его, кажется, вполне устраивал. Первый этаж – вотчина подсобных рабочих, машина здесь оснащается подающимися со склада ролями (именно бумажный роль, а не рулон – странно было бы называть рулоном монолит весом в тонну). Печатник с помощником располагаются на втором этаже. Величественные агрегаты эти состыковываются в ряд и образуют цех газетной печати.

Но и на первом этаже Чуркин не слишком усердствовал – не раз бывало: роль израсходуется, а нового нет – где подсобный рабочий? Поищут, поищут и найдут в каком‑нибудь укромном местечке – спящим. Другого за нерадивость давно бы прогнали, но Чуркина выручала искренняя готовность покаяться и всегдашняя доброжелательность буквально ко всем – качества чрезвычайно редкие и оттого особенно притягательные. И потому его хотя и журили почти беспрестанно, но не наказывали. Сколько лет Чуркину, никто не знал, да и про семейную жизнь его ничего толком известно не было.

И вот однажды заглядывает в цех главный редактор, остановился у двери, поднял ладошку к плечу и сложил пальчики в куриную гузку – поприветствовал значит. Смотрят печатники на него – экий случай: впервые удостоил их главный своим посещением. Это прежний редактор, бывший фронтовой корреспондент, не боялся испачкать костюм – ходил по цеху, пожимал руки, а в новогоднюю полночь приглашал печатников в свой кабинет, чтобы поздравить и угостить крепким напитком. И лишь после этого уезжал домой.

Подошел мастер к главному – тот ему что‑то на ухо покричал, да в ротации кричи не кричи – все равно ничего не слышно, народ знаками изъясняется. Ну и поскольку знаков этих главный не понимал, ушли на переговоры. Возвращается мастер: «Чуркина!» В общем, выяснилось: братское по тем временам государство наградило Чуркина орденом – давно, еще в сорок пятом, а Чуркин, стало быть, воевал, и вот «Награда нашла героя» – заметочку с таким названием сами же на другой день и публиковали.

Стал Чуркин собираться в братское государство, да одежки подходящей у него не нашлось. Ну, выписали на десятерых материальную помощь – одели, обули героя, и является он наряженный и при всех своих орденах и медалях. Глянули мужики, а среди них и фронтовики были, и ошалели: под тяжестью наградного металла пиджак с Чуркина натурально сползал на один бок и плечо в воротник высовывалось. Механик – светлая голова – сообразил приспособить добавочные подтяжки: сзади они к брюкам пристегивались, а спереди – к внутренним карманам чуркинского пиджака. Получалось, правда, что теперь брюки без пиджака и пиджак без брюк снять было невозможно, а это могло привести к неожиданным последствиям, но: «Терпеть буду, – обещал герой. – Виноват…»

Съездили они – редактор за компанию тоже ездил, – привез Чуркин из братской державы крест с полосатой ленточкой, обмыл его, как полагается, и уже в следующую смену уснул на складе. И вдруг опять: «Чуркина!»

Теперь уже не совсем братская, хотя и дружественная, держава нашла его со своей наградой, пылившейся с тех же отдаленных времен, – помогли газетные сообщения о предыдущей поездке.

– Чего же ты там насовершал? – спрашивают его ребята.

– Виноват, – говорит Чуркин. – Не знаю… У нас там машина поломалась, тягача ждали… А эти прибежали какие‑то… мол, фашисты у них в городке. Ну, пошли, четверо нас было… А там – солдаты, офицеры… Ну, мы им: война кончилась, а они… Ну, выбили их… Потом еще какие‑то пришли: то же самое… Сипягин тогда погиб, младший сержант, из‑под Тамбова…

Костюм был пока в целости, подтяжки тоже, так что снарядили храбреца прытче прежнего. На этот раз привезли они с главным редактором куда больший крест, правда, без ленточки.

Редактор уговаривал Чуркина «подняться повыше» – предлагал место председателя профсоюзного комитета.

– Зачем? – отметал Чуркин его предложение. – На жизнь хватает.

– Какие‑то запросы у тебя ограниченные.

– Виноват.

– В том месте, где мы были, – замечает редактор, не без мечтательности, – и третья страна недалеко. – А та страна, к слову сказать, резко недружественная. – Может, ты и тамошних жителей освобождал?

