С развитием мимики у биологической индивидуальности появилась ещё одна важная способность к точной и быстрой демонстрации агрессий, физиологических состояний и намерений, которую вместе с великолепной конструкцией V и VII нервов унаследовал homo.
Впрочем, всё это достаточно подробно и полно описано как у Г. Спенсера, так и у Ч. Дарвина или Ч. С. Шеррингтона: «Страх, если он достаточно силён, проявляется в криках, в стремлении спрятаться или убежать, в дрожи и в отдельных вздрагиваниях. Подобного рода переживания обнаруживаются также в общем мышечном напряжении, стискивании зубов, выпускании когтей, в расширении зрачков и ноздрей, в ворчании. Всё это ослабленные формы действий, которые сопровождают умерщвление добычи» (Spenser Н. The Principles of Psychology, 1880); «Соматические проявления “более грубых или звериных эмоций” широко известны у человека и у высших животных. Эта точка зрения представлена в дарвиновской работе, посвященной сокращению круговой мышцы глаза во время крика» (Шеррингтон Ч. С. Интегративная деятельность нервной системы, 1969).
Несколько наивен, но неизбежен вопрос о способности биологической личности к радикальной метаморфозе под влиянием религий, идеалов, литературы, общественных отношений, мифов, традиций и всего, что можно было бы объединить в термине «мораль». (Этот вопрос уже обсуждался в главе III, но здесь необходимо внести ряд дополнений.)
Точного (основанного на эксперименте) ответа на этот вопрос, по всей вероятности, не существует; хотя понятно, что т.н. мораль в контексте 500 миллионов лет естественной истории выглядит настолько микроскопично, что, разумеется, не может быть признана хоть сколько-то влиятельным «фактором», а предположение о возможности внезапной «моральной мутации» homo ни на чём не основано.
|
Вероятно, по умолчанию одиозность такого эксперимента всегда была настолько очевидна, что за всю историю лабораторных или клинических исследований мозга он ни разу так поставлен и не был. Отчасти это даже досадно, т.к. «мораль» является нашей «современницей» и (говоря лабораторным языком) способна быть «наблюдаемой»; она могла бы представить интерес для изучения возможностей воздействия искусственных обстоятельств на биологическую индивидуальность, что само по себе было бы крайне любопытным экспериментом, уточняющим некоторые особенности зарождений и реализации агрессий.
Все сказанное выше будет верным, если не считать невольным «экспериментом» т. н. историю человечества за последние 2 000 лет.
Как мы помним, массовая религиозно-социальная дрессировка homo, декларативная культивация «милосердия», «гуманизма», «совести» и «стыда», длившаяся почти двадцать веков, имели конечным результатом Первую мировую войну, революции в России и Франции, Вторую мировую войну и ещё ряд конфликтов, в которых люди продемонстрировали безрезультатность моральной дрессировки, за короткий срок (без особых причин) убив различными способами примерно 200000000 разновозрастных и разнополых особей своего вида и искалечив ещё 600000000.
Результаты этого эксперимента (если признавать за событиями I—XX веков статус «ненамеренного» научного опыта) косвенно подтверждают высказанный в тексте тезис о микроскопичности фактора «морали» и о его полной неспособности внести коррективы в эволюционно сложившееся поведение homo.
|
Стоит отметить, что и гораздо более важные изменения, чем «моральная мутация» homo, не осуществляются в эволюции, хотя (в отличие от вышеупомянутой) для них есть неограниченные временные «просторы», а потребность в них жизненно необходима. Как остроумно подметил проф. Н. Воронцов (1934-2000) «шерсть лесных зверей не приобрела за миллионы лет зеленого цвета или даже зеленоватого оттенка, несмотря на все удобство, которое могла бы дать такая метаморфоза» (Развитие эволюционных идей в биологии, 1999).
Подведем итог в данной теме.
Очевидно, что без интегрирующей, дирижирующей и стимулирующей силы той функции, которую мы называем «личностью» или «биологической индивидуальностью», вся деятельность мозга становится столь же бессмысленна, сколь и диффузна: мозг разваливается на сотню больших и малых нейрональных групп, лишённых не только управления или стимула, но, вероятно, и всякой нужности.
