Надо сказать, что последнее время, безоговорочно констатируя сам факт торможения, уверенно оперируя связанной с ним терминологией, даже классифицируя его как «реципрокное», «синаптическое», «латеральное» и так далее, вопрос о его происхождении и принципе действия — большинство исследователей благоразумно «обходит».
Это неудивительно: им памятен пример Ч. С. Шеррингтона.
Сэр Чарльз Скотт как Дон Кихот Ламанчский — на мельницы, в семи главах своего великого труда «The Integrative Action of the Nervous System» бросался на штурм этой загадки, но «изломав копья», отступил практически ни с чем, заключив: «Однако для нас остается непонятной природа торможения».
Он же, в том же труде, точно подметил: «Самой удивительной особенностью торможения является то, что оно представляет собой феномен, где агент, который в других случаях возбуждает или усиливает проявление реакции, в данном случае ослабляет или прекращает её. Активность ткани может быть понижена или прекращена, если в ней вызвать разрушительные изменения, как, например, полное истощение, или как высший предел — гибель. Однако нет никаких поводов считать, что торможение ткани когда-либо сопровождается даже минимальным повреждением её. Напротив, после торможения ткань более предрасположена к повышенной активности».
Ж. Дюссе де Барен и В. Мак-Каллок в результате долгих экспериментов ограничились констатацией феномена «угашения» импульсов во всех отделах мозга, включая корковые (Dusser de Barenne J., McCulloch W. Factors for Facilitation and Extinction //J. Neurophysiol., 1939). С. Тауэр (S. Tower, 1936), за ней С. Пикок (S. Peacock, 1954); Ф. Дженкнер (F. Jenkner) и А. Уорд (A. Ward) 1953; Б. Джернард и Ц. Тулин (В. Jernandt, С. Thulin, 1955)) и другие авторитетные исследователи, нисколько не претендуя на обобщение или «разгадку», ограничились реестрацией типов торможений и аккуратными предположениями о причинах, препятствующих установлению истины в этом вопросе.
С. Окс (S. Ochs) в «Основах нейрофизиологии» (1965) мудро удержался в рамках простой классификации типов торможения и сухо намекнул на факт наличия проблемы непонимания его физиологического механизма.
Л. Проссер и Ф. Браун в столь же капитальном труде, как и оксовские «Основы», «Сравнительная физиология животных» (1962) тоже лишь перебрали предположения, сделав основной упор на нейроэндокринных (медиаторных) гипотезах.
Реестр Л. Проссера и Ф. Брауна внешне выглядит чуть более оптимистично, чем у С. Окса, но всё равно завершается сделанным сквозь зубы признанием: «Природа тормозного медиатора, однако, неизвестна» (Prosser L, Brown F. Comparative Animal Physiology, 1962).
Академик П. Анохин (1898-1974) был живым свидетелем того, как титаны советской физиологии И. П. Павлов, Н. Введенский, А. А. Ухтомский, П. Макаров ломали свои «академические бивни» о проблему торможения, посвящая ей множество работ, и резюмировал ситуацию следующим образом: «Фаза “накопления материала” по этой проблеме ненормально разрослась и задержалась на многие лишние годы. На протяжении довольно большого периода происходит преимущественный рост вширь, хождение в “одном этаже”, хотя от обилия публикаций стало уже трудно развернуться».
Примечательно, что данным резюме П. Анохин предварил... уже собственный, 460-страничный труд — «Внутреннее торможение как проблема физиологии» (1958), которым ещё раз (по мнению самого автора, сформулированному на 458-ой странице) продемонстрировал, что «доказательство недостаточности представления об анализаторной локализации внутреннего торможения, конечно, есть приобретение».
Стоит отметить, что «приобретений» такого рода на данный момент скопилось уже несколько тысяч.