– Может, и тамошних, – соглашался Чуркин. – Виноват. Тягач нам только через неделю прислали, так что не один раз хаживали, виноват… Потом еще и Гуськова убило – из Архангельска он, из самого. А эти позовут – мы и идем, а кто они? Мы ж языков не знаем, только что: «Фашисты, фашисты», – ну, мы и идем… Так что виноват: может, и еще в какой стране были…

Но в недружественную державу Чуркина не пригласили, да и вообще он вскоре оказался в казенном доме: его обвинили в ограблении табачной лавки и последующем поджоге ее с целью сокрытия преступления. При всех наградах своих Чуркин был человеком столь малозаметным, что никто за него и не вступился. Впрочем, один разок главного потревожили: он куда‑то вроде бы даже позвонил, но сказал: «Глухо».

Год спустя выявилось, что Чуркин не подпаливал и не грабил, наоборот – старался погасить пожар и спасти сигареты, которыми торговала его родственница. Она же что‑то там и похитила, потом, как водится, подожгла и в конце концов свалила все на безответного Чуркина, а он, к вящей радости следователя, на все вопросы отвечал: «Виноват…»

– Зачем он нужен был тебе, этот ларек? – спрашивали ребята, когда Чуркин приехал восстанавливаться в типографии.

– Прибежали: горит, мол, я и… Виноват, конечно же, знаю…

Однако на работу его больше не взяли: главный подарил ему «Историю Великой Отечественной войны» и тихо выпроводил на пенсию.

 

Русалки

 

В тридцати километрах от малого города С. есть озеро. Лежит оно среди огромных болот, отчего и собственные его берега большею частью заболочены и непроходимы. Впрочем, с одного края к воде узкой гривой выходит сосновый бор, а с противоположной стороны тоже есть клин посуше – там клюква.

К началу двадцать первого века народ славного городка оказался в такой нищете, что, подобно древнейшим предкам, выживал за счет собирательства: спасали грибы и ягоды. Грибы шли на пропитание, а клюкву сдавали заготовителям, получая взамен денежные купюры.

И вот как‑то осенью три подружки отправились на ягодный промысел. Одна была женой священника, другая – учительницей литературы, а третья – директором краеведческого музея. Сначала батюшка довез их на старом уазике до деревни, где жил знакомый лесник, а оттуда в прицепе колесного трактора компанию отволокли к месту трудового подвижничества. После чего трактор уехал.

Они ползали по болоту до темноты, а ночевать забрались в прицеп: дощатый пол его был устлан свежайшим сеном, поверх сена – матрацы, на них – спальные мешки. Легкая непромокаемая ткань крепилась к бортам специальными петельками, укрывая прицеп на случай дождя, то есть опочивальня была вполне уютной и понравилась женщинам. Они уже не один раз ездили в этом году за клюквой, однако ночевали на болоте впервые: сами придумали, чтобы не мотаться туда – сюда, не тратить на дорогу драгоценное светлое время – по темноте из этого мха не выберешься.

Отползав еще один день, подруги благополучно возвратились домой, и жизнь своей чередой продолжилась.

Недели через две к священнику прямо на улице подошел охотовед и предъявил претензию странного рода: дескать, читал он в газете батюшкину статью о процветающем в здешних краях язычестве и считает статью неправильной. Мол, при чем тут умственные заблуждения, если озеро переполнено натуральнейшими русалками. Охотовед был человеком, накрепко завязавшим, а кроме того, – настоящим охотником, то есть в своем историческом развитии стоял на ступеньку выше примитивных собирателей ягод, и священник задумался. Дальше выяснилось, что некоторое время назад охотовед ездил на озеро – как раз туда, где сосновый бор: там берег твердый и можно даже в воду зайти. Ночевал в кустах, огня не разводил, чтобы не потревожить уток. И вдруг с озера – то вой, то хохот.

– Я, – говорит, – выстрелю – тишина, а потом по новой хохочут… И так до утра… Только на рассвете затихли. А может, я их всех порешил…

 

 

 

– Так ты что же, прямо в них и стрелял? – батюшка тянул время, чтобы разобраться в происходящем.

– Конечно! Жуть страшенная!

– Ну а если бы ранил – как потом на мотоцикле везти: у них ведь ног нету… Опять же, группа крови у них какая?

– Какая?

– То‑то и оно…

– Я без смеха – жуть, говорю! Могу поклясться на Библии!