Изымая «личность», мы изымаем и материализованную в ней первопричину существования организма, его invitamentum. (Термин, который можно не очень благозвучно, но точно перевести как «воля жить»???. Эта «воля» имеет свой генетический механизм и является предметом отдельного рассмотрения.)
invītāmentum, ī n привлекательность, прелесть (словари Дворецкого и Тананушко); das Lockmittel, Reizmittel, die Lockung, der Anreiz, Reiz (Ausführliches Lateinisch-deutsches Handwörterbuch von Karl Ernst Georges)
Принимая пенфилдовскую центрэнцефалическую теорию как удобный инструмент познания механизмов мозга, мы, тем не менее, можем поставить точку в вопросе «обитания» этой генеральной функции (именно в ретикулярной формации ствола) только условно, приняв в качестве основного довода даже не доказанность кортикопетальных и кортикофугальных связей, а сверхдревность самой структуры.
|
Сверхдревность, по сути, и есть основная «путеводная звезда» во мраке цереброгенеза. (Говоря о сверхдревней структуре мозга, мы тем самым говорим о первопричине появления всех остальных его формаций, о детонаторе всех его эволюционных преобразований.)
Предполагать равнозначность и равноправие отделов мозга нам не позволяет знание об этапности, постепенности его формирования за последние 500-600 миллионов лет; а также тот факт, что и существа с «первоначальным» мозгом были уже биологически полноценны, т.е. способны на адекватное поведение в сложной среде, иначе они не смогли бы выжить и дать начало сотням тысяч видов. (Естественно, мозг совершенствовался и развивался, развивая и рецепторы и субстрат полушарий, но это была лишь эскалация возможностей, необходимая в условиях конкуренции форм жизни и борьбы за выживание).
Если в моих словах о месте обитания «личности» и чувствуется сейчас некоторая неуверенность, так это лишь потому, что 100 % достоверных данных о том, что именно ретикулярная формация является самой древней структурой мозга, т.е. некой «праструктурой», у нас всё же нет.
Очевидно, что formatia reticularis возникла как неизбежный коммуникатор меж уже развивающимся спинным и только зарождающимся головным мозгом. Следовательно, именно она явилась тем первым церебральным образованием, что по микрону наращивало как субстрат головномозгового вещества, так и его связи со спинным мозгом, реципрокно усложняя (по мере оптимизации связей) их функции.
(Именно этому её свойству мы обязаны тем, что ретикулярная формация до настоящего времени не имела и не имеет никакой очевидной специализации, в отличие от всех остальных образований мозгового ствола.)
По всей логике цереброгенеза никакого иного претендента на роль «праструктуры» и не существует. Но (напомню) не существует и того «препарата» эпохи протерозоя, исследование которого дало бы нам сегодня право на категоризм.
Посему, мы условно говорим о ретикулярной формации как о сверхдревней структуре, способной генерировать биологическую индивидуальность, следовательно, взять на себя руководство поведением.
Вкратце коснувшись самых глубоких и важных, но одновременно тонких и дискутивных механизмов личности, теперь рассмотрим и fastigium quaestionis (поверхность вопроса), т.е. наиболее простые проявления данной функции.
Теперь мы говорим о «личности» как о самой «рельефной», самой наглядной функции мозга, которая позволяет существу самоосознавать себя и выстраивать отношения с собственным организмом как с безусловной собственностью.
Поясняю.
К примеру, ещё раз возьмем фактор «адекватного поведения» (который уже обсуждался в главе IX).
Его наличие или отсутствие — обозначает жизнь или смерть организма. Но основано такое поведение может быть лишь на непрерывающемся и отчётливом самоосознании существом своих особенностей и возможностей. (Переведя на язык таксономии: на «знании» своей принадлежности к определенному виду, классу, отряду, возрасту, полу и так далее, не говоря уже о множестве более мелких, но существенных особенностей, вроде наличия травмы, усталости, охлаждения и т.д.)