Академический свод «From Neuron to Brain» J. Nicholls, A. Martin, B. Wallace, P. Fuchs (1975), особо не затрудняя себя объяснениями, предлагает нам довольствоваться следующей, основанной на исследованиях Дж. Экклса, декларацией: «ГАМК и глицин являются основными тормозными нейромедиаторами в головном и спинном мозге». Эта декларация, стилистически, конечно, безупречна и подкупает своей краткостью, но имеет один маленький недостаток: по существу вопроса она опять-таки ничего не способна объяснить. От того, что некие медиаторы получили некие условные обозначения в виде «ГАМК» и «глицина», открытия их способности установить баланс меж конфликтностью нейроцита и средой, не появилось и появиться не могло. По сути, произошло следующее: естественный аналог «кристаллика Сеченова» просто получил ещё одно новое имя, что, конечно, тоже является «приобретением», как, например, и гипотеза К. Учизоно, в которой была сделана очень добросовестная, но всё же не полностью удачная попытка разъяснить процессы торможения разностью синаптических везикул (S-тип синапсов — возбуждающие, F-тип — тормозящие). (Uchizono К. Excitation and Inhibition: Synaptic Morphology, 1975) или ещё десятки подобных версий и предположений.
Иными словами и на данное время итоговыми по данному вопросу (при желании) можно считать мнения И. П. Павлова:
I. «...Несмотря на массу накопленного материала в физиологии нервной системы вообще и в учении об условных рефлексах в частности, вопрос об отношениях между раздражением и торможением остается вопросом, пока упорно не поддающимся решению...».
II. «Как ни значителен наш экспериментальный материал, он явно недостаточен, чтобы составить общее определённое представление о торможении и его отношении к раздражению».
III. «...Это проклятый вопрос — отношения меж раздражением и торможением. С нашей стороны ничего не остается, как собирать экспериментальный материал. У нас его уже много. Невзирая на это, решение не приходит».
(Павловские среды, 1949. Т. II; Павлов И. П. Полное собрание трудов, 1949. Т. IV).
И. П. Павлов (как нетрудно заметить) верен себе и своему категорическому нежеланию признавать мозг homo продуктом единого для всех животных эволюционного процесса, начавшегося ещё в палеозое. Как мы знаем, разгадку торможения Иван Петрович искал преимущественно в новой коре головного мозга, не принимая во внимания тот очевиднейший факт, что неокортекс является образованием очень поздним, а фактор торможения, будучи глобальным и неотъемлемым принципом работы нервной системы, мог «появиться на свет» лишь одновременно с самой нервной системой. (Id admodum rustice mihi est notam hanc operari sed efflagitor. — Весьма грубо с моей стороны делать подобное замечание, но я вынужден.)
К слову, первые робкие намёки на неокортикальные образования развиваются лишь у рептилий, а это карбон, т.е. примерно 300 млн. лет назад: «У рептилий, наряду с древней корой, палеокортексом, развивается на небольшом протяжении боковых стенок полушарий так называемая латеральная кора, гомолог новой коры млекопитающих, но с менее сложным строением» (Стрельников И., акад. Анатомофизиологические основы видообразования позвоночных, 1970).
В данном случае (и это касается не только И. Павлова) — сакрализация новой коры опять сыграла злую шутку, спровоцировав поиск древнейшего явления в новейшем образовании.
Вполне понятная растерянность перед «нерешаемостью», прекрасно сформулированная (выше) И. П. Павловым (и кстати общая для многих нейрофизиологических школ), вынудила искать разгадку торможения в нейросекреторных и синаптических процессах, в действиях медиаторов, в разности везикул и особенностях клеточных мембран.
Среди «медиаторных», «везикулярных» и так далее теорий, рождённых этим поиском, есть и более, есть и менее уязвимые, но все они, разумеется, остаются крайне дискутивными.
Дело в том, что любые, к примеру, «медиаторные» гипотезы работы механизмов торможения так или иначе, но вынуждены «соприкасаться» с известной теорией А. А. Ухтомского, по которой межнейронный обмен использует в качестве основного транспорта медиаторов кровь и ликвор: «У нас теперь все более данных, чтобы сказать, что «функция связи» в пределах самой нервной системы поддерживается и перерабатывается через посредство жидких сред, обеспечивающих химическое взаимодействие между нервными образованиями. Спинномозговой жидкости принадлежит здесь первенствующая роль» (Ухтомский А. А., 1932).