Но тут в сознании священника затрепетали вдруг некоторые подозрения, и он пригласил охотоведа к себе домой. Когда матушка разливала чай, он поинтересовался, хорошо ли им спалось во время ночевки в болоте.

– На той стороне всю ночь кто‑то бабахал – перепились, наверное.

– А вы что делали?

– Мы? – она повспоминала – повспоминала. – Болтали, наверное… может, пели…

– А что именно пели?

Надо отметить, что у матушки было музыкальное образование. Она регентовала в храме и сумела возрастить сносный хор, который почти до слез ублажил архиерея, приезжавшего напрестольный праздник.

Ночной концерт начался с «Песни Сольвейг» Эдварда Грига. Пришлось дважды повторить ее на бис. И все это под канонаду, доносившуюся с другого берега. Потом учительница пересказала подружкам сюжет «Пер Гюнта», а заодно и других пьес Ибсена, которые она некогда прочитала. Подружки были в восторге от норвежской действительности, и, кстати, когда барышня излагала драматические произведения, никто не стрелял. Жаль, что Гамсуна она не читала: хватило бы пересказывать до утра, и, глядишь, тогда не впал бы охотовед в языческое искушение и, возможно, добыл бы каких‑нибудь уток. Но тут музейная директриса решила блеснуть научными знаниями – а она готовила кандидатскую по частушкам, – и началось такое!.. Конечно, в рамках приличия – диссертация ведь, для печати, но они рыдали от смеха, пока силы не кончились. К этому времени охотник расстрелял все патроны.

– Вот что значит «без ума смеяхся», – пожурил ночную певицу благочестивый супруг.

Когда охотовед вернулся домой и рассказал обо всем матери, старуха кивнула:

– Сколько раз говорила тебе: ходи в церковь!

– При чем тут церковь?

– При том, что батюшки всё связывают, всё соединяют.

– Что связывают?

– А всё! Всё разрозненно, разорвано, разбито… мы всё разваливаем, а батюшки – соединяют, склеивают.

Он только отмахнулся:

– Городишь незнамо что!

– Когда б не пьянка, не потерял бы семью.

– А это при чем?

– При том, что женить тебя надо, а то русалки, русалки…

 

Кино

 

Отцу Петру выпало нежданное поприще – консультировать съемки фильма. «На канонической территории твоего прихода будет сниматься фильм, – сказал архиерей, – тематика сельская, в сценарии есть восстановление храма, так что надо соблюсти соответствие». При этом вручил еще и официальную бумагу, из которой следовало, что отец Петр должен провести на съемках десять дней «в свободное от богослужений время».

Отец Петр и свой храм ремонтирует – целыми днями на лесах, на крыше, да и детишек – четверо: два отрока, два младенца, а тут – кино еще…

И вот приехали: толпа людей, автобусы, грузовики, автокран, легковушки. И знаменитая актриса. Расположились километрах в десяти от отца Петра на высоком берегу реки и попросили отслужить молебен. Служит он «перед началом доброго дела» и видит, что никто не осеняет себя крестным знамением, а знаменитая актриса вообще покуривает в сторонке.

– Вы что же, – говорит, – драгоценные братья и сестры, сплошь – нехристи?

Двое или трое послушались, перекрестились. После молебна всякий интерес к священнику утратился: разбили тарелку – обычай такой, поднялся гвалт, и отец Петр незаметно уехал.

Недели через две пригласили осмотреть бутафорский храм, сделанный из гипсокартона.

Церковь была совершенно как настоящая, разве что увенчали ее крестами – задом наперед.

– Какая разница? – недоумевал художник картины.

– Крест, где бы ни находился, всегда смотрит, как будто с востока, а нижняя перекладинка должна быть поднята на север, – пояснил батюшка.

– Иконостас шестнадцатого века, – хвалился художник, – скопирован абсолютно точно, – и в подтверждение раскрыл толстый альбом с цветными иллюстрациями.

Иконостас был оклеен бумажными иконами прекрасной печати, но боковые двери забыли, и отец Петр указал их в той же толстенной книге.

– А этих, посредине, что – недостаточно? – спросил киношник, заметно раздражаясь.

Батюшка объяснил, что через Царские врата так просто не ходят, что они имеют сущность богослужебную. Но вешать боковые двери все равно не стали: изобразили их краской и привинтили декоративные ручки. А вот кресты повернули правильной стороной.