Поиск причины адекватности поведения в т.н. инстинктах ничем не оправдан. Понятие «инстинкт» является литературно-психологическим термином, не имеющим никакого нейрофизиологического смысла54. Им можно пользоваться, но лишь как метафорой, помня его условность. Единственная добросовестная попытка дать хоть какое-то научное обоснование понятию «инстинкт» была сделана проф. Г. Циглером ещёв начале двадцатого века (Инстинкт. Понятие инстинкта прежде и теперь, 1914; Душевный мир животных, 1925), но оказалась не слишком удачной; «инстинкт» при попытке серьёзного рассмотрения, естественно, «рассыпается» на его рефлекторные составляющие, каждая из которых требует отдельного объяснения и понимания.
Столь же неубедительным будет и поиск причин адекватности — во «врождённом поведении», в том рефлекторном минимуме, который заключён в геноме и обеспечивает организм начальными навыками хватания, сосания, отрыжки, кусания, дефекации, рвоты, кашля, глотания, фрикционирования, моргания, чихания и пр. Но, как известно, геном не имеет ни рецепторики, ни памяти. Он «слеп». Соответственно, он не может через такие же, как и он сам, слепые и шаблонные «врождённые навыки» руководить организмом в меняющихся обстоятельствах, вариативность которых насчитывает тысячи комбинаций. Это было отмечено ещё Е. Сеппом: «Однако, поведение, основанное на индивидуальном опыте, далеко оставляет позади роль врождённых рефлексов» (История развития нервной системы позвоночных, 1959). Также следует отметить, что следуя логике «врождённого поведения», невозможно объяснить совершенствование рецепторики, первейшая задача которой — ежесекундное информационное обеспечение мозга.
(Здесь мы опять приходим к выводу, что основанием для адекватного поведения могут быть лишь церебральные процессы, а не что-либо иное.)
Теперь рассмотрим и вторую обязательную составляющую проявления «личности»: отношение к организму как к безусловной собственности. Эта собственность нуждается в защите, питании и отдыхе и обязана исправно обслуживать любые побуждения мозга (нейропиля, протоцеребрума).
В известной степени эту «собственническую» связь мозга (на любом уровне его развития) и организма демонстрирует простая координация движений, всегда подчиненная и «замыслу», и точному анализу всех обстоятельств, полученному мозгом через рецепторы.
В соответствии с этими простыми характеристиками, мы вновь можем убедиться, что личность (как функция мозга), вероятно, присуща любому без исключения живому существу и как явление примерно на 545 миллионов лет старше, чем образ Леонида I, Сципиона Африканского или Ивана Павлова.
Здесь уместен вопрос о том, существует ли принципиальная нейрофизиологическая разница меж данной функцией мозга у homo и, к примеру, у пещерного медведя (Ursus spelaeus), серой крысы (Rattus norvegicus) или аллигатора?
Полагаю, предполагать наличие какой-либо существенной разницы нет никаких оснований.
Биологически личность дикого или социализированного homo одноприродна с личностью любого другого животного, а то, что человек принимает за свою «уникальную особенность» — это, отчасти, развитие (?) данной функции мозга, но в большей степени её модернизированная презентация, причём адресованная не только внешнему миру, но и направленная «внутрь».
Поясняю.
В мире животных биологическая индивидуальность (личность) может быть продемонстрирована с помощью запаха, звука, позы, мимики, мимикрии, пластики, физического или сексуального потенциала, статуса в стае и так далее. К этим проявлениям социализированный homo просто добавил речь, мышление и все производные интеллекта.
Эти производные «раскрасили» биологическую индивидуальность, придав её чертам (несколько надуманные с точки зрения нейрофизиологии) «уникальность» и драматизм.
Совершенно особую роль сыграла «внутренняя речь» (т.е. мышление); благодаря ей древнейшая функция мозга «зазвучала» и сделала саму себя предметом своего же пристального и агрессивного внимания. Данное обстоятельство никак не изменило её биологический механизм, но самоосознание (самоидентификация) превратилось из будничного нейрофизиологического процесса в очень увлекательное занятие.
Тут вновь требуются пояснения, благодаря которым мы сможем подойти к нейрофизиологической расшифровке понятия «увлекательное».
Итак.
Как мы знаем, система номинаций (речь) является символизацией существ, свойств, явлений, предметов, действий или связей меж всеми этими позициями, т.е. вербальным дубликатом реальности. Зависимость же организма от реальности (среды) абсолютна ещё с протерозоя.
Как бы ни было могущественно существо, но правила игры всегда устанавливает среда, без различия вида, класса или... имени. Именно она определяет «жить или нет» существу, и то, какие усилия должны быть им затрачены, чтобы адаптироваться к ней или пытаться ей противостоять. И неважно, как существо называется — диморфодон, Марк Аврелий Антонин или орангутан; в любом случае побеждает среда. И дело даже не в том, что на её знамёнах от имени всех уже прошедших земной путь существ начертано хладнокровное обращение ко всякому живому организму: nos ossos qve aqvi estamos pelos vossos esperamos (в переводе с порт. — «Мы, кости, которые находятся здесь, ждём вас»); так как в числе её аргументов — биогенез, автоматически предполагающий смерть любого родившегося. Впрочем, всевластие среды настолько абсолютно, что даже аргумент смерти не является козырным. (Совершенствование рецепторов не уменьшало, но, напротив, вероятно, увеличивало зависимость организма от среды, так как компонентами сознания, приходящими через рецепторы, становилось всё большее количество факторов и нюансов. Полагаю, зависимость эскалировалась постепенно и неуклонно, момент её «обострения» неустановим. К примеру, мы знаем, что возраст зрительного рецептора (белка с фотохимической чувствительностью) — около 500 миллионов лет, но сама органелла (зрительная палочка, на которой сосредоточен этот белок) — гораздо более древнее создание, имеющая «ресничное» происхождение, следовательно, (возможно) ровесница криогения или даже тония.)
Как вы, вероятно, помните, И. М. Сеченов дал ещё более точное и категоричное определение «среды»: «Организм без внешней среды, поддерживающей его существование, невозможен; поэтому в научное определение организма должна входить и среда, влияющая на него, так как без последней существование организма невозможно» (Медицинский вестник, 1861. №28).
Внутренняя речь homo, создавая дубликат среды (реальности), не только не отменила её драматизма, её заманчивости или иных свойств, но ещё и усугубила их.
Почему произошло это усугубление?
Вероятно, по той причине, что мышление оказалось превосходной spatio nutribile??? для прогностизма, который по самой своей природе склонен к драматизации и обострению, т.к. любое животное все обстоятельства и нюансы мира воспринимает прежде всего соотносительно с благом собственной биологической индивидуальности и во всем справедливо ищет скрытые и явные угрозы.
Прогностизм, или то, что русская физиологическая школа называла «вероятностное прогнозирование», разумеется, не является свойством только лишь мышления homo; в известной степени способность прогнозировать — обязательное условие выживания, следовательно, его механизм уже давно разработался у бесконечного множества существ.
Spatio nutribile — невзоровская псевдолатынь. Очевидно имеется в виду питательная среда — medium nutritivum.
Ещё в 1971 году проф. Д. Дубровский суммировал представления классической нейрофизиологии по данному вопросу: «Вероятностное прогнозирование — фундаментальная функция головного мозга, обеспечивающая программирование и организацию текущих действий» (Психические явления и мозг, 1971).
Несмотря на ясность и даже некоторый категоризм этого догмата — следует отметить, что относительно насекомых, амфибий, рептилий убедительных экспериментальных данных на сегодняшний день ещё нет, и любые рассуждения об их способности к прогностизму оказываются за пределами фактов. (Как бы ни хотелось их признать на основании одной эволюционистской логики и фантастического великолепия рецепторов у насекомых.) С определенной уверенностью, ответственно можно говорить о наличии экспериментально подтвержденного прогностизма лишь у насекомоядных, ежей, крыс, обезьян и тех млекопитающих, способности которых были подтверждены множественными, верно задокументированными лабораторными исследованиями (Карамян А., Малюкова И. Этапы высшей нервной деятельности животных// Физиология поведения. АН СССР, 1987; Фейгенберг И., Леви В. Вероятностное прогнозирование и экспериментальное исследование его при патологических состояниях, 1965).
Нет никаких сомнений в том, что сравнительно с другими животными прогностизм мыслящих homo стал драматичнее и изощреннее.
(Качество этого прогностизма и его реальную результативность мы будем обсуждать чуть позже.)
Благодаря системе номинаций и знаний прогнозы стали значительно точнее, следовательно, пессимистичнее. (Пришло понимание реального количества опасностей и их фатальности.)
А теперь временно перейдем на язык приблизительных понятий, чтобы на простых примерах кратко обозначить причины обострения прогностической функции мозга homo в эпоху формирования интеллекта. (Её реальную продуктивность мы рассмотрим чуть позже.)
I. Узнавание жизни обрекло человека на такое знание смерти, которое было недоступно никакому другому животному; теперь образ смерти стал растворён практически во всяком событии, явлении или вещи. Этот образ превратился в «вечного спутника», в хитрого, жестокого, злонамеренного и неумолимого преследователя, а жизнь человека — в ускользание от него.
II. Религии спровоцировали человека и на постоянное драматическое прогнозирование того, как его действия и желания оцениваются опасными сверхъестественными существами, во власти которых он находится.
Две эти позиции подтверждаются классикой антропологии: «Первобытное мышление отличается от нашего. Оно совершенно иначе ориентировано. Его процессы протекают совершенно иным путем... Первобытное мышление обращает внимание исключительно на мистические причины, действие которых оно чувствует повсюду». «В глазах первобытных людей смерть всегда предполагает мистическую причину и почти всегда насилие» (Леви-Брюль Л. Первобытное мышление, 1930). «Туземец — абсолютно не способен осознавать смерть как результат какой-нибудь естественной причины» (Spenser В., Gillen F. The Native Tribes of Central Australia, 1899). «Для сознания мугандов не существует смерти, вытекающей из естественных причин. Смерть, как и болезнь, является прямым последствием влияния какого-нибудь духа» (Roscoe J. Notes on the Manners and Customs of the Baganda, 1901).
III. Имущественные, половые, хищнические, межсамцовые, территориальные, иерархические агрессии, естественно, стали стержнем и содержанием всех социальных игр человека. Впрочем, сама по себе сила агрессий не гарантировала успешность в этих играх, и тогда поиск преимуществ развил т.н. лживость; свойство тем более эффективное, чем лучше были спрогнозированы его последствия.
К слову, разумеется, агрессии во многом, вплоть до «изменения состояния сознания», влияют на образ действий всех животных, но только на примере homo мы можем наблюдать их способность длительно управлять поведением. Что же касается лжи, то как уже отмечалось выше (гл. II), это явление прекрасно отработано эволюцией в мимикрии рыб и насекомых, оно присутствует и в брачном, и в охотничьем, и в конфликтном поведении многих животных; а в человеческой культуре ложь развилась в столь важный фактор, что сегодня «неспособность ко лжи» является диагностическим признаком таких заболеваний, как синдром Аспергера и других разновидностей аутизма.
IV. Столь же существенным для развития прогностизма оказался и труд, с необходимостью «пошагового» предвидения всех его промежуточных и конечного результатов. Также можно предположить, что труд был особым, «обоюдоострым» фактором. Он спровоцировал как простое (трудовое) прогнозирование, так и сложное (социальное), порождённое желанием освободиться от труда в целом или от наиболее тягостных его вариаций.
Полагаю, возникновение общественных отношений (сословий, классов, династий, иерархий, собственности и права) — это прежде всего история желания и умения части homo уклониться от необходимости труда.
Естественно, помимо перечисленных глобальных причин (страх, ложь, труд и уклонение от него) — были и «младшие», но тоже чрезвычайно влиятельные факторы.
Самым известным из прямых следствий прогностизма стало т.н. воображение, возможно, обязанное своим развитием в первую очередь мастурбационным практикам, унаследованным homo от части предковой цепочки.
Хотя обезьяны в мире животных выделяются как активные мастурбаторы, это занятие у них не становится закреплённой традицией поведения, так как основано (в основном) на грубом механическом воздействии конечностей или предметов на половые органы да на сиюминутных зримых возбудителях.
Человеку же удалось и в этом вопросе сделать «шаг вперед».
Тонкая моторика его рук, поддержанная прогностическими потенциалами мозга и начатками «воображения», предложила homo множество острейших ощущений, не требовавших от него (в отличие от реальных половых связей) ни социальной состоятельности, ни исполнения матримониальных ритуалов, ни материальных или временных затрат, ни применения насилия, ни даже зримого возбудителя.
Естественно, эти практики развивали «воображение», а оно становилось важнейшей частью мышления.
Найти какую-либо иную причину того, что мастурбация стала бытовой нормой homo, кроме социализации (в основе которой всегда многоразличные табу), будет очень сложно. Стилистика же половых отношений в стаях ранних людей остается дискутивным вопросом: гипотеза оргиастических отношений и промискуитета, ограниченного только факторами месячных и беременности самок, конкурирует с гипотезой «гаремной семьи».
Сторонники первой точки зрения: И. Баховен (1861), Л. Морган (1934), Нестурх (1958), Золотарев (1940), Эспинас (1882), Briffault (1927), Sahlins (1960) et cetera.
Осторожными апологетами «гаремной» версии можно признать: Карпентера (1934), Тих (1947), Войтонис (1949), Yerkes (1943), Zuckerman (1932), но и то с оговорками, так как эти исследователи лишь предполагали неизбежность переноса модели отношений в обезьяньих стаях на сообщества ранних людей.
Вне зависимости от правоты той или иной гипотезы бесспорно, что социализация достаточно жёстко табуировала половую свободу, заменив хаотичное партнерство ритуализированными играми, опасной необходимостью применять насилие, платить или мастурбировать. Авторитетных подробных исследований на данную тему крайне мало, но о системах половых табу и о публичной мастурбации как о бытовой норме первобытных народов есть указания у Клода Леви-Стросса в III томе его «Mythologiques» (1968), у Э. Кроули в «Исследовании о первобытном браке» (1895), у Э. Вестемарка в «Истории человеческого брака» (1901).
Впрочем, было бы несправедливо сводить развивающий воображение «мастурбационный эффект» исключительно к сексуальным стремлениям и переживаниям.
Полагаю, возможна и более широкая трактовка этого термина.
Неосуществимые в реальности статусные и имущественные вожделения, становившиеся всё сильнее по мере развития материальной культуры и общественных отношений, тоже можно отчасти классифицировать как мастурбацию или явления, близкие к ней по принципу. (Позже они получат наименование «мечты», «грезы» и так далее.)
Дело в том, что символы реальности (слова) и её номинированные образы обладают почти такой же раздражающей силой, как и сама реальность, но совершенно не зависят от её диктата, обусловленного биогенезом, законами физики и так далее.
С изобретением языка вся неизмеримость мира, закодированная в символы, «перенеслась» в маленькое пространство мозгового черепа (350-1300 см3), где оказалась всецело во власти т.н. мышления homo.
Свободное и ничем не ограниченное манипулирование этими символами, создание из них произвольных конструкций оказалось, порой, ещё более сильным раздражителем, чем сама реальность.
Впрочем, как мы уже отметили, все постепенно развившие прогностию факторы: страх смерти, ложь, труд, мастурбации, религии, агрессии относятся к области приблизительных понятий и не содержат в себе никакого нейрофизиологического смысла.
В переводе же на понятный нам язык мы должны их отмаркировать как примерно равносильные, множественные, сменяющие друг друга или даже соседствующие раздражители, которые за счёт богатства и аккордности вызываемых ими рефлексов способны мобилизовать нервную систему, обеспечивая её непрерывный тонус. При этом мы должны помнить, что вербальный символ или «фрагмент сознания» (зрительный образ) имеет почти такой же возбуждающий потенциал, как и реальное явление.
Сух, но точен И. Павлов, описавший в «Общей характеристике сложно-нервных явлений» (1909) этот процесс следующим образом: «Разные агенты, превращаемые в условные раздражители, сперва действуют в их общем виде и только постепенно, при дальнейшем подкреплении условного рефлекса, становятся всё более и более специализированными раздражителями. Это надо считать правилом, законом для раздражителей, доставляемых всеми анализаторами (органами чувств)».
Итак, исходя из вышесказанного каждая номинация (слово), каждый символ реальности, как справедливо замечал тот же Иван Петрович, является «многообъемлющим», сверхсильным раздражителем.
Мышление, будучи (грубо говоря) комбинированием сотен и тысяч номинаций, т.е. сплетением-расплетением тысяч раздражителей, по сути, является для древних и новых структур мозга постоянным провокатором миллиарда синаптических, нейроэндокринных и структурных процессов, поддерживающих часть мозга в состоянии возбуждения.
Здесь возникает новый, но крайне важный вопрос — о реакции мозга на его непрерывное раздражение этими процессами. (С учётом физиологической обременительности любой активации для любого живого клеточного субстрата).
Теоретически, ответ, конечно, известен; мы видим, что даже самое сложное и многовариантное мышление, гипотетически являясь «биологически обременительным» вызовом неисчислимого множества рефлекторных ответов, тем не менее «прижилось» и стало нормой работы мозга.
Более того, уместно предположение, что именно раздражительная сила мышления, вероятно, и явилась основной причиной его возникновения и закрепления.
Но это — теория, а хотелось бы получить и однозначные экспериментальные свидетельства «отношения» мозга к тем воздействиям, что настойчиво активируют как его локальные клеточные поля, так и целые структуры.
Вот тут, вероятно, имеет смысл вспомнить Джеймса Олдса и Питера Милнера, которые в 1954 году в лаборатории Хэбба при McGill University провели важный и любопытный эксперимент, подробно описанный как в трудах самого Олдса (Physiological Mechanisms of Reward, 1955; Self-Stimulation of the Brain, 1958; Differentiation of Reward Systems in the Brain by Self-Stimulation Technics, 1960), так и в совместной его работе с П. Милнером «Positive Reinforcement Produced by Electrical Stimulation of Septal Area and Other Regions of Rat Brain» (1954).
Влияние этого эксперимента на нейрофизиологию было столь велико, что позже он был рецидивирован множеством самых авторитетных исследователей.
В 1963 году его, с теми же результатами, что у Олдса-Милнера, повторили Д. Джастенсен, Дж. Шарп и П. Портер; в 1964 — Е. Валенстайн и В. Мейерс; в 1965 (существенно усложнив, но опять успешно) — С. Плискофф, Дж. Райт и Т. Хаукинс; в 1967 — Р. Купер и Л. Тэйлор и исследовательская группа Е. Грастиана; в 1968 — Д. Руттенберг и У. Хуанг. (Здесь я перечислил только крупнейшие эксперименты, но помимо них было ещё множество не столь масштабных).
(Justesen D. R., Sharp J. С. Porter Р. В. Self-Stimulation of the Caudate Nucleus by Instrumentally Naive Cats, 1963; Valenstein E., Meyers W. Rate-independent Test of Reinforcing Consequences of Brain Stimulation, 1964; Pliskoff S.S., Wright J. E. Brain Stimulation as a Reinforcer: Intermittent Schedules, 1965; Cooper R. M., Taylor L. H. Thalamic Reticular System and Central Grey: Self Stimulation, 1967; Grastyan E., Angyan L. The Organization of Motivation at the Thalamic Level of the Cat, 1967; Routtenberg A., Huang Y. Reticular Formation and Brainstem Unitary Activity, 1968.)
Основным лабораторным материалом были крысы, но идентичные «крысиным» результаты фиксировались у собак (П. Старк — Е. Боуд), голубей (И. Гудман — Дж. Броун), дельфинов (Дж. Лилли — А. Миллер), коз (Н. Перссон).