Стоит отметить, что все версии торможения, базирующиеся на транспортных свойствах спинномозговой жидкости, умалчивают или игнорируют крайне важный факт: очевидное различие состава, давления и плотности ликвора у различных живых существ.
Поясняю:
I. Даже в пределах одного здорового организма homo — ликвор спинального мешка (по коллоидным реакциям, количеству белка, удельному весу) имеет существенные различия — с ликвором в арахноидальных пространствах этого же организма. И тот и другой (и арахноидальный, и спинальный) в свою очередь имеют различия с вентрикулярным (желудочковым) ликвором. «Известна, например, разница в пунктатах вентрикулярном, цистернальном, шейном, грудном и люмбальном, как в отношении клеток и удельного веса ликвора, так и в отношении количества сахара, состояния коллоидных реакций» (Фридман А. Основы ликворологии, 1971).
II. У насекомых ликвор заменяет малоисследованная гемолимфа, имеющая свои особенности поведения, свой химизм и, соответственно, иные, порой радикально иные взаимоотношения даже с «понятным» ацетилхолином, не говоря уже о более сложных медиаторах46.
III. У части амфибий, возможно, именно особенности ликвора соучаствуют в создании эффекта полной зависимости нервных реакций от температуры окружающей среды: «Проведение импульса в нерве травяной лягушки полностью прекращается при температуре 5 °C» (Gasser Н., Grundfest Н. Axon Diameters in Relation to the Spike Dimensions and the Conduction Velocity in Mammalian A fibers // J. Physiol. Vol. 127).
IV. «Сиропоподобная» и жировидная цереброспинальная жидкость у рыб тоже не вполне аналогизируется с ликвором и амфибий, и млекопитающих, и насекомых, имея (в силу иной плотности) существенно другие показатели даже по электрической проводимости (не говоря о прочих параметрах).
Тем не менее, и у насекомых, и у амфибий, и у рыб принцип торможения, как в мелко-рефлекторном, так и в поведенческих проявлениях, не отличается от млекопитающих, несмотря на крайне существенные различия по показателям ликвора.
Более того, у всех вообще видов живых существ (включая простейших) процессы торможения идентичны, как и вообще свойства нейроцитов: «Свойства нейронов и глиальных клеток беспозвоночных аналогичны свойствам клеток позвоночных» (Nicholls 1, Martin A., Wallace В., Fuchs Р. From Neuron to Brain, 1975).
Я уж молчу о том, что до сих пор без удовлетворительного ответа остаётся знаменитый вопрос Б. Барда о том, как ликвор (даже у млекопитающих) получает доступ к глубокорасположенным нейронам, с которыми не имеет контакта. Даже если согласиться с рядом гипотез, пытающихся ответить на вопрос Барда, то всё равно останется необъяснимым отсутствие временной разницы в реакции той клетки, что «омывается» ликвором, и той, к которой он приходит (неся на себе медиатор) долгими и сложными путями. Нейробиология также предлагает и красивую версию о нейроэндокринных клетках, которые обмениваются информацией, выделяя в кровь определенные вещества, за счёт чего происходит обеспечение «долгих» процессов в организме (как, например, линька у раков). «Важная особенность всех этих взаимодействий — то, что для них требуется много времени. Латентный период действия может составлять несколько часов или суток» (Shepherd G. Neurobiology, 1983). Здесь следует отметить, что данная версия опять не во всём согласуется с простой ликворологией, т.е. с временем и особенностями как выработки из крови ликвора (цереброспинальной жидкости), так и её обратной утилизацией в кровь через пахионовы грануляции. К сожалению, данные версии приходится принимать и в таком не слишком совершенном виде, так как других внятных разработок нейроэндокринной теории, кроме классической теории медиаторов, пока не существует47. (Interim nulla stabilis egregiaque manus in hanc re ordinavit. — Между тем никакая твёрдая и выдающаяся рука/сила в этом вопросе не руководила.)
По всей вероятности, ответ на «проклятый вопрос» должен находиться именно в компетенции простой нейрофизиологии, так как торможение является глобальным принципом организации всей нервной системы, а не следствием различных и разрозненных микропроцессов в везикулах, мембранах клеток или медиаторах.
Косвенным подтверждением этой мысли отчасти могут служить результаты известных экспериментов Дж. Фултона (1949)48, о которых я уже упоминал в главе II.
Как вы, вероятно, помните, Фултон обнаружил в районе гипоталамуса механизмы не только активации, но и сдерживания агрессий: «Пучки волокон, расположенные непосредственно впереди гипоталамуса, по-видимому, участвуют в подавлении ярости. Перерезка в этой области, сразу кпереди от гипоталамуса, делает животное столь неистовым, что оно разрушает всё на своём пути» (Fulton J. Functional Localization in the Frontal Lobes and Cerebellum, 1949).
Этот пример ни в малейшем смысле не является исчерпывающе доказательным, но он может быть воспринят как первый туманный намёк на то, что торможение может быть функцией одной из структур мозга или результатом взаимодействия различных структур.
Примечательно, что Фултон говорит как раз о той области (чуть кпереди от гипоталамуса, а это место дислокации переднего гипоталамического ядра nucleus hypothalamicus anterior и медиального предоптического ядра), которую ещё Е. Malone (1910), J. Dejerine (1901), J. Lenhossek (1858) относили к верхней границе ретикулярной формации. W. Dauber (2006) полагает, что переднее гипоталамическое ядро «действует как участок переключения между зонами коры, средним мозгом и ядрами гипоталамуса».
Чуть позже многочисленные исследования G. Austin и Н. Jasper (1950); Е. Grastian, К. Lissak и J. Szabo (1955); A. Brodal (1957); J. Murphy и E.Gellhorn (1945) подтвердили зависимость реакций торможения- возбуждения от ядер ретикулярной формации, дислоцирующихся в районе гипоталамуса (как впрочем и от иных частей ретикулярной формации). Один из самых любопытных экспериментов был проведён К. Лишаком: раздражением предзрительного поля гипоталамуса было вызвано т.н. оптическое прилипание, т.е. состояние, при котором животное не могло «оторвать взгляд» от предмета, попавшего в поле его зрения, что является, вероятно, классическим образчиком торможения сразу нескольких отделов нервной системы (Лишак К. Новые экспериментальные аспекты в исследовании диэнцефалических механизмов и процессов ВНД//Журн. ВНД, 1955. №5).
Ещё ближе к понятному физиологическому объяснению «проклятого вопроса» подошли Г. Мэгун и Р. Райне.
В 1948 году, раздражая электродами медиальную часть ретикулярной формации, они наблюдали отчётливое торможение «кортикально вызванных мышечных ответов». Это торможение возникало мгновенно и столь же мгновенно прекращалось при прекращении раздражения. На первый взгляд это было простым усовершенствованием «соляных опытов» Сеченова. Но только на первый взгляд.
Из описания эксперимента явствует, что минимизацией тока была достигнута предельная мягкость воздействия; а возможность миллиметрового продвижения электродиков латеральнее или вентральнее — позволяли, при их ничтожных смещениях, получать и диаметрально противоположные результаты.
К примеру, легкое раздражение участков ретикулярной формации ствола мозга, расположенных латеральнее и кпереди от «точки торможения», вызвало, напротив, резкое усиление моторики, что можно трактовать и как усугубление возбуждения (Magoun G., Rhines R. Spastisity. The Stretch Reflex and Extrapyramidal Systems, 1948).
Целая серия экспериментов подобного рода в 1955 году позволила Б. Джернарду (В. Gernard) и Ц. Тулину (С. Thulin) обобщить данные в своей работе «Reciprocal Effects upon Spinal Motoneurons from Stimulation of Bulbar Reticular Formation» (J. Neurophisiol., 1955. Vol. 18). В ней обстоятельно и без всякого лишнего пафоса авторам удаётся доказать сверхтесное соседство возбуждающих и тормозящих участков в ретикулярной формации, создав некую по крайней мере иллюзию ответа на «проклятый вопрос».
Стоит отметить, что ни одна из версий природы торможения не является абсолютной, в том числе (несмотря на все её изящество) и приведённая выше «ретикулярная гипотеза».
Говорить с полной уверенностью о том, что среди перечисленных Д. Бакстером или иными исследователями ядер ретикулярной формации есть ядра, ответственные за «возбуждение», а есть — и за «торможение», было бы излишне смелым обобщением, но и игнорировать эксперименты Г. Мэгуна, Р. Райнса, П. Лишака, Г. Остина, Г. Джаспера, Е. Грастиана, К. Лиссака, Ж. Сцабо, А. Бродала, Ж. Мэрфи, Е. Геллхорна, Ц. Тулина и Б. Джернарда нет никаких оснований.
Ещё меньше оснований у нас игнорировать данные эволюционного морфогенеза, который сам по себе есть прямое доказательство наличия центрэнцефалического начала, которое изначально, с самых первично-примитивных форм, интегрирует деятельность как самого мозга, так и нервной системы в целом.
Поясняю: при отсутствии такого начала, жёстко управляющего возбуждением-торможением нервной системы и централизующего её развитие, последствия кембрийского «выхода» могли оказаться ещё трагичнее и тупиковее, чем эдиакарская «благостность».
И дело даже не только в том, что умножившиеся и усилившиеся (с развитием нервной системы) рефлексы, оставаясь хаотичными и неуправляемыми, утопили бы раннюю жизнь в крови, не оставив места ничему, кроме боли, смерти и страха. Это было бы ещё полбеды.
На первый взгляд это обстоятельство лишь ограничило бы количество видов, затормозило бы их развитие и, вероятно, крайне любопытным образом отразилось бы на дальнейшей стилистике земной жизни, оставив возможность существования лишь подобиям Lophius piscatorius (илл. 50), разновидностям Chaetodontidae, идиакантов, мелакостеусов и тем организмам, которые ныне известны как морской нетопырь, морские химеры, саблезубы и так далее. Но мир, населённый только подобиями Lophius piscatorius, находящимися в процессе постоянного уничтожения друг друга, — это ещё идиллическая картина, романтические мечты; всё бы могло быть гораздо интереснее.
Генерирующие одно лишь возбуждение, нервные системы послужили бы основой создания для таких организмов, жизнеспособность и морфологию которых представить себе крайне сложно49.
Это был бы некий невообразимый концентрат раздражения; весь организм подобных существ был бы приспособлен только под обслуживание тех качеств, которые в переводе на «язык приблизительных понятий» могут быть обозначены как перманентная ярость и ненависть, не знающие пределов и пауз, т.к. мы хорошо знаем основное свойство нервного импульса, сформулированное как «всё или ничего».
(Приведу одну из самых изящных и простых формулировок этого свойства: «Потенциал действия (нервный импульс) подчиняется закону “всё или ничего”. Другими словами, если он вообще появляется, то имеет максимальную величину, которую поддерживает аксон. Более того, он распространяется вдоль нерва без декремента (декремент — ослабление возбуждения), потому что он постоянно восстанавливается в каждой его точке. Так как нейрон генерирует потенциал нервного импульса, характеристики последнего определяются свойствами нейрона, а не стимулом, который начал серию событий» (Dethier V., Stellar Е., 1964).
К слову, в существующих видах животных, насекомых, рыб, птиц, рептилий и амфибий морфологическое обслуживание раздражения и рефлексов т. н. ярости и ненависти тоже очень богато представлено анатомически, но поистине восхитительным является и баланс с реализаторами иных свойств нервной системы. Очень показательны в этом смысле примеры пчелы или осы, у которых рефлекторные движения жала обеспечиваются только одним, последним брюшным ганглием, магистрально связанным не только напрямую с нейропилем, но с множеством нервных центров, обеспечивающих тонические рефлексы, т.е. «стабилизаторы позы».
Илл. 50. Морской чёрт (Lophius piscatorius)
К чему, собственно, эти странные теоретизмы о тех организмах, которые не могли бы ни родиться, ни существовать?
Да только к тому, что с их помощью легко иллюстрировать всевластность нервной системы в деле морфогенеза, видообразования и процесса эволюции.
Как мы можем убедиться, предположение, что именно нервная система, интегрируемая ретикулярной формацией (в процессе эволюции), строит организм «под себя», а многообразие видов образуется за счёт степени её развитости и вариативности, может считаться вполне допустимым.
Следы её определяющего влияния заметны во всём — от общих форм любого тела, до дислокации рецепторики.
Это — не бесспорная точка зрения, но у неё есть множественные и прочные основания.
Как мы знаем, у всех позвоночных при самом феерическом разнообразии их форм и свойств мы видим стабильно роднящую их идентичность, как нейронов, так и типов связи меж ними, слагающихся в поразительно сходственные общие системы. Об этом трудно сказать лучше, чем проф. С. Н. Оленев: «В результате этого общий план строения нервной системы у миноги, змеи, курицы, колибри, человека, слона — различается гораздо меньше, чем различаются сами организмы» (Оленев С. Н. Конструкция мозга, 1987; Развивающийся мозг, 1978).
Расшифруем этот догмат классической нейрофизиологии, прекрасно сформулированный проф. Сергеем Николаевичем Оленевым. Первоначально (в контексте нашего исследования) он представляется и уязвимым, и конфликтным: если организм есть лишь «проекция» особенностей нервной системы, её инструмент, то каким образом, при подобности нервных систем, мы видим такое разнообразие организмов?
Ответ, я полагаю, предельно прост и содержится в глобальном морфологическом обобщении различных форм жизни, сформированных развитой нервной системой.
Совершив это обобщение, мы перестанем видеть «существенные различия» меж организмами.
К примеру:
Обратим внимание на такой банальный факт, как наличие «головы» (а у беспозвоночных — её аналогов), и переведя этот термин с языка приблизительных понятий, увидим, что практически у всех живых существ «головой» называется типовая анатомическая конструкция, где на очень небольшой площади сконцентрированы зрительные, обонятельные, слуховые рецепторы, начальные точки пищевого и дыхательных трактов, механизмы захвата пищи, жевания, ослюнения, глотания, вокализации и артикуляции. Более того, у млекопитающих здесь же размещается сложная иннервационная система, которая при помощи лицевых мышц производит демонстрацию основных эмоций. Повторяю, всё это стеснено на очень небольшом сегменте тела, в непосредственной близости к концентрату нервной системы (головному мозгу).
Здесь трудно удержаться от приведения формулировки Ч. С. Шеррингтона, который подводит в этой теме жёсткий и точный итог: «Зрительные рецепторы обычно располагаются вблизи ведущего полюса, и, будучи расположены именно таким образом, устремлены в пространство, в направлении передвижения животного. Также обстоит дело с обонятельными рецепторами. Движущая масса тела позади, в форме вытянутой последовательности движущихся частей остального тела, с этой точки зрения является моторным придатком, который находится в распоряжении дистантных рецепторных органов, расположенных впереди. Сегменты, находящиеся на ведущем полюсе тела животного, вооруженные развитыми дистантными чувствительными органами, и являются тем, что носит название головы» (Шеррингтон Ч. С. Интегративная деятельность нервной системы, 1969).
Следует отметить вслед за J. N. Leonard, что это «тесное соседство рта, мозга и органов чувств равно характерно и для самых примитивных животных, и для человека» (Life Before Man, 1977).
К слову, это свойство имеет прекрасную иллюстративную базу в культуре homo: даже созданные религиозным воображением «боги», имеющие сверхъестественную природу и предполагаемую независимость от морфогенеза, наделены таким эволюционным завоеванием, как поперечноротость; и точно так же, как шимпанзе, вараны или раки, они имеют концентрацию основных рецепторов в переднем (верхнем) сегменте туловища. Беглого взгляда на изображение Кецалькоатля, Варшравана, Иеговы-Иисуса, Хиненуйтепо, Зевса и так далее достаточно, для того чтобы убедиться, что принцип расположения органа для захвата, измельчения, ослюнения пищи в тесном соседстве с основными рецепторами воображение homo аккуратно перенесло с развившихся животных и на своих «богов», не рискнув наделить последних чертами, абсурдными с точки зрения... эволюционной физиологии. A his stereotypis caris nemo abnegat etiam nunc, etsi nimio subtilius esset imaginari deum-patrem in iconis (quasi substantiam vetussimam), non transversariorem, sed cyclostomaticum (oricircularem), cum synthesi placodium squamarum mobilium in ore et chondroide ano periorale cum antennis.
От этих милых стереотипов никто не отказывается даже сейчас, хотя гораздо изящней было бы представить бога-отца на иконах (как древнейшее существо) не поперечноротым, а круглоротым с набором подвижных чешуек во рту и хрящеподобным кольцом вокруг рта с антеннами.
(Примерно такая же картина ожидает нас и при рассмотрении у самых разных видов животных принципов конструкции пищеварительной, дефекационной, половой систем, строения внешних органов и так далее.)
Прочность стереотипа о «многообразии» животных форм связана с объяснимой «местечковостью» наших представлений: все отличия, например, бегемота от крысы, а кошки от человека, сегодня кажутся homo крайне существенными и чуть ли не фатальными.
Это неудивительно, так как homo, никогда не наблюдавший иных форм и принципов жизни, кроме его окружающих, через таксономические культы науки и различные классификации приучается видеть «многообразие», отчасти игнорируя фактор родственности всех организмов, и то обстоятельство, что все формы жизни неизбежно «упаковываются» в единый глобальный принцип образования, размножения и умирания. Так, нумизмат, запертый в своей страсти к редким монеткам, видит чрезвычайные и важные различия между сестерцием Марка Аврелия и рублём Брежнева; в его коллекционерском «мире» имеют роковое значение: глубина насечки на гурте, потёртости буквочек и царапины, век изготовления, металл, стоимость и т.н. историко-культурное значение.
Но следует признать, что при всей важности (для нумизмата) перечисленных свойств, с позиций простейшего естествознания никаких принципиальных параметров, которые отличали бы древнеримскую монету от советской, всё же не существует. И та и другая имеют аналогичную природу происхождения, функцию, значение и смысл. Появление и той и другой вызвано идентичными социальными обстоятельствами, и даже металл, послуживший для изготовления обеих, порождён едиными геологическими процессами.
Есть и ещё множество характеристик, стирающих вообще всякие сущностные различия меж рублем, сестерцием и любыми другими монетками, вне зависимости от формальной несхожести их форм: брактеатности (bractea — тонкий металлический листок), многоугольности, отверстийности или других особенностей чеканки или отливки.
Все т.н. отличия монетки приобретают лишь в контексте игры homo в их собирательство, где разнообразие профилей на аверсах, гербов, надписей, форм и размеров — предлагаются как глобальные, принципиальные отличия, делающие одну монету сверхценной, а другую — менее ценной или и вовсе бросовой.
К слову, эти различия не будут понятны не только представителю любого другого вида животных, но и многим homo; полинезиец 80-х годов XX века с одинаковой легкостью и без всякой «душевной боли» сделает рыболовное грузило как из одной, так и из другой монетки, хотя, может быть, скорее, выберет сестерций по причине его «серебряности», т.е. большей податливости к расплющиванию и сгибанию.
Нумизматические коллекции, олицетворяющие иллюзорное представление о «многообразии» монет, об их принципиальных, роковых отличиях друг от друга — это грубоватая, но вполне допустимая аналогия с нашим представлением о «многообразии» животных форм на Земле.
(Лимбические системы, шерсть, барорецепторы, реснички, пасти, жабры, трахеи, клыки, кисти рук, артерии, ласты, ферментативные реакции, чешуя, евстахиевы трубы, цветовое зрение, капилляры, крылья, тестикулы, черпаловидные хрящи и так далее, и так далее, и так далее, являющиеся зримыми отличиями весьма схожих образований из одноприродного и тождественного клеточного сырья, вполне можно уподобить многообразию гербов, профилей, потертостей или чёткостей на монетках, которые, по сути своей, остаются всё теми же кругляшами или квадратиками из металла, вне зависимости от того, что и в каком столетии на них отчеканено, отлито или нацарапано.)
Инструментируя наше исследование одними лишь классическими принципами эволюционизма, будет достаточно сложно ответить на ряд важных вопросов о самой сути эволюционного процесса, а без ответа на вопросы «зачем», «как» и «почему» свершается эволюция, вывод о происхождении такого явления, как «интеллект», будет всё же не совсем полон.