Через неделю снимали сцену со священнослужителями. Отец Петр заставил переодеть подризники пуговичками вперед. Барышня‑костюмер возразила: «Нам же удобнее застегивать сзади».

– Алтарь – единственное место, где вас, к счастью, нет, а нам удобнее застегивать пуговицы спереди, а не сзади, – объяснил батюшка.

 

 

 

Это «вас», надо предполагать, относилось в данном случае не только к барышням – костюмерам, а имело значение всеобъемлющее.

Тут подошли его прихожанки, сподобившиеся связать свою жизнь с кинематографом: одни участвовали в массовках, другие грели чай и готовили бутерброды. Женщины, отработавшие по тридцать‑сорок лет в леспромхозе, говорили, что за всю жизнь не слышали столько матерных слов, сколько за эту неделю. Отца Петра и самого коробило от разговоров киношников, но, похоже, другого языка они не знали. И знаменитая актриса тоже. Ее не смущало даже присутствие детей на площадке.

Позвонил архиерей:

– Жалуются на тебя. Просили, говорят, погоду наладить, а то дожди не дают им снимать, а ты что сказал?

– Не помню, владыка.

– А ты сказал, что за их матерщину не то что дождь – снег пойдет, было такое?

– Может, и было, и впрямь не помню, но из‑за сквернословия действительно сокрушался.

– Ну так вот: вчера, на Успение Пресвятой Богородицы, у них снег пошел.

– Вы шутите?

– Какая шутка? Серьезно!

– Но у меня ничего такого не было, – удивился батюшка.

– Так ты вчера, наверное, службу служил?

– Конечно, Успение ведь!

– Вот и я про то. А они, брат, культуру двигали. В массы. Но ты уж постарайся больше так не пророчествовать: пусть поскорее отснимут да и отправляются восвояси.

– Господи, помилуй, – опечалился отец Петр, – в августе снегопад – горемыки, несчастные люди…

«Шестой раз», «седьмой», «восьмой», – считал он посещения съемочной площадки. На десятый раз приехал, а толпы нет. Зашел в киношный храм, еще раз полюбовался бумажным иконостасом, погоревал из‑за мусора, оставшегося после съемок, и вдруг увидел на подоконнике книжицу. Это было Евангелие, послужившее в каком‑то эпизоде и брошенное потом за ненадобностью.

«Забыли, – вздохнул отец Петр, – до чего же несчастные, дикие люди!»

Вернувшись домой, он записал имена новых знакомцев для сугубой молитвы.

А фильм этот вышел в свой час на экраны и был отмечен наградами.

 

Усадьба

 

Старый приятель попросил освятить две дачи – свою и еще чью‑то: не то знакомого, не то родственника – не вспомню. Ну да это совершенно не важно – важно, что находились они километрах в двадцати одна от другой, и, переезжая с места на место, мы привернули в Захарово – имение Марии Алексеевны Ганнибал. Близилось двухсотлетие Пушкина, и знакомец мой решил посмотреть, восстанавливается ли усадьба: он был писателем с журналистским прошлым и потому очень многим интересовался.

Среди заваленной снегом поляны высился железобетонный помост – цокольный этаж, по всей видимости. На помосте находилась небольшая группа людей, которые что‑то обсуждали, но очень уж невесело, вяло. Приятель мой вылез из машины и пошел к ним, а я остался: журналистского прошлого у меня не было, а священническое настоящее никак не располагало к праздному любопытству. Помнится, один старый архиерей поучал: «Не бегай за проблемами, не гоняйся: если это твоя проблема, она сама придет к тебе на порог».

Приятель перезнакомился со всеми – а это были архитекторы, – выяснил, что у них возникли непреодолимые затруднения, и спрашивает:

– Вы священника не приглашали?

– Где же, – отвечают, – его найти?

А тогда, следует принять во внимание, приходов было совсем немного и батюшки оставались большой редкостью. Тут приятель мой вернулся к машине и говорит:

– Надо бы еще освятить закладку дома.

Вот она и пришла, даже и не проблема вовсе, а задача: малая, простая, служебная – теперь решать будем. Вылезаю я из машины: в епитрахили, поручах, с требным чемоданчиком – архитекторы обомлели. Симпатичные люди такие – мужчины с бородками, дамы в шубах. Взобрался я на бетонный цоколь, поздоровался.

 

 

 

– Вы что, – говорят, – специально ради нас сюда и заехали?

– Да кто ж его знает, – говорю.

Смотрю, сложен первый венец – как раз то, что надо для освящения.

– Где восточная сторона? – спрашиваю.

Они указали: а там против середины бруса лежит топор. Тут настал мой черед удивляться – при освящении надо трижды ударить топором по восточному бревну:

– У вас все уже приготовлено…

Они совсем растерялись: позвали рабочих, начали выяснять, с чего вдруг топор обнаружился на этаком специальном месте, но бригадир отвечал:

– Да кто ж его знает? Где работал, там и бросил, где бросил, там и лежит.

Приятель тоже был изумлен происходящим. Когда уезжали, он сказал архитекторам:

– Любит вас Господь.

– Пушкина любит, – смиренно возражали они и, обращаясь ко мне: – А вы как думаете?

А я думал, что Господь любит и Пушкина, и архитекторов, и всех нас.

С того дня непреодолимые сложности эту стройку уже не посещали, и дом Марии Алексеевны Ганнибал, в котором прошло детство гения, был восстановлен к назначенным временам.

 

Заказник

 

Архиерей вызвал меня и отправил в командировку:

– Там художники, муж и жена, весьма преклонных годов – пожалуй, к восьмидесяти. Они передали нам несколько храмовых икон, и вообще много чего делают для Церкви. Попросились на этюды. У соборного старосты есть дом в деревне – отвезли их туда.

– А я, – говорю, – Владыко, каким боком – к живописи?..

– К живописи – никаким. Но у них есть охотничья собака и ружье. А к этому делу вы в недавнем прошлом – всеми боками… Завтра открывается охота. Посмотрите там, чтобы они не заплутали, не перестреляли друг дружку, чтобы их волк или медведь не съел, в общем – чтобы не было никаких недоразумений.

Еще рассказал, что художники эти – реалисты, то есть пишут мир таким, каким его создал Господь Бог, ничего не уродуют, в отличие от всяких абстракционистов, авангардистов и модернистов.

Дал машину. Спрашиваю водителя, куда мы едем. Он говорит, что сначала по трассе, потом направо, там налево по грейдеру, дальше совсем узкий проселок, а всего километров шестьдесят. Но куда именно мы едем, я так и не понял.

Добрались. Деревня – три избы. Избы страшные: в землю вросшие, покосившиеся, крытые не то линолеумом, не то клеенками. Возле одной – живописцы: этюдники в разные стороны – люди работают.

– Щедрый у нас человек соборный староста, – говорю, – этакой роскошью гостей облагодетельствовал.

– А им нравится, – пожал плечами водитель, который уже бывал здесь.

Отставив занятие, они бросились к нам с восторженными восклицаниями: похоже, им действительно нравилось. Тут же откуда‑то из‑за деревни налетел шальной фокстерьер, облизал всех и снова улетел за деревню. «И на кого же, – думаю, – они собрались охотиться с норной собакой?» Для такой охоты был совсем не сезон. Сейчас могла бы пригодиться легавая… Оставалось надеяться, что пес хоть как‑то знаком с жизнью сеттеров, пойнтеров или курцхааров. А может – спаниелей…

Разгрузили продукты, и машина уехала. Живописцы вернулись к этюдникам, а я пошел размещаться в отдельной избе – похоже, вся деревня принадлежала соборному старосте. Староста этот был из эмвэдэшников, за годы работы в храме воцерковился, но весьма странно… Случалось, разговор коснется каких‑то людей, которые по его правоприменительному разумению вредны для Отечества, будь то политики, чиновники или рок‑музыканты, он и рубит сплеча: «Повесить надо!» Если его одернут, вздохнет:

«А что?.. Но, конечно, по‑нашему, по‑христиански, – с любовью».

Отворил я дверь – внутри темно и сыро: темно оттого, что древние стеклышки с годами совсем помутнели, а сыро – от безжизненности. По счастью, печка, как мне и обещали, сохранялась в исправном состоянии, и к вечеру избу удалось просушить.

Следующий день начался спокойно: супруги работали, я ходил по грибы. Но после полудня в деревню заглянули двое мужчин: они шли из леса и тоже – с грибами. Познакомились, разговорились: мужчины приехали издалека – из Тюменской области, чтобы проведать свою сестру. Сестра не так давно вышла замуж за солдатика, который происходил отсюда, перебралась к нему, родила сына, а он, празднуя это событие, пьянехонький утонул. Вот они и приехали посмотреть на ее существование, а при необходимости увезти обратно.

Оказалось, что в трех километрах от нас есть небольшое село, и стоит оно на берегу озера, а в том озере уток – тьма!

– Отчего же их не стреляют? – спрашиваю. – Ведь сегодня открылась охота.

– И сами не понимаем, – отвечали тюменские братья. – Оттого, наверное, что в селе мужиков не осталось.

А еще они приглашали воспользоваться дюралевой лодкой:

– Она заметная – оранжевая такая. С веслами и не замкнута: катайтесь сколько хотите.

Вечером провели учебные стрельбы. Правда, сначала старик долго не мог собрать двустволку – забыл, как присоединяется цевье. Ну, с этим вопросом управились. Потом я подбрасывал вверх ржавую сковороду, он стрелял – не попадал, а пес ошалело носился вокруг деревни. Тут вдруг дама потребовала ружье. Мы отговаривали, предупреждали о сильной отдаче, но бесполезно:

– Я ведь раньше стреляла, ты помнишь?

– Голубушка, так ведь когда это было?

– Что ты хочешь этим сказать?

Воткнули в землю кол, к нему приставили все ту же сковороду. Ружье было явно тяжеловато для голубушки, и, прицеливаясь, она отклонилась назад. Только я хотел попросить ее стать правильно, как раздался выстрел, и старушка опрокинулась навзничь. Бросились ее поднимать, а она отмахивается ручонками и бранится:

– Почему не предупредили, что так сильно ударит в плечо?

– Да мы говорили, голубушка…

– Но что именно так сильно – не говорили.

– Непослушная, – ласково сказал старик.

– Зато попала! – радостно воскликнула она, поднимаясь и отряхиваясь.

Действительно так: расстояние было небольшое, и сковороду разнесло в клочья. Заодно и кол перебило.

Рано утром, одевшись по‑походному, я вышел на крыльцо. Вскоре показались и живописцы. Супруг был в светлом костюме, перепоясанном патронташем, в соломенной шляпе, из которой торчало помятое перо ястреба‑перепелятника. Вчера вечером я уже видел это перо – его откуда‑то притащил фокстерьер. Дама была в длинном розовом платье, тоже – в соломенной шляпке и с белым зонтиком, который в сложенном виде являл собою элегантную трость.

– Мы, знаете ли, решили дачные костюмы надеть, – объяснил старик, – в рабочей одежде неприлично.

Нашему брату времени для изумления не дается нисколько. Мы так часто сталкиваемся с чем‑то из ряда вон выходящим, что, если каждый раз изумляться, будешь все время ходить с разинутым ртом. А еще ведь и служить надобно – произносить возгласы, проповеди…

Мой наряд явно не соответствовал столь диковинным для охоты облачениям: пришлось вернуться и надеть подрясник. Болотные сапоги я снимать не стал.

Шествовали мы не спеша, чинной поступью, а вот фокстерьер то уносился вперед по дороге, то приносился обратно: городской пес просто обезумел от деревенской свободы. Когда подходили к селу, дама взяла его на поводок, чтобы не нанести ущерба местным курам. Тут как раз стало припекать солнышко, она раскрыла над головой зонт, и в таком виде мы вышли на берег озера. Вправо и влево разбегались вдоль берега избы, а прямо перед нами у деревянного пирса стоял военной внешности серый кораблик с надписью: «Охрана природы». Рядом с ним покачивалась на воде оранжевая лодчонка.

Когда мы грузились, на палубу кораблика вышел из рубки человек в форме лесничего.

– Доброго здоровьица! – старик приподнял шляпу.

– И вам… здравствовать, – рассматривая нас, человек отвечал медленно, словно в растерянности.

Пустились мы по волнам: художник в белом костюме, художница под белым зонтиком, я в подряснике и белый пес. Уток на озере было действительно много. Старуха кричала: «Стреляй туда!», старик бил, мазал, пес прыгал в воду, куда‑то плавал, ничего не приносил.

Наскочили на отмель. Подвязав полы длинной своей одежки, я выбрался из лодки и долго толкал ее. Потом влез обратно. Обогнули маленький остров, и тут я увидел на специальном столбушке железный щит с надписью: «Воспроизводственный участок. Охота запрещена». Получалось, что этот мелководный залив с камышом и прочей травянистой растительностью был местом утиных гнездовий и никто здесь не охотился, а мы бултыхались на виду у всего села и почем зря бабахали в небо.

Художники так увлеклись пальбой, что ничего не заметили. Тут, к счастью, погода переменилась: поднялся ветер, начал накрапывать дождь, и мы заспешили к берегу. Я понял, что человек на кораблике охраняет этот участок и что он был совершенно потрясен невиданными нарядами и от растерянности не смог даже остановить нас. А жители села, ошарашенные престранной картиной, смотрели в окна и, кажется, не решались выходить на порог.

 

 

 

Но теперь‑то мы нарушители закона, и старик – самый главный, поскольку именно он стрелял… Хорошо еще, что ничего не добыли. Охранник природы наверняка уже вызвал милицию, и у кораблика нас могла ожидать невеселая встреча… Вот уж порадуем архиерея! И нечего винить тюменских братьев: они, думается, были вполне искренни – сами только приехали и про здешние края мало что знали: «уток – тьма». Между тем дело неожиданно принимало арестантский оборот – оставалось только молиться…

 

 

 

У кораблика нас никто не встретил.

Дождь продолжался, и когда мы пришли в деревню, белые брюки художника до колен были вымазаны в грязи. А вот супруга его, у которой в одной руке был зонт, в другой – подол, сумела сохранить длинное платье сухим и чистым.

Ночью дождь превратился в ливень, и шофер, примчавшийся рано утром, заставил нас быстро собраться: мы успели доехать до грейдера, пока проселок не развезло.

Гости были премного довольны. Архиерей поблагодарил меня и сказал:

– Я был совершенно уверен, что под вашим водительством все у них будет в высшей степени благодатно и без каких‑либо недоразумений.

С архиереями кто ж спорит? Я и не стал его разубеждать.

 

Маша

 

Отец ходил по Волге баржевым шкипером. Мать, как повелось у баржевых, работала при нем матросом. Жили они в кормовой надстройке, здесь Николушка и родился. Была зима, баржа стояла в затоне, и отец сколько мог утеплил жилье: обшил тесом и настелил пол. Согревала их небольшая железная печка, служившая заодно и кухонной плитой. Почти на всех соседних суденышках точно так же зимовали другие семьи – целая деревенька. Этим волгарям просто некуда было деваться – за войну они утратили кров.

Первые семь лет Николушка существовал при родителях, потом его определили на берег – в школу‑интернат, где он сменил своего старшего брата, поступившего в мореходку. Некогда у них была и сестра – предвоенного года рождения, но во время эвакуации она заболела и умерла. Эвакуировалась семья недалеко: от родного Сталинграда километров двести пятьдесят вниз, где взрослые работали подборщиками – подбирали трупы, плывшие со Сталинградской битвы. Там, в селе, девочку и похоронили.

Иногда родители навещали могилку, брали с собой и Николушку. Капитан буксира останавливал караван и ждал, пока они на лодке сплавают в село и вернутся обратно.

Кроме обычной школы, Николушка посещал и музыкальную – уж очень отец любил музыку: сначала возил с собой патефон и меж фронтовыми песнями слушал романсы в исполнении Надежды Андреевны Обуховой, потом приобрел радиолу и множество самых разных пластинок. Чаще других крутили Чайковского: по мнению отца, сочинения выдающегося композитора особенно гармонировали с волжскими берегами. Такой же чести удостоились некоторые произведения Глинки, Рахманинова, Бородина и Калинникова. Бывало, отец заведет пластинку, выйдет на палубу, смотрит на проплывающие берега и слушает, слушает… Потом говорит: «Годится!» Или: «Не годится!» Это уж кому как повезет. К его прискорбию, в музыкальной школе были только духовые инструменты – их Николушка и осваивал.

Летом, в каникулы, он жил с родителями на барже, помогая в меру сил и умения. Шкипер, а по судовому расписанию – баржевый, опускал и поднимал якоря, отвечал за швартовку, подруливание в сложных местах: у причалов, мостов и шлюзов, вечером зажигал на мачте огни. А еще приходилось то и дело ремонтировать что‑нибудь, подкрашивать, драить, смазывать – Николушка во всех этих делах и участвовал. Мать стирала, готовила еду, но при необходимости могла не хуже отца управиться с якорями или швартовкой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: