НОЧЬ ПЕРЕД БОЛЬШОЙ ПАХОТОЙ




 

Если бы не Бенис, этот вечный заводила, все могло бы оставаться по‑прежнему. Ведь злосчастное поле Пауры пустует с самого конца войны. Простояло бы еще и этой осенью. Но куда там! До тех пор надоедал Бенис, пока не прожужжал отцу все уши, пока тому жизнь не опостылела. Пришлось уступить. В который уж раз! Беда теперь с молодежью, хоть с родными детьми. Все чего‑нибудь выдумывают, все старых в спину подталкивают: то, мол, сделай и это сделай. Целую осень не давали покоя с поставками: дескать, выведем Алёнскую апилинку на первое место. А теперь – с этим полем. Октябрьские, мол, на носу, отметим их, запашем бодяк, по которому ветры в пятнашки играют. Мыслимая ли это штука – ни с того ни с сего чужие пашни пахать? Деды‑прадеды такого не слыхивали! Но поди попробуй уломай молодых! Земля‑де теперь всей стране принадлежит, и нельзя ей пустовать – всем убыток. И такую тебе проповедь закатят – нехотя замолчишь.

Коли начистоту – правда на их стороне: нехорошо, когда земля по лемеху плачет. Этот Паура – чтоб его волки схватили и не кинули – с конца войны глаз не кажет. Одни говорят – с немцами удрал. Возможно. С оккупантами он шел рука об руку, слезы людские гитлеровцам пригоршнями таскал. А другие твердят – засел он в Жвербленской чаще, по ночам зверствует. Тоже возможно. Куда ему еще деваться, коли подошвы горят от чужой крови и слез? Вот и пустует земля. Взяла ее под свою опеку земельная комиссия, одному предлагала, другому, но кому ее высватать, когда тут же делят поместье Омпене да еще окрестных богатеев пашни вымеряют! Брали люди, где кому поудобнее, а сюда заявились всего двое – Алешюнас и Шалтонис. Дескать, оба мы у Пауры много лет батрачили, оба возьмем по восьми гектаров. По восьми – оно конечно, хорошо, а куда же остальные тридцать восемь девать? За два лета так все заросло бодяком и полынью, что мимо без слез не пройдешь. Земля как масло – хоть на хлеб ее мажь. А тут… черт подери, одним словом!

И еще Бенис по целым дням зудит:

– Созовем, тятя, собрание, договоримся о совместной обработке. Ты в этом году прежде всех сдал поставки, сам волостной председатель тебя другим в пример приводит, скажи только слово на сходке – все пойдет без задоринки!

Что же оставалось делать? Как с ним не согласиться?

Вайшнис поднял голову над хомутом, зажатым между коленями. Сразу же после собрания он заторопился домой и, как добрый хозяин, принялся осматривать все, с чем завтра утром на пахоту. Башка прямо раскалывалась от услышанных споров. Одни – «за», другие, особенно Жельвис, – «против». Третьи все колебались и говорили: толку не будет, все передерутся в первый пахотный день, а уж будущей осенью, когда урожай делить, – и подавно! К этим пристал и Паурис, вечный мямля. Четвертые – с ними и сосед Рузгис – соглашались участвовать, только если примут в компанию кулаков Сточкуса и Алаушаса. И все набивали трубки, палили самосад так, что к концу сквозь клубы дыма ни черта не стало видно. Только совсем под вечер разошлись, обещав наутро взяться за плуги, и теперь, должно быть, тоже готовят хомуты и постромки, как и он, а может, еще лошадей кормят и даже чистят их.

При мысли об этом у Вайшниса екнуло под самым сердцем, что, коли в самом деле другие придут с конями, начищенными до блеска, в самой лучшей упряжи, какая только нашлась на усадьбе? Есть ведь такие задавалы, которые так и норовят другим пыль в глаза пустить. Сразу тебе нос утрут!

– Нет, погоди… – заворчал Вайшнис, снова нагибаясь над хомутом. – Меня отродясь никто не обгонял!

Хомут был хорош, только уж очень почернел от пота. Это, конечно, пустяковина. И если бы не порвалась хомутина, то упряжь, можно сказать, отличная – только несколько соломинок вылезает.

«Выдержит! – решил Вайшнис. – Ну, а постромки?»

Но тут его взгляд привлекло широкое пятно, рыжевшее с правой стороны. Он вспомнил, как летом пахал, не подогнав упряжи, натер лошади холку и искровенил хомут. Это, конечно, не диковинка, нечего было за голову хвататься. У коня холка зажила, да и омут уже пообтерся. Но как теперь быть? И еще эти соломинки лезут… Вайшнис еще раз повертел в руках хомут и отложил в сторону.

– Нет уж, – молвил он, подходя к кровати, где спала жена. – Мать, а мать! – потряс он ее за плечо. – Дай‑ка ты мне кусок рядна! Слышишь? Рядна, говорю, давай!

– А? – сонными глазами оглянулась Вайшнене, отрывая голову от угревшейся подушки. – Бенис где шатается?

– На сходке остался с парнями еще про что‑то потолковать. А ты мне отрежь кусок рядна. Слышь, того, толстого.

– Какого рядна? – совсем уже очухалась Вайшнене. – Чего ночью пристал? На что тебе рядно?

– Хомутину перетянуть. Понимаешь? Совсем сносилась, а завтра чем свет пахать выходим. Говорю тебе – вставай.

– Святый боже! – уселась Вайшнене в постели. – День‑деньской бегаешь, духа не переведешь, а только глаза закроешь – опять он тебя языком как плетью хлобыстнет! Обалдел ты с этим хомутом? – крикнула она, обозлившись. – Всю жисть пахал, – хорош был хомут, а теперь, на ночь глядя, пристал как леший… Не дай господи!

Вайшнис почувствовал накипавшую в сердце обиду.

– Баба бабой и останется! – пробормотал он свое любимое присловье. – Будь ты неладна! – повысил он голос. – Весь свой век я у себя под кустиками пахал, а там меня разве только пес разглядит, коли мимо сиганет. А тут! Тут всем на глаза надо показаться, понятно тебе? Ничего тебе, бабе, не понятно!

– Велика беда! – огрызнулась Вайшнене, не трогаясь с места. – Разок‑другой шилом по дырке – и крышка! Станет кто в твой хомут носом тыркаться!

– Даешь или нет?

– Отвяжись от моей горемычной головушки! – снова улеглась Вайшнене. – Тебе нужно – сам и бери! – добавила она, укрываясь.

Вайшнис постоял‑постоял и отвернулся. Ему был хорошо знаком каждый закоулок и дома и во дворе. Молча впотьмах отправился в сарай, нашарил рядно, на обратном пути прихватил из‑под навеса пшеничной соломы. Все принес домой и сразу так углубился в работу, что не заметил, как вернулся Бенис.

– Не спишь, тятя?

– Как же, уснешь в такую пору!

Сын пригляделся, заметил хомут и широко улыбнулся.

– К завтрему, тятя?

– Не твое дело!

– А на сходке ты, тятя, здорово высказался, – немного помолчав, заговорил сын. – Коли хоть пядь земли останется невспаханной, так мы не хозяева, а… как это ты там сказанул? Помнишь, все захлопали?

Вайшнис, сопя, загонял солому в хомутину. Притворился, что не слышит.

– И Пауриса отлично отбрил, – продолжал сын. – И тех подкулачников. Мол, хвост никого еще вперед не вывел и не выведет! Так, что ли, тятя? Ха‑ха… Паурис так и залез за чужие спины!

– А ты бы помог! – пряча в усы усмешку, сурово упрекнул Вайшнис. – Один я до самого утра проманежусь!

Минутку оба работали молча.

– Хотел я тебя попросить, тятя, – снова обратился Бенис. – Позволь мне взять новую пару постромок. Ладно? Которые мы осенью свили…

– А тебе на что? В озере воду мутить?

Сын ухмыльнулся:

– Завтра увидишь, тятя.

 

Понуро плелся Паурис со сходки. Путь и так не близкий, а хорошо бы, чтобы еще растянулся! Сердце сосала горькая обида, а вместе и острый стыд, от которого Паурис останавливался, озирался по полям в поисках утешения.

«Черт меня потянул за язык! – размышлял он, стискивая и опять распуская кулаки. – Вот и огреб… и огреб… Вся изба от Вайшнисовых слов заржала…»

Еще горше только что пережитой неприятности угнетала мысль, что это уже не впервой. Выставил себя на посмешище и с вывозкой леса, и с севом, и с поставками… И почему всегда так получается, что везде он – последний? Работает, кажется, не ленится, а все в хвосте да в хвосте. Даже пословицу сложили в округе: «Спешит, как Паурис, задом наперед!» И этим присловьем, будто кнутом, хлещут всех отстающих.

Он опять остановился на обочине дороги. Ветер тихо шуршал в порыжелой ржаной стерне. Сумрак собирался по оврагам, а оттуда поднимался в гору, укрывая все своими серыми крыльями. Где‑то мычало стадо, которое гнали с пастбища. Лаяла собака. Неподалеку, все глубже уходя в темноту, маячили эти треклятые бодяки, из‑за которых сегодня весь сыр‑бор загорелся.

«Завтра тут все соберутся, – с горечью подумал Паурис. – А может, и не все? Ведь и Жельвис против выступал, и Рузгис… Их‑то наверняка не будет…»

Эта мысль его отчасти утешила. Не он один завтра глаз не покажет. Но облегчения хватило ненадолго. Что Жельвис не выйдет – понятно. На всех косится, все ожидает каких‑то перемен. Опять же Рузгис – коня у Алаушаса одалживает, на Сточкусовой телеге ездит… Не осмелится. Неужто и ему, Паурису, с ними заодно?..

«А коли идти, то с чем?» – продолжал он свои раздумья, плетясь дальше.

Вспомнил, что, когда запахивали картофельное поле, он бросил плуг в конце пашни. Опять же хомут. Не то под навесом возле телеги, не то в сарае, где картошка для свиней, а может, и в стойле остался. А постромки – узелок на узелке, сплести бы новые. Пока все приладишь, пока выберешься – уж и полдник.

И он представил себе – завтра явится в поле, а другие уже десятую борозду ведут. Все обернутся с ухмылкой, а кто‑нибудь, как всегда, подденет:

– О! И Паурис из сонной деревни пожаловал! Как всегда, как всегда…

На глаза набегали тяжелые, горячие слезы обиды. Паурис до боли стиснул руки.

– Вот так… – зашептал он. – И завтра так, и послезавтра, и…

И вдруг выпрямился во весь рост, вскинул кверху кулаки.

– Ну, погодите! – погрозил он кому‑то невидимому, глотая слезы. – Я вам еще покажу! Всем покажу!..

 

Четырнадцать лет прожила Рузгене со своим мужем, а еще никогда не видела его таким неразговорчивым, как в тот вечер. Слонялся из угла в угол, щупал вещи словно чужими руками, а на вопросительные взгляды домочадцев отвечал какой‑то диковинной ухмылкой.

– Не заболел ли, Повилас? – затревожилась жена. – Может, липового цвета отварить? Что с тобой?

– Ничего, – тихо, словно виновато, отвечал Рузгис, – не тревожься. Все в порядке…

Жена минутку помолчала, следя за странно изменившимся мужем и обдумывая его рассказ про сходку.

– Стало быть, Алаушаса со Сточкусом так и не принимают?

– Нет… А чего Алаушас заходил?

– Звал ржаное жнивье запахивать. Тебе бы с ним поговорить, Повилас. Как же это?

– Толковал я с ним. Какое еще жнивье? Я все отработал.

– Говорит – за семена, что весной брали. Но послушай, Повилас, коли Алаушаса не приняли, так и тебе нельзя идти. Еще обозлится… И, как нарочно, звал завтра на жнивье. Бог весть что подумает.

– А я и не собираюсь…

– Вот и хорошо, вот и хорошо, пусть и другие знают! Чего ж не принимать? Разве это не люди? Алаушас нам семян дал, Сточкус телегу одалживал, а тут вдруг… Что бы ты без них делал? Не ходи – и все!

Рузгис стоял у окошка, вглядывался в темноту.

– Семян‑то они дали, мать, – заговорил, не оборачиваясь. – И телегу одалживали. Но ты рассчитай, сколько мы бились за эти семена. И сено я косил, и рожь, а ты чуть не неделю картошку копала, теперь еще стерню… Горькие ихние подарочки! От таких подарков пот градом по затылку катится…

– Что поделаешь, Повилас, – вздохнула Рузгене. – Не выходит у нас иначе…

– А почему у других выходит? – обернулся к ней Рузгис. – Почему другие, глянь‑ка, и семена получили из волости, и землю им вспахали по договору, и все прочее? Все ты меня уговариваешь! – начал он уже злиться. – Все на месте, дескать, семян возвращать не придется, можно отработать, – и прочие райские сладости! А от этой сладости свою зябь не лущили, ничего на зиму не приготовили. Обособились мы от людей, будто волки, ни с кем не поладим, ровно дикие! Завтра все на пахоту, а я? А я‑то что? Всей деревне наперекор Алаушасу стерню запахивать буду?

– Чего на меня разорался? – отрезала жена. – Я тебя неволю? Не хочешь – не ходи. Только чтоб потом не раскаиваться. Алаушас обозлится – сам знаешь… А на других нам смотреть нечего. Коли охота, пусть хоть трясину Кайрабале вспахивают, а нам‑то что? Мы и потихоньку проживем.

Рузгис разинул было рот, хотел что‑то сказать, но только рукой махнул – и опять к окошку.

– Неправильная наша жизнь, мать, – произнес он, немного помолчав. – И думы у нас неправильные…

 

Вайшнис встрепенулся уже с третьими петухами. С большим трудом поднял веки. Пока вчера перетянул хомут, пока вставил новые постромки, было уже за полночь. И потом долго ворочался, раздумывал о завтрашнем дне, о невиданных делах, которые на свете творятся, и о том, чтоб, сохрани боже, не проспать. А теперь, чувствуя тяжесть во всем теле, поспешил накинуть тулуп и будить Бениса.

Но Бенис уже встал и, посвечивая фонарем, чистил в стойле лошадь.

– Сена бы свежего подбросить, – промолвил, входя, Вайшнис.

– Все сделано, тятя. Расчешу гриву коню – и бегом. Сердись не сердись, а в поле тебе одному придется выходить. Ладно? Только не опаздывай. Кругом, слышно, уже на всех дворах возятся, того и гляди, обскачут!

– Ну, ну… сам знаю!

В белесом утреннем свете все отчетливее выступали деревья, выбеленные заморозком кровли и заборы. Минутка‑другая – и перед глазами раскрылись поля, полные звонкой тишины, бугорки с побелевшими макушками, лес, подернутый голубой дымкой.

Уперев лемех в жердь, Вайшнис размахивал кнутом. Ему все казалось, что лошадь плетется медленно, что уже поздно, что он всех застанет в поле, а ведь первый выступал вчера. И еще как выступал!

– Н‑но, задери тебя волки! – причмокивая губами, снова замахнулся он кнутом.

Вдруг из‑за бугра, где дорога спускается к речке, показалась конская голова, потом и вся лошадь, а за ней – человек, державшийся за ручки плуга. Вайшниса даже в пот бросило. Обернулся налево – оттуда спешили даже два пахаря!

– Обгонят, черти немазаные, чтоб им ни дна ни покрышки! – выругался Вайшнис и сам улыбнулся своему волнению: «Чего это я, как дите малое?!»

А кругом появлялись все новые и новые землепашцы, со всех сторон приближаясь к заросшему бодяком полю, словно солдаты на приступ крепости. Кольцо все сужалось и сужалось. Уже послышались приветствия, прозвучали возгласы, рассыпался веселый смех.

И вдруг все замерли, уставившись на залежь. По самой середке, приближаясь к собравшимся, равномерно вышагивали три пахаря, выворачивая дымящиеся борозды черной земли.

– Ребята! – вскрикнул один из собравшихся. – Да ведь кто первый‑то, ешь тебя мухи с комарами?! Паурис! Паурис!

– Скажи‑ка!

– Ах он скот неподкованный!

– Быть того не может… А за ним кто?

– Чудеса, мужики! Паурис прежде всех?

– А кто же те другие? И лошади какие‑то неизвестные…

– Ну, крышка, ребята, Паурис всем нос утер!

А Паурис довел плуг до лужка, вывернул, поглядел на всех так, будто он ни при чем, и повернул лошадь на новую борозду. Только уже основательно продвинувшись вперед, не выдержал и исподтишка, через плечо бросил взгляд на земляков, которые чуть не оцепенели от подобного поведения. То ли ветер занес ему пылинку в глаз, то ли прохладный воздух резанул по ресницам, только Паурис заморгал и отвернулся.

Вайшнис даже назад отпрянул, увидев, что, кроме Пауриса, на пашне – его Бенис.

– Ты как? Чей конь?

– Комсомольская бригада, тятя, – усмехнулся сын. – В честь тридцатилетия Октября. Ну, становись за мной, – опоздал!

– Опоздал, – буркнул Вайшнис, понукая лошадь.

Поднявшееся солнце ярким багрянцем залило свежие борозды. Кругом уже на большой площади блестели толстые, сочные ломти земли, после долгой неволи каждым комочком впивая живительный утренний воздух. А сверху ложились все новые и новые пласты, хороня жесткие стебли чертополоха, разбойно раскинувшуюся лебеду, конский щавель. Поле так и гудело от песен и шуток, эхо широко разносилось по округе, и сердца сильнее бились, и глаза бодро глядели на начинающийся день.

Многие слышали эти песни. Слушал их и Рузгис, спозаранку после долгих жениных уговоров вышедший лущить стерню у Алаушаса. Но проложил он только единственную борозду и остановился у межи. Долго глядел на шумное поле большой пахоты, чувствуя, как сердце учащенно бьется, освобождаясь от тревог, забот, сомнений. И наконец схватил поводья и повернул лошадь к толпе.

– Со всеми вместе! – крикнул он, размашистыми шагами приближаясь к остальным пахарям. – И я… вместе со всеми.

1947

 

ОЛЕСЬ ГОНЧАР

ПОДСОЛНУХИ

 

Ожидая, пока разыщут председателя колхоза, скульптор сидел на крыльце конторы и спокойно попивал минеральную воду. Стояла сильная жара. Молодые деревца устало опустили ветви, будто хотели совсем свернуться и укрыться в собственной тени. Безлюдный двор, просторный, песчаный и горячий, напоминал собой кусочек пустыни, случайно заброшенный сюда. Был час обеденного перерыва, и все живое попряталось в тень, притаилось, затихло. Лишь в конторе кто‑то изредка пощелкивал на счетах да над цветниками гудели неугомонные пчелы. После городского шума и грохота, после утомительной дороги скульптор отдыхал. Снял галстук, расстегнул ворот рубахи и почувствовал себя почти как дома.

Его покой неожиданно был нарушен табунком полуголых, до черноты зажаренных солнцем мальчишек. Выпорхнув откуда‑то из‑за стены в увидев на крыльце незнакомого пожилого человека в белом костюме, они остановились, крайне заинтересованные: кто бы это мог быть?

Стали энергично высказывать разные предположения:

– Лектор, а может, опять кандидат наук?

– Наверное, приехал по зеленому конвейеру.

– Или за мериносами…

– Гляди, какая лысина: хоть на коньках катайся!..

Скульптор добродушно усмехался, любуясь ребятами. Мысленно он уже начинал лепить их стройные фигурки, переводил из глины в бронзу, выставлял на видных местах в городском саду.

Тем временем подошел председатель, приветливый краснощекий человек с искристыми неуловимыми глазами. Откуда‑то ему уже было известно, что скульптор приехал лепить знатную колхозницу Меланию Чобитько.

– Сейчас все организуем, – заверил председатель. – Я уже дал команду: Мелания придет сюда, – и, дружелюбно оглядев гостя, пригласил его в свой кабинет.

В просторном, залитом солнцем кабинете было пышно и багряно от знамен. Порядок во всем, блеск и чистота бросались в глаза.

– О, у вас, как у министра! – заметил скульптор.

Председатель принял его комплимент довольно спокойно.

– А как же… Вот поляков здесь принимал, еще и стульев не вынесли. Прошу, садитесь, – указал он гостю место против себя.

Усевшись, они некоторое время молча изучали друг друга. Председатель застыл за столом, как кобчик, зоркий, крутошеий, весело настороженный. В первый момент скульптору странно было видеть на блестящем стекле стола рядом с резным письменным прибором загорелые руки председателя и черные рукава его пиджака. Однако вскоре скульптор и в этом нашел своеобразную привлекательность и гармонию. Эти узловатые руки тоже стоили того, чтобы их вылепить.

– Расскажите мне, пожалуйста, о вашей героине, – попросил скульптор, кладя ногу на ногу. – Я о ней знаю только из газет.

– Про нее и в журналах писалось…

– Читал. И фотографии вырезал, правда, одни только профили: анфас нигде не попадался.

– Что ж вам о ней рассказать?.. – мялся председатель, видимо, не зная, что именно нужно от него этому лысому субъекту с холеным, как будто накрахмаленным лицом. – Золотой человек. Скромная, работящая, настоящая патриотка. У нас ее очень уважают. Отец погиб на фронте, кончила семь классов. Звезду заработала на кукурузе, а в этом году взялась еще и за подсолнухи.

– Это все хорошо, но для меня этого слишком мало. Вы понимаете, товарищ председатель… Как бы вам это попроще?.. Одним словом, мне не анкета ее нужна, – меня интересует ее душа, характер.

Хозяин задумался, вздохнул. Поди разбери вас, кому что надо: тому дай анкету, тому душу, а тому еще что‑нибудь.

– Характер вы сами увидите. Тихий, добрый… Относительно же души, – усмехнулся, поглядев в потолок, председатель, – не знаю, откроется ли она вам.

– А почему бы и нет?

– Да так… Душа – вещь тонкая, к ней особенные ключи нужны. Но позвольте поинтересоваться: зачем вам душа? Вы же будете лепить, вам, так сказать, фигуру дай, физиономию лица.

– О нет, не только это! – горячо возразил скульптор, и председатель сразу почувствовал, что залез не в свои сани. – Внешность, конечно, для нас тоже много значит, но подлинные источники красоты…

Гость не успел закончить свою мысль. В дверь кто‑то сдержанно постучал.

– Заходи! – крикнул председатель, видимо, по стуку узнав посетителя.

Дверь открылась, и в кабинет, сверкая Золотой Звездой, несмело вошла плотная девушка в черном шерстяном жакете, повязанная снежно‑белым платком. Скульптор скорее угадал, нежели узнал в ней Меланию Чобитько.

– Вы меня звали, Иван Федорович?

– Звал. Вот познакомься: товарищ скульптор приехал тебя лепить.

Знакомясь, скульптор окинул девушку острым взглядом профессионала. И ему сразу стало понятно, почему она появлялась в газетах только в профиль. Мелания не могла похвастать красотой, и фотокорреспонденты, вероятно, немало потрудились, подыскивая для нее позу, когда девушка выглядела бы лучше, чем была в действительности. Что ж, фотографам это удается, но как быть скульптору?

Председатель посадил Меланию по правую руку от себя, под знаменами и венками из сухих рисовых колосьев. Смотрел на нее ободряюще, почти восторженно, как на писаную красавицу. Кто знает, может, Мелания и казалась ему такой? Но она сама, видимо, хорошо сознавала свое несовершенство и все время смущалась под внимательным, изучающим взглядом скульптора, будто в чем‑то провинилась перед ним. Сидеть ей было нестерпимо трудно. Ей мешали собственные плечи, собственные руки и ноги, и вся она, казалось, сама себе мешала.

– Вот, значит, Мелаша, наш уважаемый гость, товарищ скульптор, – зачем‑то еще раз пояснил председатель. – Он хочет лепить тебя для выставки.

Председатель лукаво посмотрел на Меланию, и скульптор посмотрел, и она сама как бы взглянула на себя со стороны.

– Такое придумали! – сгорая от стыда, потупилась девушка. – Нашли кого!..

Скульптор следил за ней с беспощадностью мастера‑профессионала. Мелания как бы нарочно взялась разрушить все его творческие замыслы. Держалась принужденно, через силу, мешковато, и чем дальше, тем эта нескладность не только не уменьшалась, а, наоборот, еще больше бросалась ему в глаза. Он понимал, что нелегко будет девушке сидеть перед столичным скульптором, зная заранее, чего он хочет, желая ему угодить и не умея угадать, как именно. Он все ждал, что вот Мелания придет в себя, освоится, станет вести себя свободно, естественно. Но где там!.. Сидит как на иголках и то и дело криво улыбается Ивану Федоровичу, прикрывая губы платочком. Вначале это забавляло, но потом начало раздражать. Может, она вообще не умеет быть иной, может, эта неуклюжая, примитивная манерность уже въелась в существо девушки, стала второй натурой, и ничем ее не выбьешь?! Кстати, зачем она вырядилась, как на свадьбу? Ах, Мелания, Мелания, трудно тебя лепить!..

Разговор не клеился. Мелания слова не могла сказать, чтоб не взглянуть на председателя и не спросить глазами: так ли, мол, впопад ли? Скульптору было обидно за нее. Такая здоровая, свежая, нарядная – и в то же время совсем беспомощная… Будь такая возможность, она бы, видимо, с радостью согласилась, чтобы председатель и говорил, и шутил, и позировал вместо нее, лишь бы только самой избавиться от этой мороки. «Неужели она всегда такая? – нервничал скульптор. – Неужели не бывает у нее… этой… искры?»

– Скажите, у вас есть родственники, друзья? – спросил он, заходя с другой стороны.

Мелания густо покраснела.

– Родственники есть, – чуть слышно прошептала после паузы. – И друзья… О каких друзьях вы спрашиваете?

– Она еще не замужем, – брякнул председатель, неприязненно взглянув на скульптора.

Скульптор понял, что дал маху, что это бестактно и не надо было вовсе об этом спрашивать. Да разве все предусмотришь, разве угадаешь, как к ней подойти!..

С какой стороны ни заходил – все она была не та, какой он хотел и надеялся ее увидеть. Попробуй‑ка выхвати характер из этого хаоса небрежных линий, неуклюжих жестов!..

«Все это типичное не то! – наконец горько признал скульптор. – И мне, собственно, здесь нечего делать. Возвращаться, пока не поздно! Но чем же теперь отговориться, как выпутаться из всей этой истории? Чтоб ее не обидеть, так, будто ничего и не было? Ведь она, в сущности, ни в чем не виновата… Так же, впрочем, как и я».

– Вот, Мелаша, ты имеешь шанс, – весело сказал председатель. – Когда‑то только богинь лепили, а теперь уже и до нас очередь дошла. Вперед прогрессируем. Разве не так?

– Лучше бы вы взяли мою подругу… Ганю.

– Ганя Ганей, а ты тоже не прибедняйся. Лепись… Теперь перед нами еще одна проблемка: надо где‑нибудь устроить гостя.

– Да я ненадолго, – предусмотрительно начал отступать скульптор. – Возможно, завтра и уеду.

– Как?! – поразился председатель. – За ночь вылепите?

– Лепить я, собственно, буду дома, в своей мастерской. А здесь разве что сделаю какие‑нибудь заготовки. – В голосе скульптора послышались нотки оправдания. – У меня свой метод. Для меня главное – увидеть живого человека, запечатлеть в памяти, чтоб уже потом…

– Ну, это дело ваше, – перебил председатель. – Не мне судить о вашем методе. Но устроить вас мы должны. Сейчас что‑нибудь придумаем.

– Что тут думать, – мягко вмешалась Мелания. – Если уж ко мне приехали, так пусть у меня и останавливаются. Никого с места не сгонят.

– В самом деле, – подхватил председатель, который, очевидно, на это и рассчитывал, – у тебя просторно, спокойно, малышей нет. Ты там уже прояви инициативу.

– Не беспокойтесь. Голодать не будут.

Все поднялись. Скульптор пошел в угол к своему чемодану, но Мелания оказалась более проворной, чем он: чемодан уже был у нее в руке. Несмотря на искренние протесты гостя, она понесла его багаж.

– Если уж взялась, то не выпустит, – смеялся председатель, провожая гостя на крыльцо. – У нас такие кадры.

Легко и быстро шла Мелания через колхозный двор. Скульптор с непривычки едва поспевал за ней. В эти минуты он чувствовал себя, больше чем когда бы то ни было, немощным, изношенным и стареющим человеком.

Хата у Мелании была как в веночке: прохладно, зелено, чисто. Пол засыпан травой, печь разрисована петухами, стол накрыт вышитой скатертью. На месте божницы этажерка с книгами, над ней портрет Ули Громовой, вырезанный из какого‑то журнала.

Вскоре на столе появились миски и тарелки. Скульптор искоса посматривал на них тревожным взглядом вечно запуганного диетика.

– Прошу вас, не ставьте столько… Я диетик.

Мелания на мгновение растерялась:

– Так что же это будет?

– А ничего не будет.

– Нет, вы скажите, что вам можно, я все достану. Сливки употребляете? Яйца, молоко, мед? Вы уже сами выбирайте, потому что я не знаю. – Поставила на выбор, подала чистый рушник. – Будьте добры, чем богаты, тем и рады.

Скульптор ел, и каждый кусок застревал у него в горле. Вот завтра он уедет, ничего не сделав, потерпев еще одно творческое поражение. Сколько этих поражений только за послевоенные годы! Там формализм, там патриархальность, там еще какая‑нибудь чертовщина. «Может, взгляд притупился, может, я уже чего‑то не вижу? – думал скульптор, давясь белым душистым хлебом Мелании. – Генералы мне удавались, почему же не удается простой человек труда? Ехал сюда, надеясь глубже постичь его, проникнуться его высоким, благородным пафосом, а чем все это конается? Позором! Разочаровался и удрал. Что после этого скажет обо мне председатель колхоза, что подумает эта недалекая, наивная, но добрая и хорошая Мелания?» Раньше скульптор как‑то мало обращал внимания на таких, как они, а сейчас это его уже беспокоило, их мнение было для него совсем не безразлично. «А может, другой сумел бы вылепить Меланию? – вдруг промелькнуло жестокое предположение, и скульптор стал перебирать в памяти своих коллег, преимущественно молодых талантливых мастеров. – Может, они лучше видят, может, я просто выдохся или чем‑нибудь ошибаюсь и не могу постичь, открыть ее душу? О, это было бы ужасно!»

Звеньевая тем временем переоделась в другой комнате и стояла на пороге, босая, подтянутая, привлекательная в своем рабочем костюме.

– Мне надо идти… У меня подсолнухи… А вы тут отдыхайте. Вот кровать, вот простыни.

– Благодарю.

Мелания вышла, в хате сразу потемнело: со двора она тихо прикрыла ставень. Заботилась о том, чтоб не жарко было уважаемому гостю!

До вечера скульптор успел и отдохнуть, и набросать несколько портретов ребятишек, которых он видел возле конторы, и походить с председателем артели по хозяйству. Они побывали на фермах, в кузнице, на электростанции. Слух о приезде скульптора уже успел облететь село, и всюду гостя встречали приветливо и любезно. На ферме щебетливые доярки устроили ему настоящий допрос, живо интересуясь, кого он уже вылепил на своем веку, и хорошо ли у него выходит, и в какой позе он изобразит Меланию Чобитько.

– Вылепите нашу Милю такой, чтоб все на нее заглядывались, – требовали колхозницы. – Она этого достойна!

Когда он вошел в кузницу, кузнецы перестали грохотать своими молотами и, закурив, с готовностью отвечали на его вопросы. Гость хочет знать, кто это здесь так влюблен в цветы?

– А это ж наши девчата… Везде понасеяли: и возле конторы, и возле клуба, и даже около кузницы. Началось с того, что Мелашка…

Ах, опять Мелашка! Куда ни ткнешься, всюду попадешь на ее след.

– Такая уж она у вас ловкая?

– Эге!.. Видно, мало вы ее знаете… Неусыпный, преданный, золотой человек.

– Восход солнца всегда в поле встречает.

– Вы уж ее, товарищ скульптор, не обидьте… Дайте волю своему таланту.

Дать волю своему таланту!.. Скульптора и трогало и угнетало то уважительное внимание, которое проявляли колхозники к нему и к его искусству. Ему казалось, что он не заслужил такого почета и такого доверия. Совесть его была неспокойна, он чувствовал себя человеком, который, помимо своей воли, присваивает себе то, что ему не принадлежит.

Чем дальше, тем больше убеждался скульптор в том, что ему надо немедленно уезжать отсюда. Нечего сидеть на шее у этих честных, работящих людей, скрывать от них свое творческое бессилие, злоупотреблять их гостеприимством. Они с тобой почему‑то нянчатся, они от тебя чего‑то ждут, а ты… Чем ты их порадуешь? Езжай прочь, это для тебя самый лучший выход!.. Тебя беспокоит, как они потом истолкуют твой поступок? Об этом уже сейчас можно догадаться: не Мелания, а ты будешь виноват во всем… Она для них «золотой человек», независимо от того, вылепишь ты ее или нет.

– Вот это наша электростанция, – пояснил Иван Федорович, выходя на плотину, в конце которой видно было массивное красное строение. – Разве не красавица, а?

– Красавица, – согласился скульптор и, остановившись, загляделся на бешеный водопад, на бушующее сиянье снежно‑белой пены. – Давно построили?

– Пустили в позапрошлом году, а строительство начали еще в сорок четвертом. Вся эта плотина, можно сказать, насыпана женскими руками. Прекрасные у нас женщины, если подумать… Если бы мне ваш талант, я бы всех наших колхозниц вылепил как героинь современной эпохи!

– Попробуйте, – улыбнулся скульптор, – и вы убедитесь, что это не так просто.

– А я и не говорю, что просто… Но ведь заслуживают, честное слово! Возьмите хотя бы прошлые годы: мы еще где‑то на фронтах бьемся, на тех Одерах и Балатонах, а они здесь, как гвардейцы, и молотилку по полю на себе перетаскивают, и вот такую плотину возводят к нашему приходу. Думаете, поднять сотни кубометров земли – это так уж просто? Между прочим, Мелашка здесь тоже отличилась, не выпрягалась из тачки дни и ночи…

Слушая председателя колхоза, скульптор представлял себе Меланию в различных обстоятельствах, однако уже ничто не могло поколебать его первого впечатления. И в поле за молотилкой, и на тяжелых земляных работах во время строительства электростанции – всюду Мелания оставалась одинаковой, той некрасивой, скованной, неуклюжей, какой он встретил ее сегодня в конторе. Напрасно теперь Иван Федорович силился как‑нибудь поправить положение и снова поднять свою колхозницу в глазах скульптора. «Я отдаю должное ее повседневному героизму, ее славным делам, – думал гость о Мелании, – но разве этим заменишь, этим компенсируешь то, чего, к сожалению, не хватает ей лично?»

– Люди у вас действительно прекрасные, и я понимаю ваши чувства, Иван Федорович. Хотел бы, чтоб и вы меня поняли…

– Да что тут понимать!.. Вы, значит, решили все‑таки ехать?

– Решил.

– Ну хорошо. На завтра меня вызывают в район, так заодно уж подброшу и вас до станции, чтоб лошадей лишний раз не гонять.

Разошлись холодно. Иван Федорович, буркнув, что ему надо к трактористам, подался через плотину в степь, а скульптор направился домой (так мысленно назвал он хату Мелании).

По дороге скульптора ждал маленький конфуз: он заблудился. Все хаты казались ему на один манер: всюду, как и у Мелании, подведены голубым, везде под застрехами белеют изоляторы и в стенах исчезают провода, во всех окнах одинаково пламенеют лучи солнца, которое, уже побагровев, садится на той стороне реки, за горой.

«И нужно же такому случиться! – горевал скульптор, останавливаясь у чьей‑то калитки. – Среди бела дня – и заблудился! Куда теперь?»

В это время на другом конце улицы поднялась туча розовой пыли, возвращалось стадо с пастбища, и волей‑неволей надо было куда‑то сворачивать.

Но куда?

Скульптор не подозревал, что рядом, у него за спиной, уже стоят наготове спасители. Это были те самые ребятишки, с которых он рисовал эскизы на будущее. Стояли как будто равнодушно, заложив руки за спину и закусив губы, чтоб не смеяться. Они, вероятно, все время шли следом, заметили, как он миновал хату Мелании и как растерялся, увидев стадо, запрудившее перед ним улицу.

– Мы вас проводим, – уверенно сказал белоголовый смельчак лет восьми. – Мы знаем, куда вам надо.

– А куда?

– К Мелашке Чобитьковой.

– Верно.

– Только давайте быстрее, потому что вас череда запылит.

– А вас нет?

– Мы не боимся.

Смущенно оглядываясь, скульптор двинулся за ребятами.

– Хаты у вас одинаковые, сбили меня с толку.

– Это вам только кажется, что одинаковые. А зайдите в середину, так они очень разные!

– Возможно, не спорю.

– А что все побелены и голубым подведены, так это к Первому мая готовились. Субботник был.

– Завхоз одинаковую синьку для всех привез… Чтоб не поссорились, говорит… Вам вот сюда.

– Вижу, уже вижу… Спасибо, что проводили.

– Не за что!

Скульптор вошел во двор, притворил за собой калитку и облегченно вздохнул.

Мелании дома еще не было.

Вернулась она уже после захода солнца со снопом травы и васильков, собранных где‑то на полевой меже.

Своего квартиранта застала на огороде. Слонялся среди зеленых зарослей, приглядывался, принюхивался ко всему, что она посадила и посеяла.

– Изучаете?

– Да нет, так интересуюсь. Это и вся ваша грядка?

– А зачем мне больше? Основная моя грядка там. – Мелания весело показала рукой куда‑то за гору. – Это у меня так, бесплатное приложение.

– Я здесь вижу одни лишь цветы. Крученые панычи, и анютины глазки, и фиалки… А где же ваши подсолнухи, кукуруза?

– Все там, – засмеялась Мелания и снова махнула рукой за гору.

Скульптор не смеялся.

– А такое, как помидоры, капуста и всякая другая петрушка?

– Такое в артели получают. У нас почти все берут из артели. Там овощи лучше и вызревают раньше.

– Климат другой, что ли?

– Не климат, а поливное хозяйство, – спокойно возразила Мелания. – Дома из‑за какой‑нибудь капусты надо было все лето под коромыслом гнуться. Кому охота? Ни почитать, ни в кино… А в артели мы водокачку поставили.

– Интересно!.. Крестьянская <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: